Царская чаша. Главы из Книги 1 - Лиевский Феликс 2 стр.


Воображая под копытами своего коня падающих поверженных врагов, он яростно трепал в воде, тонко пахнущей свежей рыбой и чистотой, последнюю пару портянок. Он и не заметил, как солнце обняло его склонённую обнажённую спину, ласково и уже горячо. Тонкий кокетливый смешок за ним. Скосил взгляд. Дуняшка с Алёнкой, с полными корытами холстин, и с торбами золы. Белить пришли, видно, но что-то далековато от обычного места. И принесла же нелёгкая…

– Доброе утречко, Фёдор Алексеич!

Невесть с чего вдруг застеснявшись своего занятия, он сам на себя озлился, и даже не ответил на приветливо-игривое почтительное приветствие.

Устроившись поодаль, девки подоткнули подолы, и принялись раскладываться, переговариваясь как бы обыкновенным образом, но так, чтоб ему было слышно. Эту их уловку Федька понял прекрасно. По-хорошему надо бы прополоскать ещё разок… И тут с соседних мостков прилетело: – Не помочь ли тебе, Фёдор Алексеич? Мы с Алёнкой вмиг всё выстираем как след! – и обе тихо рассмеялись, переглянувшись.

– Тебе, Евдокия, работы своей мало, как я посмотрю, – с лёгкой угрозою отвечал он, и Дуняшка смиренно отвернулась, как бы даже немного обиженная.

– Алёнка, тащи золу!

– Бегу! – сверкнули лёгкие ножки – Алёнка и рада пройтись лишний раз мимо молодого господина. Он оглядел её, распрямившись, и невольно улыбнулся её озорству и свежести. А Алёнка, очумелая от его близости и улыбки, осмелела как бы, остановилась, склонила голову к плечу, и принялась поправлять алую ленту в кончике перекинутой на грудь косы.

– Ну что застыла. Ступай, работай, – и он надменно вернулся к своему занятию.

– А ещё сказывают, что-де ты ласковый, Фёдор Алексеич. А ты вон какой!

– Алёнка!!! – страшным шёпотом окликнула младшую товарку Дуняша.

– Это кто же сказывает? – он поднялся, выжимая воду из последней тряпки, – А? Говори, раз начала.

Тон его странно понизившегося голоса не предвещал ничего хорошего. Он смотрел ей прямо в глаза. Алёнка попятилась и, ища помощи, метнула на Дуняшку отчаянный взгляд. Та только охнула, прижав холодные ладони к пылающим щекам, ибо была куда поопытнее, и намерения Фёдора Алексеича читала без труда не столько по лицу его, сколько по телу сквозь мокрые полотняные штаны.

– Ну? Отвечай же, дура болтливая! – он шмякнул портянку в ушат, и шагнул к обомлевшей Алёнке. Были они одногодки, обоим по пятнадцать, но Федька был высок, и Алёнка, повинуясь, подняла на него личико, увидела близко-близко прекрасный сияющий лик его, и почуяла жар. – А, впрочем, не надо. Сама хочешь спробовать?

Она только смотрела, не мигая, онемев и окаменев. Свет покачнулся, он подхватил её на руки и бегом утащил на прибрежную траву, повалив мягко под себя.

Дуняшка выронила холстину, кинулась к ним, сдавленно кричала, прикоснуться не смея:

– Фёдор Алексеич! Помилуй!!! Помилуй, свет мой, просватанная она!

Отпустил не вдруг. В глазах темно, в теле кровь бьётся, грохочет. Поднялся, вернулся на мосток за ушатом. Накинул рубаху, опоясался. Молча прошёл мимо ошеломлённых девок. Уже издалека почти спокойно крикнул: – А коли просватанная, так пусть дома сидит, приданным занимается!


– Чего ревёшь? Испужалась? И правда, дура ты и есть… Рази так можно! – Дуняша в сердцах вздохнула, оправляя сарафан свой и подруги, приводя её в чувства. – Будешь теперь знать, как к парням липнуть. Это тебе не олухи деревенские! Нашла ты, с кем шутки шутить. Пошли, умойся, да работать надо. Этак до ночи не справимся!


Белили до самого обеда, не разговаривая. Оставили полотна в щёлоке мокнуть, а сами поднялись на бережок в тень ивы, пообедать и передохнуть.

– Я ж не думала, Дуняшка… – виновато всхлипнула Алёнка, переплетая растрепавшуюся косу. – С виду нежный такой…

– То-то что не думала! – ворчливо отозвалась Дуняша, радуясь восстановленному миру. – Скажи спасибо, что Фёдор Алексеич такой. Другой бы не пожалел…

– Так ты же первая начала…

– Я – другое дело. Понимать же надо.

– Дуняша… А ты что ж, правда, с ним..? – и Алёнка вся зарделась от недосказанного.

– Ну тебя, придурошная. Чтоб я ещё раз тебе что-нибудь сказала! – она отвернулась, закусив губу. Не сдержала слёзы, уткнулась в подол.

– Дуняш, ты чего? Ты прости меня, глупую, я ж думала, ты сочиняешь всё… – Алёнка сокрушалась, одновременно изнывая от потрясения и любопытства, и вины перед подругой за свою несдержанность. Но Дуняша нрава была весёлого, и долго грустить не любила. Отерев слёзы, она улыбнулась блаженно, потянулась, подмигнула подруге: – А он – ласковый. Такой ласковый… Ну, давай, подымайся, подышали – и будет.


На обратном пути, ясным вечером, они медленно брели с тяжёлыми корытами прополощенного льна к сушильням, куда сейчас стекались бабы с такими же поклажами, целые дни занимающиеся белением полотна, натканного за зиму. Останавливались отдохнуть.

– Дуняшка, а как же Степан?

– А что Степан… – сощурив лукавый взор в сторону усадьбы, с чуть печальным вздохом отвечала первая сельская красавица. – Осенью свадьбу сыграем. Я его потому и выбрала, что добрый и спокойный, и лишнего не спросит с меня. Куда ж большего счастья желать?

– Выбрала! Вот так, значит… А ну как Арина Ивановна узнает?!

– Ну и узнает, и что. Подумаешь… Парень – не девка, в подоле не принесёт. Это нам, коли прознается, – стыдоба да хлопоты, а парням – удаль и почёт. Так уж мир устроен, видно. Да полно, Алёнка, мне ль жалеть чего! Этакую сладость испытать хоть разочек – так и помирать не жалко.


Но всего Дуняшка не открыла ей, конечно. Ни к чему никому было знать, что захаживал о прошлой осени к ней сам воевода, жаловал золотом и серебром (а батюшка и рад тому!), и уверил без особого труда, что не грех любовь узнать до венчания. Венцом грех прикроется, да и ладно. Говорил, что сыну пришла пора стать воином, что в поход идут скоро, от хана Давлет-Гирея защищаться, на неизвестность полную, а Федя и пожить-то не успел… А она – проказница такая, что и святой угодник не утерпит. В общем, Дуняша поняла всё правильно. В условленное время, перед самым почти отъездом своим, Алексей Данилович проводил её в сумраке в боярскую баню, и оставил их с Фёдором Алексеичем наедине.



Глава 2. Засечная черта

2

Имение Басмановых под Переяславлем-Рязанским.

Сентябрь 1564 года.

– Скажи ещё про Полоцкую победу! – Федька обернулся к отцу, приподнявшись на локте.

День клонился к вечеру, костерок прогорел добела, в его лёгком мареве дрожал воздух, начинающий заметно свежеть к середине сентября.

– Ну, чисто, дитятко. Одну и ту ж сказку ему по сто раз сказывают, а всё мало, – воевода принял из его руки ковшик с водой, напился. – Доехать завтра надобно до Шиловского. Ты Михайло Тимофеича помнишь? Должен. Бывал он у нас как-то. Сказал, заставы свои объезжать будет на днях, так на Берегу с ним и встретимся. Ему одному только здесь доверие есть. Прочие черти, вишь ли, нос дерут, знаться не желают. Да ничо, ради дела государева Басманову не зазорно до них самому прокатиться.

Оттенок злорадства в голосе Алексея Даниловича явился неспроста. Перемены в том, что допрежь виделось незыблемым, родовитое боярство принять не хотело, на самого Иоанна роптали в открытую многие, а уж о том, чтоб с выборным дворянством3 добром мириться, и речи не было. Но воевода Басманов имел свои виды на грядущее, долготерпеливо выношенные и талантами ратными, и кровью боевых ран заслуженные уже, по совести, не единожды. Федька так же недобро усмехнулся, покивал. Да уж, за пределами родной вотчины всё показалось куда интереснее, чем наивно мечталось. Тогда, в первых походных мытарствах на пути к Полоцку, паче всех чаяний ожидая побыть в сражении, да так и не сподобившись, он мало что успел разглядеть толком, и ещё меньше – понять, занятый всецело исполнением своих обязанностей в многочисленной государевой свите… Год с лишним миновал. За это время успелось увидеть и узнать больше, чем за всю прежнюю жизнь. А рассказа о Полоцкой победе требовал, потому что хотелось ему всё объять, всё знать, как было, единым взором окинуть ту великую могучую картину, быть малой крохотной частицей которой он удостоился.

Воевода, казалось, задремал. Кони их помахивали богатыми хвостами, рассёдланные на отдыхе, в отдалении, и Ока внизу плыла себе неспешно, изрядно обмелевши за жаркое лето. Федька погрыз травинку, уже вдоволь натешившись бездельем и ленью, равно как послеобеденным самозабвенным сном на приволье. Во снах этих, коротких и глубоких, в отличие от ночных, полных здоровой полнокровной усталости, всегда было что-то томительное, бредовое, и часто они оканчивались непотребством со стороны грешного тела его, причиною для коего могло послужить пустячное видение, вроде нитки стеклянных бус на шее Дуняшки. Или венка из васильков, которыми в конце сенокоса, почитаемого как праздник, медовым августом, украшаются девки, и который однажды выторговал у них за пригоршню леденцов неугомонный Захар, а после взял да и возложил ему на голову, прям посреди луга, и поклонился жениховским чином. Тогда он смутился, хоть и виду не подал, в смех обратив своё украшение и повелев девкам наплести венков побольше, а после дотемна гуляли по окрестностям и пели, и встречным венки раздаривали. А вот во сне смущения и в помине не было… И уж вовсе не к чему приписать недавнее: рука, сильная и красивая, вся в цветных тяжёлых каменьях, перстнях чистого золота, сжимает рукоять благородного кинжала-дамаска, припустив его узорное лезвие на три пальца из тиснённых червонной кожи ножен, прямо перед взором его, от невыразимой неги любования и трепетного вожделения на колени павшего перед силой неведомой. Такое оружие, да и перстни такие вот он бы и сам примерил, чего уж! Но что за страсть то была, сильнее всех, прежде на себя примеренных?.. Наваждение ли лисьих глаз, сверкающих из чащи, или горящих ягодами опушек, или переливчатое ожерелье солнечных капель в каждом ручье и озере соткали такую дивную грёзу, облачили в неё, как в драгоценный оклад, самое заветное из желаний – обнажить доброе оружие в смертельной схватке, и самому стать таким, каким видится ему каждый, кто через это прошёл? А что до попутных… странностей, то, верно, батюшкиного совета будет достаточно. ( «Что, Федя, сладкий сон увидал?– заставши его тогда врасплох, открыто рассмеялся воевода. – Ничего, трижды три раза на ночь прочти «Избави мя от лукавого». А ещё лучше, с забавницей одной тебя сведу. Чего улыбаешься? Или одной с тебя не достанет?»). И молитвы читал, и от забавниц не отказывался, только напасть не убывала что-то.

Протяжный условный посвист и топот издалека. Воевода вмиг оказался на ногах, и опоясанный саблею. Поднялся и Федька, узнавая во всаднике Митрия Буслаева из отцовских ратников.

– Снова без броньки катаешься, – вполголоса ворчливо бросил сыну воевода, направляясь к спешивающемуся Буслаеву.

– Не купаться же в колонтаре4! От дому в двух шагах, – Федька притоптал угли и отошёл за конями.

– Поговори ещё.


– Алексей Данилыч, дозор твой с юга вернулся, и человек Шиловских с ними, говорят, степняки объявились на Тульской заставе! Вёрст за шестьдесят, говорят, будто бы.

– То-то давно их, собак, не было. Поехали… А где Одоевского люди?! Чего переславские молчат! И Сидоров – ни звука. Они первыми должны бы узнать! Дозор на дворе?

– В приказной твоей, Алексей Данилыч. Еле живы, полдня гнали.


До двора воеводы домчались за полчаса. За это время Федька успел не один раз возликовать и расстроиться. То, что ногайцев и прочую нечисть то и дело видели по всей юго-западной околичности, по степям за последними заставами не только Тулы, но и Белёва, и Козельска, с тех пор как сошло весеннее половодье, было не новостью, и само по себе ничего ещё не значило. Хан и прежде пережидал, пока отступит разлив Оки, Трубежа и Лыбеди, преображающий Рязанский крепостной холм в неприступный остров, и отрезающий все возможные пути через него к Московскому тракту, высылал свои разведывательные отряды, а покуда грабил запорожские или польские уделы… Непроходимые леса и болота севернее Переяславля вставали на пути любой орды таким же неодолимым заслоном. И зимою ханская конница вряд ли ушла бы дальше Рязани вглубь, к вожделенной Москве. Здешней зимой даже сами рязанцы не особо-то куда шастали, а только по хорошо проторенным накатам да торговым дорогам, где лошади не увязали по пузо, а волки и морозы, не известно, кто лютее, не успевали зажрать обозных путников. Так что по всем расчётам ожидать набега стоило летом, но лето прошло… Было уже немало раз, когда он с охотниками или разведчиками отцовыми летал по лесостепи крымской стороны вдоль засечных пределов, но напасть на живых степняков так и не получилось, только следы их и видали. Одно тешило ещё надежду, – шёл разговор пришлых, чумаков и купцов астраханских и вольных людей с Дона, что виднелись по степи огни, и пыли великие, как от несметного табуна. Стало быть, стоило ожидать всё же обещанного Давлет-Гиреем, озверевшим после утраты Казани с Астраханью, возмездия. Наконец-то! А то время проносится понапрасну, а ему и похвалиться толком нечем.

Воевода велел позвать писаря, подробно расспросил дозор и отпустил отдыхать. До сумерек было составлено с десяток приказных писем по имению и стражам звеньев вверенной ему засечной полосы, и столько же – для соседей, с предписанием произвести немедля полный смотр всего, необходимого к успешному оборонительному делу (исправности заграждений, мостов и гатей, оружия и доспеха, конского убора, провизии, тайников для сохранения самого ценного – хлеба, большая часть которого была сжата и убрана с полей, но много оставалось и на ниве…), и, конечно же, людей. По опыту и предчувствию почитая за благо лучше стребовать с местных вдесятеро, чтобы получить хоть половину, Басманов не стал сомневаться в размере опасности, а, напротив, настоятельно советовал князьям-воеводам приокским собирать ополчение, дабы быть в готовности всяческой, не дожидаясь, пока гром грянет. С первым светом назначено было отправить гонцов по порубежному соседству. Сам же воевода с ближайшими людьми поутру готовился в Переяславль, а пока отбыл от него в город гонец с именной грамотой, упредить о том же государева наместника, князя Одоевского, а также чтоб ключник приготовил воеводское подворье к его прибытию.


– Фёдор, ты б ложился, – уже в третьем часу ночи, услыхав скрип половицы в открытых сенях, позвал воевода. Ветер ходил по верхам чернолесья, порывами острого свежего холодка проносился по раскрытым пока ещё по-летнему ставням. Грибной сыростью и болотной еле слышной гарью всё ещё пахло с запада, с обширных каширских торфяников. Ночь шла, тёмная, удивительно тихая, полная как бы чуть печальных вздохов. Кони взмахивали головами, дремали под навесами во дворе, и тогда к постаныванию древесному и шорохам усталой листвы приплеталось глуховатое звякание бубенцов.

– И тьма же тут зверья! Поболе даже, чем у нас, будет, – он вошёл со свечой в руке, поставил в плошку на угол печной полки, и приблизился к столу, поправляя накинутый на плечи щегольской терлик малинового тонкого сукна. – Теперь самая охота начинается…

– Знаю, о каком зверье мечтаешь! Что там в чашке-то у тебя? Опять травить меня явился. Ну, давай уж, – воевода отпил поднесённый тёплый травяной настой и поморщился. – Вот злое зелье!

– Это от полыни. И чаги. И белая ива здесь, как матушка советовала. Позволь, я тут лягу, не к чему уж постель разбирать, – он скинул терлик5 на высокую резную спинку стула, отошёл к застеленной шубой лавке у стены.


Никогда воевода не жаловался на здоровье, хоть сурово смолоду проводил годы свои, вырастая и мужая без отцовского совета и помощи, в одиночку пробиваясь там, где множество гибло бесследно и безвестно, в непрестанных трудах, походах, тяготах и аскезах. Неиссякаемым казалось его упорство, терпение и мужество. Но старые и новые раны всё крепче стали ныть к холодам, да и просто так, без причины, всё тяжельче были ночи бессонные, и годы как-то нежданно сгрудились на его плечах всегдашней теперь тяжестью. Всё, что выстрадано и возжаждано было, что утешило бы его гордость жизни, умалило бы горечь несправедливостей и дало бы вознаграждение за несчётные обиды судьбы, заключено сейчас было в устроившемся напротив позднем его счастье.

Назад Дальше