Вся улица прибежала посмотреть, что за беда случилась в замусоренном дворе, а поскольку беда случилась с Нофар Шалев, то все – и волоокий кассир, и рыжеволосая продавщица, и соседи с балконов, и двое дорожных полицейских – смотрели сейчас на нее. Даже компания уличных балбесов с пирсингом (которых обычно никто не интересует и которыми, в свою очередь, никто не интересуется) – и та пришла поглазеть на происходящее. Тело Нофар купалось в сиянии сочувственных взглядов. В сиянии глаз, уставившихся – о, чудо из чудес – на ту, на ком раньше ничьи глаза не задерживались. И вот уже подбежала к ней красивая девушка в военной форме; ее золотистые волосы были завязаны хвостом и рвались из-под резинки на свободу, как сноп света. Она обхватила Нофар своими добрыми руками, сказала: «Все хорошо» – и произнесла эти слова так уверенно, как если бы она была уполномочена сказать их не только от своего имени, но и от имени всех силовых ведомств. Нофар отдалась теплому объятью; казалось, еще никто и никогда не обнимал ее так. Ее окутывал нежный запах духов этой феи в военной форме, а также еще один, мужской – запах офицера, который всего минуту назад, на улице, обнимал сослуживицу за талию и прибежал с ней во двор, откуда послышался вопль. А пока девушка успокаивала Нофар, офицер и дорожные полицейские держали Авишая Милнера. «Что вы с ней сделали?! – допрашивали они его. – Чем вы ее так напугали?!»
«Ничего, – заорал он. – Я не сделал ей ничего!» – и несчастная девочка похолодела. Потому что знала, что это правда. Хам-посетитель не сделал ей ничего, что оправдывало бы присутствие здесь двух полицейских и офицера в звании капитана. Ибо в этой стране каждый гражданин имеет право протыкать своими словами сердце другого гражданина. Скоро ей придется сказать это девушке с ласковыми глазами и большой толпе, смотрящей на нее с такой симпатией, какой Нофар не удостаивалась за всю свою жизнь. Все они были такими милыми, так волновались за нее… Что они скажут, когда узнают, что на самом деле ничего не случилось и они прибежали сюда совершенно зря? Они тут же отвернутся. Полицейские наверняка отругают ее за то, что она устроила весь этот сыр-бор, а она покорно понурит голову – как всегда – и вернется в кафе. Будет обслуживать ждущих своей очереди клиентов, протирать стеклянную витрину, спрашивать «Вам стаканчик или рожок?», «Чем я могу вам помочь?», «Какое мороженое вы хотите?».
И Нофар уже приготовилась со всем этим смириться, но тут Авишай Милнер снова открыл свой поганый рот. Оказалось, он не разрядился до конца. Или, может быть, зарядился злостью заново – так почти севший телефон оживает, если успеть подключить его к розетке. Людские взгляды напитали Авишая Милнера энергией. Как он истосковался по такой публике: по молодым и старым, по солдатам и полицейским! Как сказал тогда ведущий, «весь Израиль сейчас смотрит на нас». Неожиданно к Авишаю вернулось это знакомое, пьянящее ощущение, которое испытываешь, когда находишься в эпицентре взрыва, в момент расщепления атома общественного внимания. Однако на сей раз внимание было неблагосклонным – никто не бросал ему цветов, никто не аплодировал, – и это потрясло Авишая до глубины души. Он заслужил любовь публики по праву. Он не позволит этой толстухе, мариновавшей его у прилавка, посмевшей его поправить и убежавшей с его деньгами, отнять у него то, что ему принадлежит!
И он снова стал хлестать девушку оскорблениями – «мерзкая бегемотиха», «я бы до тебя даже палкой не дотронулся» и так далее и тому подобное – и они взлетали вверх, как разогретые пламенем воздушные шары. На глазах у Нофар выступили слезы. Сначала этот человек оскорбил ее без свидетелей, а сейчас позорил на глазах у всех. Она высвободилась из объятий красивой девушки, закрыла лицо руками и разревелась. Сквозь пальцы Нофар видела, как заволновалась толпа. Ей задавали вопросы, но, оглушенная своими рыданиями, она их не слышала, и не ее вина, что стороннему наблюдателю ее всхлипывания казались кивками в знак согласия. Ее спрашивали: «Он трогал тебя?» – и ее прикрытое руками лицо дрожало, словно подтверждая, что да, трогал. Каждый новый ее всхлип был еще одним утвердительным кивком, и каждый новый кивок превращался в заголовок завтрашней газеты. Так в замусоренном внутреннем дворе неожиданным и совершенно невероятным образом родилась история об участнике телевизионного песенного конкурса, обвиненном в попытке изнасилования несовершеннолетней. И взглянули все на эту новорожденную историю и увидели, что она хороша. Не история, а просто конфетка!
* * *
Котята начинают ползать через несколько дней после того, как покинут материнскую утробу; жеребятам удается подняться с земли через час после рождения; и только человеческие детеныши – ужасные копуши: проходит много месяцев, прежде чем они начинают стоять самостоятельно. Однако истории, производимые на свет людьми, в отличие от производимых ими медлительных детей, – создания на удивление проворные. Не успевает человек родить какую-нибудь историю – особенно такую, которая попахивает скандалом, – и та немедленно встает на ноги. Постоит минуту-другую, подержится за породившего ее автора – и пускается бежать. Причем вопрос не в том, откуда бежит история, а в том, куда и как далеко ей удастся добежать, прежде чем она будет остановлена неумолимыми законами природы, прерывающими любой бег.
Ужасная история про знаменитого певца и несовершеннолетнюю продавщицу мороженого появилась на свет божьим вечером, в восемнадцать часов сорок девять минут, в месяц элул[5], и немного постояла на месте, вдыхая ароматный вечерний воздух. Но всего пару мгновений спустя она, не желая больше оставаться во дворе, унеслась вдаль, тогда как сам этот двор, еще недавно так стремительно заполнившийся, сейчас – столь же стремительно – опустел.
И полицейские, и пожарные, и девушка-златовласка, и ее возлюбленный-офицер, и, разумеется, гордые родители новорожденной истории – знаменитый певец и девушка из кафе-мороженого – пошли каждый своей дорогой, и уже трудно было сказать, они ведут эту историю за руку или она ведет их. Так или иначе, двор стал для нее уже мал. Разросшейся истории требовалось место попросторнее. Скажем, полицейский участок на центральной улице.
4
В полицейском участке на центральной улице ей дали воды, чая, а потом и кока-колы, отрезали кусок медового пирога, принесенного одной из дежурных, предложили сесть, и, когда зад Нофар коснулся стула, она облегченно вздохнула. Целое лето она простояла почти без перерыва. Посетители стекались в кафе-мороженое, а она их обслуживала. Когда они уходили, она бросалась отмывать стеклянную витрину. Витрина снова начинала блестеть, но тут опять появлялись посетители, и все повторялось. Но сейчас она сидела, вытянув ноги, сжимала в руке стакан холодной кока-колы, в котором весело скакали пузырьки газа, и ее спрашивали, что случилось.
Сидевшая напротив приятная женщина наклонилась вперед. У нее были изящные тонкие пальцы, а лак на ногтях – красивый и очень нежный, почти прозрачный. Приятная женщина сказала, что ее зовут Дорит и что Нофар, наверное, трудно говорить и отвечать на вопросы, но это было Нофар как раз таки нетрудно. Труднее было, когда ее ни о чем не спрашивали. Труднее было целый день, целую неделю, целое лето работать, ни с кем не разговаривая. Женщина спрашивала, Нофар отвечала, и все это получалось на удивление просто. Всего-то-навсего повторять то, что уже сказано. Как на экзамене по истории еврейского народа. Зубрить Нофар умела хорошо – не зря она была отличницей, – и слова лились потоком. Сидящая напротив женщина никуда не торопилась. Ее добрые глаза смотрели на Нофар с огромным интересом. Она не перебивала, и, растаяв от ее внимания, Нофар говорила все более охотно. Неожиданно сбылось давнее предсказание акушерки: тело Нофар забыло о своей неуклюжести, ее щеки разрумянились, глаза загорелись, а бледные – обычно плотно сжатые или бормочущие невнятицу – губы порозовели. Так что, если бы в кабинет сейчас зашел посторонний, увидел Нофар, и если бы его попросили ее описать, он несомненно сказал бы: «Она расцвела».
«Расцвела». Это было слово из лексикона ее матери. Когда Нофар закончила начальную школу, мама пообещала, что в школе второй ступени дочь расцветет. Когда Нофар закончила седьмой класс, сказала: «Ничего не поделаешь. Переход из начальной школы в школу второй ступени всегда труден, но теперь, в восьмом классе, ты расцветешь по-настоящему». Так она и переходила из класса в класс, таща за собой шлейф из бутонов, которые вот-вот, буквально с минуты на минуту, раскроются. И как странно было обнаружить, что эта перемена – которая так и не произошла ни при переходе во вторую ступень, ни даже при переходе в третью – настигла ее осенним вечером в полицейском участке. Чем больше Нофар говорила, тем ярче расцветала.
Наконец она замолчала (хотя могла бы, если б захотела, говорить еще), и следователь Дорит – женщина с приятным лицом и тонкими пальцами – сказала:
– Ты очень смелая девочка.
* * *
– Говорю вам, я ее не трогал! – крикнул сидевший в одном из кабинетов на втором этаже полицейского участка Авишай Милнер и стукнул рукой по деревянному столу. Однако на двух полицейских это никакого впечатления не произвело, а уж на деревянный стол – и подавно. За свою жизнь он получил столько ударов – как от подследственных, так и от следователей, – что давно перестал надеяться на спокойное существование. Его собратья по конвейеру стояли в публичных библиотеках и почтовых отделениях, а один добрался аж до бюро переписи населения. Но этому столу не повезло: его привезли в здание полиции на центральной улице, где сейчас по нему стучал охваченный гневом Авишай Милнер. Потому что в это было просто невозможно поверить. Час назад он вышел из дома и направился в кафе-мороженое, а теперь смотрел на улицу через зарешеченное окно. Это привело Авишая в такое бешенство, что у него просто не оставалось другого выхода, кроме как снова стукнуть по столу и заявить, уже в который раз, что это уму непостижимо!
Полуседой полицейский взглянул на часы. Через зарешеченное окно был слышен стон города, окутанного запахом духов. Городоненавистники наговаривают на него, утверждая, что город – всего лишь мешанина из автомобильных гудков и смога, но в предновогодние дни в магазинах одновременно открываются крышечки бесчисленного множества стеклянных флаконов с парфюмом самых разнообразных расцветок, и по городу разливается опьяняющий аромат.
Подобно носу опытной охотничьей собаки, нос полицейского умел различить среди доносящихся с улицы заманчивых запахов аромат духов супруги. Ему хотелось вскочить со стула и бежать к ней, однако вначале требовалось установить истину, без чего рабочий день никак не закончить. Полицейский искоса взглянул на подозреваемого и сказал:
– А я вас помню. Моя жена голосовала за вас в финале.
Авишай Милнер моментально размяк. Подобно печенью, которое посетители кафе макают в чашки, он не смог устоять перед окутавшим его теплом. Этот человек его знал! Его жена голосовала за него в финале! Для этой замечательной женщины он был все еще «Ави-шай! Мил-нер!». И теперь он отвечал на вопросы полуседого полицейского уже охотно, чуть ли не с восторгом, как отвечал в свое время на вопросы журналистов. Он больше не видел никакой необходимости стучать по столу. Встреча с давними поклонниками должна проходить в приятной атмосфере. Он откинулся назад, расслабился, стал время от времени приветливо улыбаться и, когда его снова спросили, трогал ли он эту жалкую продавщицу, даже позволил себе пошутить:
– А как же! Я просто тащусь от прыщавых шестнадцатилетних девчонок.
Полуседому полицейскому большего и не требовалось. Второй следователь, его коллега, задал несколько дополнительных вопросов, и подследственный ответил на них в том же ироническом ключе. Но ирония – союзница опасная. Она как надушенная писчая бумага, которую покупают девочки. Запах через какое-то время выветривается, а бумага остается. Так произошло и в этом случае: не прошло и нескольких часов, как ирония испарилась, а признание осталось.
В кабинете следователя на первом этаже сидела Нофар Шалев – и расцветала все больше и больше. В кабинете следователя на втором этаже сидел Авишай Милнер – и как рехнувшийся паук плел паутину, в которую сам и попался. А на улице, возле полицейского участка, стоял глухонемой с площади и раздумывал, стоит ли ему войти. Он очень любил такие предпраздничные дни. Весь год ему приходилось тяжело трудиться. Он не умел так хорошо играть на музыкальных инструментах, как русская, стоявшая у входа в торговый центр, и у него не было седых волос, которые могли бы ему помочь, как помогали коллеге, избравшему себе место на шумной улице. Седые волосы напоминают спешащим людям про их престарелых родственников. Вспомнит спешащий человек про своего дедушку – и опечалится, а так как испытывать печаль он не любит, то откупится от мрачных мыслей, бросив нищему монетку. Глухонемой же, с его черными волосами, ни на чьего дедушку не походил, поэтому зарабатывал на жизнь с трудом.
Когда глухонемой пришел на площадь впервые, он боялся, что его раскусят. Он думал, что будет очень неприятно, если кто-то узнает, что он не глухонемой. Он думал: а что, если кто-нибудь спросит меня, как пройти туда-то и туда-то, а я машинально отвечу? Или кто-нибудь просто поздоровается? Но через какое-то время он заметил, что никто не спрашивает, как пройти туда-то и туда-то, – не говоря уж о том, чтобы просто поздороваться, – и постепенно разучился говорить. Когда он это понял, то очень испугался и решил, что обязан заговорить снова, но оказалось, что это примерно то же самое, как после двадцати лет перерыва сесть на велосипед. Говорят, что разучиться кататься на велосипеде невозможно, но каждый, кто пробовал сесть на него заново, знает, что, даже если тело еще немножко и помнит велосипед, гораздо лучше оно помнит страх падения. Тем не менее в конце концов у глухонемого получилось. Очередной спешащий человек прошел мимо и протянул ему монетку, а глухонемой открыл рот и сказал: «Спасибо». Однако спешащий человек не обратил на сказанное глухонемым никакого внимания – слишком уж он спешил, – и весь тот вечер глухонемой с площади так и простоял: с монеткой в руке и словом «спасибо» во рту. В результате он снова онемел. На этот раз по-настоящему.
Сейчас, стоя напротив полицейского участка, он прокручивал в голове то, что видел во внутреннем дворе. В тот день он спокойненько мочился в углу двора, как вдруг услышал топот бегущих ног и тяжелое дыхание. Он сильно удивился. Прямо на него бежала девушка в синем платье. Ослепшая от слез, она не заметила писающего в кустах мужчину. Спустя мгновение появился человек со злым лицом, а потом все происходило с какой-то головокружительной быстротой: двор заполнила толпа людей, человек оскорбил девушку, девушка сказала то, что сказала, и все направились в полицию. Единственного свидетеля инцидента никто так и не заметил. Однако глухонемой знал: зря вызвали полицейских, зря прибежала красивая девушка в военной форме и зря прибежал ее возлюбленный-офицер. Потому что не произошло в том дворе ничего, кроме пустяковой жестокости, убийства в миниатюре: один человек просто-напросто растоптал другого.
Глухонемой сел на деревянную скамейку на углу и вспомнил искаженное горем лицо девушки, а потом подумал о разгоревшемся скандале и улыбнулся: никто, кроме него, не знал, что случилось на самом деле. И если до этого момента он был немым вынужденно, молчал просто потому, что никто его не слушал, то теперь стал немым добровольно, и его рот закрылся намеренно. Над головой у него, в ветвях фикуса, порхали – как ангелы – летучие мыши, и глухонемого охватило неземное блаженство. Если он захочет – то все расскажет, а не захочет – будет молчать. Судьба девушки зависела теперь от него, а она этого даже не знала.