В Каракасе наступит ночь - Гришечкин Владимир Александрович


Карина Сайнс Борго

В Каракасе наступит ночь

Посвящается мужчинам и женщинам, которые были до меня. Посвящается тем, кто придет потом.

Все истории, в которых упоминается океан, непременно должны иметь отношение к политике, потому что каждый человек ищет на его берегах землю, которую он мог бы назвать своим домом.

Голову выше, поэт!
Ведь тебя не сломить ничему.
Пусть ветер свистит в проводах,
Страха нет в твоем сердце.
Важно только одно:
Чтобы внятен был стих…
Иоланда Пантин «Тазовая кость».
Родители мои меня зачали
Для тверди, влаги, ветра и огня,
Ласкали и лелеяли меня,
А я их предал…
Хорхе Луис Борхес «Угрызение»[1]

И сам чужим я вырос на чужбине…

Софокл «Эдип в Колоне»[2]

© Гришечкин В., перевод на русский язык, 2020

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2020

Маму мы похоронили почти со всеми ее вещами – с ее голубым платьем, черными туфлями-балетками и многофокусными очками. Попрощаться иначе мы не могли, да и забрать у нее эти вещи было бы просто немыслимо. Поступи мы иначе, и она вернулась бы в землю обделенной. Вот почему мы похоронили ее вместе с вещами: после ее смерти у нас все равно ничего не осталось. У нас не было даже друг друга.

В день похорон мы были убиты нашей потерей. Мама лежала в своем деревянном ящике, я сидела на стуле в ветхой часовне, единственной из пяти или шести, которую я пыталась снять для похорон, да и эту мне удалось арендовать всего на три часа. Казалось, вместо похоронных бюро в городе остались только крематории. Умершие отправлялись в печи, как караваи хлеба, которые давно исчезли из магазинов, но часто вспоминались нам – вспоминались каждый раз, когда нас одолевал голод.

Вспоминая о дне похорон, я говорю «мы» просто по привычке. Мы – это значит «мы с мамой». За многие годы я и она стали единым целым, словно слои металла внутри многократно прокованного дамасского клинка, с помощью которого мы защищали друг друга от всего мира. Сочиняя надпись для надгробного камня, я со всей отчетливостью поняла, что в первую очередь смерть отражается в языке, когда приходится переносить дорогие тебе вещи из настоящего в прошлое. Употреблять прошедшее завершенное время. Очень нелегко смириться с тем, что у вещей есть начало и конец и что этот конец тоже может оказаться в прошлом. Нелегко думать о том, что́ когда-то было, но закончилось и больше никогда не повторится. Именно так обстояли дела теперь: начиная с этого дня я могла говорить о своей матери только в прошедшем времени. Не так, как было раньше, не так, как я привыкла. А еще ее смерть означала, что и я перестала быть ее бездетной дочерью.

В городе, охваченном предсмертными корчами, мы потеряли все – даже способность строить предложения в настоящем времени. Было, был, была – вот как мы говорили теперь.

На поминках было всего шесть человек. Первой, с трудом переставляя ноги, явилась Ана. Ее поддерживал под руку ее муж Хулио. Со стороны казалось, будто Ана уже давно живет в темном и тесном тоннеле, который только что изрыгнул ее в мир, где жили все мы. Несколько месяцев назад она прошла курс лечения бензодиазепином, но сейчас эффект от лекарства почти сошел на нет. Достать же его было почти невозможно – во всяком случае, в количествах, которых хватило бы на новый курс. Как и самый обычный хлеб, алпразолам[3] стал редкостью, и депрессия, которая овладела всеми, усилилась, подпитываемая глубиной нашего отчаяния. Мы могли только смотреть, как исчезает все, в чем мы нуждались: люди, места, друзья, воспоминания, продукты, спокойствие, тишина, способность рассуждать здраво. «Терять» – этот глагол можно было применить к любому из нас. Сыны Революции превратили его в оружие, которым с успехом пользовались.

С Аной я познакомилась, еще когда была студенткой филологического факультета. С тех пор наши жизни шли параллельно, особенно когда нам обеим предстояло пройти через очередной персональный ад. Болезнь мамы не стала исключением. Когда она оказалась в клинике, Сыны Революции арестовали младшего брата Аны, Сантьяго. В тот день было задержано много студентов. У одних спины были в чудовищных синяках от резиновых пуль, других избили дубинками, третьих изнасиловали автоматными стволами. Что касалось Сантьяго, то он оказался в Ла Тумбе[4], где ему дали отведать и первого, и второго, и третьего.

Больше месяца Сантьяго оставался в специальной политической тюрьме, расположившейся на пяти подземных этажах Ла Тумбы. Туда не проникал шум снаружи, а в камерах не было ни окон, ни дневного света (только электрический) и никакой вентиляции. Единственными звуками, проникавшими сквозь толстые стены, были скрежет и лязг поездов метро, которые проносились по тоннелям намного выше подземных камер.

Всего камер было семь, и Сантьяго находился в одной из них – самой глубокой. Других задержанных он видеть не мог. Размер каждой камеры был всего два на три метра. Стены и пол были покрыты белой краской. В белый были выкрашены нары и стальные прутья решеток, сквозь которые тюремщики просовывали подносы с едой. Столовых приборов не давали – если хочешь есть, ешь руками.

Уже несколько недель о Сантьяго не было никаких известий. Раньше Ане удавалось поговорить с братом по телефону, за что она регулярно платила неизвестным немалые суммы. Изредка ей на мобильный приходили фотографии, каждый раз – с нового номера, которые служили хоть и сомнительным, но все же доказательством, что ее брат по-прежнему жив, хотя и находится в тюрьме. Потом наступило молчание. Теперь никто из нас не знал, что с ним.

– Никаких новостей, – вполголоса сказал мне Хулио, отступив от стула, на котором Ана сидела уже тридцать минут, неотрывно глядя на мыски своих туфель. За все время она только трижды поднимала голову, чтобы спросить:

– Во сколько похороны?

– В половине третьего.

– Понятно, – пробормотала Ана. – А где?

– На кладбище Ла Гуарита. Мама купила этот участок давным-давно. Там красиво.

– Хорошо… – повторила Ана. У нее был такой вид, словно понять сказанное ей стоило титанического труда. – Хочешь сегодня остаться у нас, пока все не кончится?

– Завтра рано утром я поеду в Окумаре, чтобы навестить теток, маминых сестер. Я хотела отвезти им кое-какие ее вещи, – солгала я. – Но все равно спасибо за предложение. Вам сейчас тоже нелегко. Я знаю.

– Ну, как хочешь… – Ана поцеловала меня в щеку и ушла. Я понимала, что на кладбище она не приедет. Кому захочется присутствовать на похоронах посторонней женщины, если впору готовиться к похоронам собственного брата?

Следующими явились Мария Хесус и Флоренсия – учительницы на пенсии, с которыми мама в течение многих лет поддерживала полуприятельские отношения. Они пробормотали слова соболезнований и сразу ушли, словно понимали: ничто из того, что они способны сказать или сделать, не в состоянии оправдать смерть женщины, которая была еще сравнительно молодой, чтобы покинуть этот мир. Уходили они быстро, словно еще надеялись обогнать старуху с косой, которая могла прийти и за ними. Цветов они не принесли. В зале похоронного агентства вообще не оказалось ни одного венка, кроме моего – венка из белых гвоздик, который едва прикрывал верхнюю часть гроба.

Мамины сестры, мои тетки Амелия и Клара, на похороны не приехали. Несмотря на то что они были близняшками, одна из них была болезненно полной, а другая – тощей как щепка. Одна постоянно что-то жевала, другая довольствовалась на завтрак крошечной порцией черных бобов и самодельной сигаретой на десерт. Клара и Амелия жили в Окумаре-де-ла-Коста – небольшом городке в штате Арагуа на самом побережье рядом с пляжами Баия-де-Ката и Чорони, где лазурные волны накатывались на белоснежный песок. Окумаре отделяли от Каракаса мили и мили разрушенных дорог, которые понемногу становились совершенно непроезжими.

Моим теткам было под восемьдесят, и за всю свою жизнь они побывали в Каракасе только один раз. Амелия и Клара не покинули свой сонный омут даже для того, чтобы побывать на университетских выпускных торжествах мамы, а ведь она стала первой в семействе Фалькон, кто получил высшее образование. На фото, которые я много раз рассматривала, мама была снята в актовом зале Центрального университета Венесуэлы и выглядела очень красиво: глаза густо подведены, волосы с начесом выбились из-под академической шапочки, рука судорожно сжимает диплом, а улыбка выглядит несколько отрешенной, словно мама была в ярости, но старалась этого не показать. Эту фотографию она хранила вместе с академической справкой о присвоении ей степени бакалавра педагогики и вырезанной из «Эль Арагуэньо» (небольшой газетки, выходившей в Окумаре) заметкой, которую мои тетки отправили в редакцию, чтобы весь мир узнал: в семействе Фалькон наконец-то появился дипломированный специалист.

Теток мы навещали нечасто – один или два раза в год. В небольшой городок, где они жили, мы ездили в июле и в августе, или – иногда – на Светлую седмицу. Во время этих посещений мы обе работали в пансионе, который держали тетки, к тому же мама считала своим долгом хоть немного облегчить сестрам то финансовое бремя, которое они несли. Она всегда оставляла им какую-то сумму денег, а за это считала себя вправе «воспитывать» Клару и Амелию, упрекая одну за то, что она ест слишком много, а другую – за то, что она ест мало. Сестры в свою очередь угощали нас «роскошными» завт- раками, от которых у меня расстраивался желудок и которые состояли из говяжьего фарша в густом соусе, до хруста зажаренных шкурок окорока, переспелых помидоров, недозрелых авокадо и гуарапо – забродившего сока сахарного тростника с корицей, процеженного через тряпку. Тетки ходили за мной по пятам по всему дому, настойчиво пичкая этим напитком, от которого я несколько раз теряла сознание. Первым, что я слышала, приходя в себя, было их взволнованное кудахтанье.

– Если бы наша покойная мать увидела, какая ты худая и слабенькая – ну просто кожа да кости, она бы дала тебе три большие лепешки с салом и стояла рядом до тех пор, пока ты не съела бы их до последней крошки! – говорила мне тетя Амелия (та, которая была толстой) – Ну а ты куда смотришь?! – обращалась она к моей матери. – Ты что, ее совсем не кормишь, бедняжку? Она же у тебя тощая, как жареная селедка! А ну-ка, подожди немного, детка… – (Это снова мне.) – Я сейчас вернусь, ты только не двигайся, моя хорошая!..

– Оставь ребенка в покое, Амелия! – кричала из патио тетка Клара, где она курила и присматривала за своими манговыми деревьями. – Если тебе постоянно хочется есть, это не означает, что остальные тоже должны жрать без перерыва.

– Что вы там делаете, тетя? Идите сюда, мы как раз собираемся обедать!

– Сейчас, сейчас… Я хочу только убедиться, что эта шпана из соседнего дома не собирается снова сбивать мои манго удочкой. На днях они набрали почти три мешка, представляешь?..

– Ну вот и я… Смотри какие булочки! Скушай штучку, если больше не хочется, но имей в виду: я напекла их целую гору, – говорила тетя Амелия, возвращаясь из кухни с подносом жареных булочек-болло с начинкой из свиного фарша. – Давай, малышка, кушай скорее, не то они остынут.

Вымыв посуду, мама и обе ее сестры обычно сидели в патио и играли в бинго в окружении тучи москитов, которые вылетали на охоту в шесть часов – каждый вечер в одно и то же время. Обычно мы отгоняли их дымом, поднимавшимся от кучи сухого хвороста, который вспыхивал, стоило только поднести спичку. Сложив небольшой костер, мы придвигались к нему поближе и смотрели, как пламя становится все ярче, по мере того как опускается за горизонт вечернее солнце. Потом одна из теток – иногда это была Клара, а иногда Амелия – поворачивалась в своем кресле из ротанга и, покряхтев немного, произносила магические слова: «Тот, Который Умер».

Речь шла о некоем студенте инженерного факультета. Он собирался жениться на моей матери, но мигом позабыл о своих намерениях, как только она сообщила, что ждет ребенка. Тетки вспоминали о нем с таким жгучим негодованием, что можно было подумать, будто их тоже кто-то бросил. О студенте они вспоминали гораздо чаще, чем мама, которая даже ни разу не назвала его при мне по имени. После того как он скрылся в неизвестном направлении, она ничего о нем не слышала – так, во всяком случае, говорила мне мама. Мне это казалось достаточно веской причиной не переживать по поводу его отсутствия. Если этот человек не желал ничего о нас знать, то почему мы должны были ожидать от него весточки?

Я никогда не считала нашу семью большой. Для меня семья состояла всего из двух человек – из мамы и меня самой. Нами и ограничивалось наше не слишком раскидистое семейное древо, зато вместе мы были как кеберлиния – колючее растение, способное расти где угодно. Мы были невысокими, жилистыми, сухими, так что нам, наверное, не было бы больно, если от нас отломать веточку или выдернуть с корнями. Мы были прекрасно приспособлены к тому, чтобы терпеть и выживать. Наш мир опирался только на нас двоих, и мы без труда удерживали его в равновесии. Все, что находилось за пределами нашей семьи из двух человек, было избыточным, необязательным, излишним и по этой причине ценилось не слишком высоко. Мы никого не ждали и ни к кому не привязывались. Мы существовали одна для другой, и этого было достаточно.

* * *

Полная катастрофа… Полная и окончательная.

Вот что я думала и чувствовала, когда набирала номер пансиона сестер Фалькон в день похорон мамы. Мои тетки не спешили брать трубку. Двум больным женщинам, живущим в большом старом доме, было нелегко добраться из патио в гостиную, где стоял небольшой телефон с прорезью для монет, которым, правда, уже давно никто не пользовался. Пансион тетки держали на протяжении последних лет тридцати. За все это время они ничего в доме не меняли – даже, кажется, не красили его ни разу. Они были такими, мои тетки, – совсем как розовые табебуйи на старых, потрескавшихся холстах, украшавших мохнатые от жира и копоти стены.

Я долго ждала, и наконец трубку все-таки взяли. Известие о смерти мамы повергло теток в глубокое уныние. Ни та ни другая почти ничего мне не сказали. Сначала я разговаривала с Кларой – с той, которая была худая, потом – с толстой Амелией. Обе велели мне отложить похороны по крайней мере на то время, которое могло им понадобиться, чтобы сесть на ближайший автобус до Каракаса. Дорога от Окумаре до столицы занимала три часа, но это была дорога, изрытая ямами и кишевшая бандитами. Эти обстоятельства вкупе с их возрастом и болячками – у одной был диабет, другую мучил артрит – могли привести обеих к плачевному концу, и я приложила все силы, стараясь отговорить теток от поездки. Наконец я попрощалась, пообещав в самое ближайшее время навестить их (тут я солгала), чтобы мы могли вместе прочесть молитвы девятого дня в церкви Окумаре. Тетки нехотя согласились, и я повесила трубку. В одном я была твердо уверена: мир, который я знала, начал рушиться.

* * *

Примерно около полудня пришли две соседки из нашего дома, которые знали маму. Они выразили мне свои соболезнования и произнесли слова сочувствия, хотя это было так же бессмысленно, как кормить голубей хлебом. Мария – больничная медсестра, которая жила на шестом этаже, – тарахтела что-то о жизни будущего века. Глория из квартиры на чердаке живо интересовалась, что же я буду делать теперь, когда я осталась «совсем одна». По ее мнению, моя квартира была слишком большой для одинокой бездетной женщины. По ее мнению – исходя из сложившихся обстоятельств, – мне следовало подумать о том, чтобы сдать хотя бы одну из комнат. Сейчас плату можно получить в американских долларах, говорила Глория, если, конечно, повезет. Судя по ее тону, сделать это было проще простого – нужно только найти респектабельных знакомых, готовых платить хорошие деньги, и дело в шляпе. Чужим сдавать нельзя ни в коем случае – в наши дни развелось слишком много мошенников! Ну а поскольку одиночество никому не идет на пользу, твердила Глория, а я теперь совсем одна, с моей стороны было бы разумно окружить себя людьми, не так ли?.. Хотя бы на случай каких-нибудь чрезвычайных обстоятельств. Ты наверняка знаешь кого-то, кому можно сдать комнату, не так ли, вопрошала она. Я думаю, что знаешь, а если не знаешь, то моя троюродная сестра как раз сейчас подыскивает жилье в городе. По-моему, это замечательная возможность, как тебе кажется? Она могла бы жить в одной квартире с тобой, а ты бы немного подзаработала. Отличная идея, правда?.. И так далее, и тому подобное. И все это говорилось над гробом моей матери, которая еще не остыла!

Дальше