* * *
Глянув в зеркало, Тини Кляйнман разгладила руками пальто, взяла сумку для продуктов и кошелек, вышла из квартиры и, зацокав каблучками по гулкой лестнице, спустилась вниз. У дверей она наткнулась на Густава, который вышел из мастерской, располагавшейся на первом этаже их дома. В руке муж держал листовку; точно такие же усыпали мостовую, деревья, крыши – все вокруг. Заглянув в нее, она поежилась; у Тини было нехорошее предчувствие, которого Густав, вечный оптимист, с нею не разделял. Он старался никогда не думать о плохом – то была его сила, но одновременно и слабость.
Тини быстро зашагала в сторону рынка. Часть прилавков там занимали приезжие фермеры, являвшиеся по утрам со своим товаром, которым торговали бок о бок с венцами. Последние были, по большей части, евреи; собственно, почти половина торговли в Вене принадлежала им, особенно в этом районе. Местные нацисты, упирая на данный факт, возбуждали антисемитские настроения среди рабочих, страдавших от экономического упадка – как будто евреев он не касался.
Густав и Тини не отличались особой религиозностью, в синагогу ходили пару раз в год на большие праздники и, как большинство венских евреев, выбрали для своих детей скорее германские, нежели иудейские имена, однако традиций они все-таки придерживались. У герра Цейзеля, мясника, Тини купила тонко нарезанной телятины для венских шницелей; из остатков курицы можно было сделать на вечер Шабата[9] суп. С прилавков перекочевали в сумку свежий картофель и салат, потом хлеб, мука, яйца и масло. По мере продвижения по оживленному Кармелитермаркт ее поклажа становилась все тяжелей. Там, где рынок примыкал к главной улице, Леопольдгассе, она заметила группу женщин-уборщиц, предлагавших свои услуги; безработные стояли перед пансионом Клабух с кофейней на первом этаже. Счастливиц время от времени приглашали за собой богатенькие дамочки с близлежащих улиц. Те, у кого имелось собственное ведро с мыльной водой, получали за уборку полную стоимость – шиллинг[10]. Тини с Густавом порой не хватало денег, но по крайней мере до такого она не дошла.
Повсюду пестрели призывы к независимости, выведенные на мостовых крупными яркими буквами, как дорожная разметка: глаз то и дело натыкался на девиз плебисцита – «Мы голосуем за!» – и австрийские «крест-потенты»[11]. Радио, звуки которого неслись из открытых окон, играло бравурные патриотические марши. Под приветственные крики и шум моторов по улице проехала колонна грузовиков с подростками из Организации австрийской молодежи: они размахивали красно-белыми флагами и разбрасывали те же листовки[12]. Люди на тротуарах махали им платками и подбрасывали в воздух шляпы, скандируя «Австрия! Австрия!»
Казалось, независимость непременно победит… но тут в глаза ей бросились мрачные лица, кое-где мелькавшие в толпе. Сторонники нацистов. Сегодня они держались необычно тихо, и было их до странности мало.
Внезапно музыку прервал треск, а затем срочное сообщение – все несемейные армейские резервисты обязаны немедленно явиться по месту приписки. Их привлекали – по словам диктора – для обеспечения безопасности на воскресном плебисците, но это прозвучало неубедительно. Зачем правительству понадобились дополнительные войска?
Тини развернулась и пошла по запруженному толпами рынку обратно домой. Что бы ни творилось в мире, какая бы опасность им ни угрожала, жизнь продолжалась, и что им оставалось, кроме как жить?
* * *
Листовки укрывали землю в парках, летали по улицам, плыли по Дунаю. После обеда, выходя из Торговой школы на Хуттельдорферштрассе в западной части Вены, Фриц Кляйнман подивился, сколько их скопилось на тротуарах и в кронах деревьев. По дорогам тянулись колонны грузовиков с солдатами, направлявшиеся за двести километров к германской границе. Вместе с другими мальчишками Фриц восторженно провожал глазами ряды их касок и ружей наизготовку.
В свои четырнадцать Фриц уже походил на отца – те же лепные скулы, тот же нос, тот же рот с полными губами, изогнутыми в форме чаячьего крыла. Вот только смотрел Густав мягко, а взгляд больших темных глаз Фрица был острым и проницательным, в мать. Шесть месяцев, с тех самых пор как окончил последний класс, Фриц учился в Торговой школе, чтобы потом вместе с отцом управлять мастерской.
Пока Фриц с друзьями пробирались через центр города в сторону дома, улицы постепенно охватывало новое настроение. В три часа пополудни правительственная агитация за плебисцит была прервана из-за нарастающего кризиса. Никаких официальных новостей, только слухи: бои на австро-германской границе, нацистские восстания в провинциальных городках, и самое страшное – венская полиция не окажет сопротивления местным нацистам, если дойдет до открытого столкновения. По центру шатались группы молодчиков, выкрикивавшие «Хайль Гитлер!», другие, в пику им, кричали «Хайль Шушниг!». Нацисты, распаляясь, шумели все сильней, в основном зеленые юнцы, воодушевленные гитлеровской идеологией[13].
Такого рода события творились в городе уже несколько дней, и за это время на евреев неоднократно нападали[14], но сегодня все было по-другому – когда Фриц добрался до Штефансплатц, находившейся в самом сердце города, где располагалась секретная штаб-квартира венских нацистов, то увидел перед собором ревущую толпу, и кричали здесь только «хайль Гитлер», ничего другого[15]. Полицейские стояли поблизости, смотрели, переговариваясь между собой, но никаких действий не предпринимали. Точно так же со стороны, не проявляя себя, наблюдали за ситуацией члены секретного австрийского подразделения «Штурмабтейлунг», нацистские штурмовики. Они соблюдали дисциплину и следовали приказу; их время еще не пришло.
Стараясь держаться подальше от демонстрантов, Фриц перешел через Дунайский канал в Леопольдштадт и вскоре добрался к себе; простучал ботинками по ступеням до квартиры 16, и вот он – дом, вот семья и тепло.
* * *
Маленький Курт стоял в кухне на табуретке, наблюдая за тем, как мать готовит яичную лапшу для куриного супа, традиционного пятничного угощения в Шабат. В остальном обряда они не придерживались: Тини не зажигала свечи и не произносила вслух молитву. Восьмилетний Курт между тем пел в хоре синагоги в центре города и с возрастом становился все более религиозным. Он водил дружбу с семьей ортодоксальных евреев, живших с ними на одной лестничной клетке, и на нем лежала обязанность зажигать для них свет в вечер Шабата.
Младший сынок, баловень. Всю семью связывали прочные узы, но Курт был у Тини любимчиком. Ему нравилось помогать ей готовить.
Пока суп булькал на плите, он с открытым ртом смотрел, как мать взбивает в пену яйцо и выливает на сковородку. Ему тоже нравилось так делать. Самое лучшее был венский шницель: для него мать аккуратно отбивала куски телятины, пока они не становились мягкие и тонкие, как бархат; она научила его обмакивать их в муку, потом во взбитое яйцо с молоком и, наконец, в хлебные крошки; дальше она выкладывала отбивные на сковороду с шипящим пузырящимся маслом, и аппетитный запах разливался по их квартирке, пока мясо пыхало и потрескивало, покрываясь золотистой корочкой. Этим вечером, правда, вместо шницелей пахло курицей и жареной лапшой.
Из соседней комнаты – она служила одновременно и гостиной, и спальней – доносились звуки фортепиано; сестра Курта Эдит, восемнадцати лет, отлично играла и его тоже научила хорошенькой пьеске, «Кукушка», которую он запомнит потом на всю жизнь. Вторую сестру, пятнадцатилетнюю Герту, он просто обожал; по возрасту она была ему ближе, чем Эдит, совсем уже взрослая. В своем сердце он навсегда сохранит ее образ, исполненный красоты и любви.
Тини не смогла сдержать улыбку, заметив, с какой сосредоточенностью он помогал ей сворачивать в рулет поджаренное яйцо и резать его на полоски, которые она бросала в суп.
Вся семья уселась за стол в теплых пятничных сумерках: Густав и Тини, Эдит и Герта, Фриц и маленький Курт. Дом их был мал – только эта комната да еще спальня, одна на всех (Густав и Фриц на одной кровати, Курт вместе с матерью, Эдит в собственной постели и Герта на диване); однако то был их дом, и они были в нем счастливы.
Тем временем снаружи над ними сгущались тучи. Во второй половине дня из Германии поступил письменный ультиматум: плебисцит должен быть отменен, канцлер – уйти в отставку, на его место должен встать правый политик Артур Зейсс-Инкварт (тайный член нацистской партии) с лояльным к нему кабинетом. Гитлер действовал под тем предлогом, что правительство Шушнига притесняет в Австрии германцев (для Гитлера «германец» было синонимом «нациста»). Далее, изгнанный Австрийский легион, состоявший из тридцати тысяч нацистов, должен был вернуться в Вену для поддержания порядка на улицах. Чтобы подчиниться, австрийскому правительству оставлялось время до 19.30 того же дня[16].
После ужина Курту надо было срочно отправляться на пятничную службу в синагоге. За пение в хоре он каждый раз получал по шиллингу (в субботнее утро монетку заменяла плитка шоколада), так что исполнял не только религиозный, но и финансовый долг.
Как обычно, Фриц пошел его проводить; он был идеальным старшим братом – одновременно и другом, и защитником, и товарищем по играм. На улицах по-прежнему толпился народ, но ожесточенные выкрики стихли, а с ними пропало и ощущение угрозы, витавшее в воздухе. Обычно Фриц шел с Куртом до бильярдной на другой стороне Дунайского канала – «Ты же знаешь отсюда дорогу, правда?» – и оставался сыграть партию-другую со своими приятелями. Но в тот вечер он проводил брата до самой Штадттемпел.
В квартире тем временем играло радио. Потом передача прервалась – срочное сообщение. Плебисцит отложен. Словно кто-то с намеком похлопал по плечу. А дальше, едва перевалило за половину восьмого, музыка смолкла, и голос диктора объявил: «Внимание! Транслируется экстренное сообщение». Последовали долгая пауза и шипение пустого эфира; они продолжались целых три минуты, после чего заговорил канцлер, Курт Шушниг. Голос его дрожал: «Мужчины и женщины Австрии, в этот день мы оказались перед трагическим и окончательным выбором». Все, кто находился возле радиоприемников, замерли – кто от страха, кто от радости, – пока канцлер излагал положения ультиматума. Австрия должна подчиниться Германии, или она будет уничтожена. «Мы уступаем перед силой, – говорил он, – потому что не готовы, даже в такой страшной ситуации, проливать германскую кровь. Войскам будет отдан приказ не оказывать серьезного… – канцлер запнулся, – не оказывать сопротивления». Осипнув, он собрался с силами для последнего заявления. «Я ухожу в отставку и обращаюсь к вам с германским прощальным словом, что идет из самого сердца: Боже, спаси Австрию»[17].
Густав, Тини и их дочери сидели, потрясенные, пока из приемника играл государственный гимн. В студии, где никто не мог его больше услышать или увидеть, Шушниг дал волю слезам.
* * *
Нежная, вдохновенная мелодия «Аллилуйи», возглавляемая тенором и подхваченная голосами хористов, наполнила гулкое овальное пространство Штадттемпель, прокатившись по трем рядам галерей с мраморными колоннами и золоченым орнаментом. Со своего места в хоре, стоявшем на третьем ярусе, над ковчегом[18], Курт мог видеть биму[19] и всех молящихся. Народу собралось гораздо больше обычного, целая толпа – страх заставлял искать утешения в религии. Ученый-талмудист Эмиль Лехман, будучи явно не в курсе последних новостей, много говорил о Шушниге и призывал всех явиться на плебисцит; закончил он призывом уже низложенного канцлера: «Мы голосуем за!»[20].
По окончании службы Курт сбежал с галереи, забрал свой шиллинг и кинулся к дожидавшемуся его Фрицу. Прихожане выходили из синагоги на булыжную мостовую. Снаружи синагога была почти неприметна: прячась за неброским фасадом, она стояла в тесном ряду жилых домов, зажатая между своей и соседней улицами. Еврейским кварталом Вены давно считался Леопольдштадт, но этот пятачок в старом городском центре, где евреи жили еще со Средних веков, оставался культурным центром иудейства в городе. Об этом говорили даже названия – Югенгассе, Юденплатц; еврейской кровью были пропитаны камни дорог и щели зданий, хранившие память о преследованиях и погромах, в результате которых их вытеснили в конце концов в Леопольдштадт.
Днем городской шум не доходил до узенькой Сейтенштеттенгассе, но сейчас, в вечер Шабата, в Вене клокотала жизнь. Неподалеку, на Картнерштрассе, одной из центральных городских артерий, отходившей от нацистского анклава на Штефансплатц, собиралась толпа. Штурмовики в коричневых рубашках, получившие долгожданное разрешение выйти на улицу с оружием и в нарукавных повязках со свастиками, маршировали по проезжей части. Полиция шла с ними в одних рядах. Катили грузовики, тоже со штурмовиками; мужчины и женщины, ликуя, танцевали в ярком свете прожекторов.
По всему городу носились крики: «Хайль Гитлер! Зиг Хайль! Долой евреев! Долой католиков! Один народ, один Рейх, один фюрер, одна победа! Долой евреев!» Яростные голоса фанатиков, оравших «Дойчланд убер аллес», сливались в припеве: «Сегодня мы правим Германией, а завтра будем править всем миром»[21]. Драматург Карл Цукмайер писал, что в ту ночь «преисподняя открыла свои врата и исторгла из них самых низких, жутких и отвратительных чудовищ… То был дикий выплеск ненависти, злобы, горечи и слепой, безжалостной мести»[22]. Британский журналист, находившийся в городе, назвал происходившее «неописуемым ведьмовским шабашем»[23].
Шум добрался и до Сейтенштеттенгассе, где евреи постепенно расходились из Штадттемпель. Фриц провел Курта по Югенгассе и дальше, по мосту; через несколько минут они вернулись к себе в Леопольдштадт.
Нацисты шли по улицам, сопровождаемые толпами новообращенных, десятками тысяч заполняя центр города и устремляясь к еврейским кварталам. По мостам их волна перекатилась в Леопольдштадт, влившись в Таборштрассе, Леопольдсгассе, на Кармелитермаркт и Им Верд – толпы поющих, скандирующих мужчин и женщин, полных ненависти и чувства собственного превосходства. «Зиг Хайль! Смерть евреям!» Кляйнманы сидели в своей квартире, прислушиваясь к грохоту снаружи, и ждали, что толпа вот-вот ворвется к ним в двери.
Но ничего такого не произошло. Разъяренные орды бесновались на улицах несколько часов, но особого ущерба не причинили: досталось нескольким евреям, не успевшим вовремя спрятаться, и людям, «похожим на евреев», тоже, подверглись нападениям известные сторонники Шушнига, были расхищены кое-какие дома и лавки, но шквал разрушений по Вене в тот вечер не прокатился. Пораженные, евреи гадали, что тому причиной: неужели легендарная венская чопорность сказывалась даже в поведении местных нацистов?
Ничего подобного. Причина такой сдержанности была проста: штурмовики находились на службе и, как дисциплинированные солдаты, планировали грабить и убивать методично, а не впопыхах. Совместно с полицией (тоже в повязках со свастиками) они захватили главные государственные учреждения. Основные представители правящей партии были схвачены или бежали. Сам Шушниг находился под арестом. И то было лишь началом.
На следующее утро границу пересекли первые колонны германских войск.