«Несмотря на их сопротивление, – вспоминал один из свидетелей, – людей вынуждали полностью обнажаться… чтобы затем сфотографировать со всех сторон». У них снимали отпечатки пальцев и обмеры, «причем женщин обмеряли мужчины; проверяли густоту волос, брали кровь на анализ, все записывали и пронумеровывали»[42]. Все евреи без исключения были обязаны пройти через эту унизительную процедуру. Некоторые начинали сопротивляться и пытались уйти, получив штамп на паспорт, поэтому эсэсовцы решили сначала проводить съемки.
К сентябрю ситуация в Вене была спокойной и жизнь, казалось, вошла в обычное русло, даже для евреев в их общинах[43]. Но нацисты отнюдь не собирались останавливаться на достигнутом, и им требовался новый предлог, чтобы подогреть антиеврейские настроения.
В октябре в Бельгии произошло нечто, во многом предвосхитившее грядущие события. Случилось это в портовом городе Антверпене, где располагался большой, процветающий еврейский квартал. 26 октября двое журналистов из нацистской пропагандистской газеты Der Angriff сошли на берег с пассажирского парохода и начали фотографировать торги на еврейской бриллиантовой бирже. Действовали они не церемонясь и в целом вели себя нагло, поэтому евреи, возмутившись, стали их прогонять и отобрали камеру; один из корреспондентов в потасовке получил травмы[44]. Германская пресса бросилась всячески раздувать это происшествие, отчего оно превратилось чуть ли не в безжалостное нападение на ни в чем не повинных, беспомощных германских граждан. В одном из ведущих венских новостных изданий написали, что группа германских туристов подверглась нападению банды из пятидесяти еврейских головорезов, которые их зверски избили и, пока те лежали без сознания, украли все, что было у них при себе. «Бельгийская пресса, конечно же, это замалчивает, – клокотала венская газета, – что лишний раз демонстрирует ее продажность, ведь когда какого-нибудь еврея привлекают к ответственности за его преступления, она тут же поднимает страшный шум»[45]. Нацистская газета Volkischer Beobachter открыто грозила, что любые насильственные действия со стороны евреев в адрес граждан Германии «будут иметь последствия, выходящие за рамки обычной ответственности, которые могут оказаться крайне нежелательными и неприятными»[46].
Угроза была очевидна, и напряжение нарастало.
В начале ноября антисемитские настроения по всему Рейху искали нового выхода. Курок был спущен в Париже: там польский еврей Гершель Гриншпан, возмущенный изгнанием своих соотечественников, включая его родных, из Германии, – купил револьвер, пронес его в германское посольство и пятикратно выстрелил в Эрнста фом Рата, сотрудника, случайно попавшегося ему на пути.
Венские газеты называли это убийство «откровенной провокацией»[47]. Евреям следовало преподать урок.
Фом Рат скончался во вторник 9 ноября. Той же ночью нацисты вышли на улицы Берлина, Мюнхена, Гамбурга, Вены и других крупных и мелких городов. Местные представители партии и гестаповцы возглавляли марш, а за ними шли австрийские и германские штурмовики, вооруженные кувалдами, пиками и канистрами с горючим. Их целью были дома и лавки, до сих пор остававшиеся в руках евреев. Если кто-то из хозяев пытался им помешать, его приканчивали на месте. Штурмовики разрушали и жгли все, до чего могли добраться, но больше всего очевидцам запомнился звон стекла: в историю эта ночь вошла как Kristallnacht[48], Хрустальная, или Ночь разбитых витрин, из-за осколков, сплошь усыпавших мостовые. Евреи же запомнили ее как Ноябрьский погром.
Приказ предписывал нацистам только громить – но не грабить[49]. Однако в последовавшем хаосе он неоднократно нарушался: дома и лавки евреев расхищали под предлогом поисков оружия и «нелегальной литературы»[50]. К евреям, которых выдавали соседи, тут же врывались в дом и крушили все, что попадалось под руку, разносили мебель, рвали одежду; матери закрывали собой перепуганных детей, а супруги прижимались друг к другу, застыв от ужаса, пока у них хозяйничали молодчики в коричневых рубашках.
В Леопольдштадте евреев, пойманных на улице, затаскивали на Кармелитермаркт и избивали. После полуночи нацисты подожгли синагоги, и крыши, на которые выходило окно Кляйнманов, осветились красным: это горела Полнише Шуль, синагога на Леопольдсгассе. Приехавшей на место пожарной бригаде штурмовики преграждали путь до тех пор, пока величественное здание не выгорело дотла. Синагогу Штадттемпель, находившуюся в центре города, где дома стояли тесно друг к другу, нацисты поджечь не решились и вместо этого разгромили изнутри: скололи и изуродовали великолепную резьбу и бело-золотую роспись, уничтожили ковчег и биму.
На рассвете начались аресты. Евреев – преимущественно взрослых мужчин – вытаскивали из домов или хватали прямо на улицах.
В числе первых под арест попали Густав и Фриц Кляйнманы.
Предатели народа
Их отвели в отделение полиции, внушительное здание из кирпича и тесаного камня близ Пратера, городского парка[51]. В Пратер они всей семьей частенько ходили по выходным: гуляли по просторным лужайкам, посиживали в пивном саду, а дети катались на каруселях и смотрели выступления циркачей. Сейчас, холодным зимним утром, ворота парка стояли закрытыми; колесо обозрения, словно стальная паутина, угрожающе нависло над городскими крышами. Но Густав с Фрицем ничего этого не видели: они въехали в ворота в кузове грузовика, набитого евреями из Леопольдштадта.
Отца с сыном выдали штурмовикам соседи: те самые, которых Густав считал друзьями – Du-Freunden[52], – люди, которые с ним болтали, улыбались, пользовались его доверием, знавшие его детей и историю их семьи. И эти самые люди, без всякого принуждения и провокаций, ударили ножом в спину.
В полицейском участке арестованных высадили из кузова и затолкали в помещение заброшенной конюшни[53]. Там уже толпились сотни мужчин и женщин. Большинство схватили дома, как Густава с Фрицем, других арестовали утром, в очередях к посольствам и консульствам стран, куда они надеялись бежать[54]; кого-то скрутили прямо на улице. Лающий вопрос в лицо: «Jude oder Nichtjude?»[55] И если в ответ звучит «Jude», еврей, или во внешности жертвы есть хоть намек на еврейство – тут же в грузовик. Некоторых пешком провели по городу, под насмешки и издевательства толпы. Нацисты называли это Volksstimme, глас народа, и глас этот несся по улицам, смешиваясь с воем сирен – ночной кошмар, от которого не было пробуждения.
Шесть с половиной тысяч евреев – преимущественно мужчин – скопилось в полицейских участках по всему городу[56], но на Пратере арестованных оказалось больше всего. Камеры быстро переполнились, и людей начали заталкивать в старые конюшни, где им приходилось стоять с поднятыми руками; некоторые падали на колени, и вновь прибывшие перешагивали через них.
Густав и Фриц старались не терять друг друга из виду. Долгие часы они то держались на ногах, то опускались на колени, мучаясь от голода и жажды, с ноющими суставами, под нескончаемые стоны, всхлипы и молитвы. Со двора до них доносились звуки ударов. Каждые несколько минут двух-трех человек вызывали на допрос. Ни один из них не вернулся.
Фриц с отцом уже потеряли счет времени, но вот палец указал на них, и им пришлось пробиваться к выходу через плотную людскую массу. Их сопроводили в другое здание, где заседал официальный комитет; допрос сопровождался постоянными оскорблениями – еврейская свинья, предатель народа, еврейский преступник. Каждый арестованный должен был повторить эти эпитеты в свой собственный адрес. Вопросы всем мужчинам задавали одинаковые: Сколько у тебя накоплено денег? Ты гомосексуалист? Ты спишь с арийскими женщинами? Ты когда-нибудь помогал делать аборт? Членом каких объединений и партий ты являешься?
После допроса арестованных распределяли по категориям. Те, кому выпадало Zurük (возврат), отправлялись обратно в камеры и дожидались продолжения расследования. Получившие Entlassung (отпустить) освобождались – в основном женщины, старики, подростки и иностранцы, арестованные по ошибке. Самой страшной категорией была Tauglich (пригоден): она означала Дахау или Бухенвальд, или новое название, которое тоже произносили шепотом, Маутхаузен – лагерь, строившийся тут же, в Австрии[57].
Своих вердиктов Густав и Фриц дожидались на чердаке, окна которого выходили во двор. Отсюда им был виден источник шума, доносившегося до камер: штурмовики сгоняли евреев, стоявших с поднятыми руками, в тесный строй и избивали их палками и кнутами. Им командовали лечь, потом встать, потом повернуться; их пинали, хлестали, громко хохоча, их пальто и дорогие костюмы были все в грязи, а шляпы валялись на земле. Некоторых отводили в сторону и обрабатывали отдельно. Тех, кто не участвовал в «разминке», заставляли скандировать во весь голос: «Мы еврейские преступники! Мы еврейские свиньи!»
Полицейские, служившие не первый год и отлично знавшие евреев из Леопольдштадта, стояли в сторонке и, если требовалось, помогали нацистам. В измывательствах они не участвовали, но и противиться им не собирались. По крайней мере один полицейский в высоком чине присоединился к избиениям во дворе[58].
После долгого ожидания Фриц и Густав узнали свой вердикт. Фриц, пятнадцати лет от роду, отпускался на свободу – Entlassung. Он мог идти. Густав получил Zurük – обратно в камеру. Фриц, бессильный что-либо сделать, в отчаянии смотрел, как отца силой уводят прочь.
* * *
Когда Фриц вышел из участка, наступил вечер. Один он пошел домой, минуя знакомые ворота Пратера. Он проходил под ними сотни раз – после заплывов с друзьями в Дунае, после семейных прогулок по парку, разомлевший от съеденных сладостей или с адреналином в крови. Сейчас он ощущал лишь пустоту.
Улицы, залитые кровью, были мрачны – словно от похмелья после вчерашнего дебоша. Леопольдштадт лежал разоренный, мостовые на торговых улицах и Кармелитермаркте ковром покрывали битое стекло и деревянные щепки.
Фриц вступил в квартиру и упал в объятия матери и сестер. «Где папа?» – спрашивали они. Он рассказал, что случилось – отца оставили под арестом. Снова в головах у них всплыли страшные названия: Дахау, Бухенвальд. Всю ночь они ждали новостей, но ничего не было, пытались спрашивать, но не получали ответа.
Новости о погромах возмутили весь мир. США в знак протеста отозвали своего посла из Берлина[59], президент заявил, что эти сообщения «глубоко потрясли американский народ… Я с трудом поверил, что подобные вещи могут происходить в ХХ веке»[60]. В Лондоне The Spectator (тогда либеральный журнал левого крыла) писал, что «варварство в Германии достигло такого размаха, такой дьявольской бесчеловечности, и настолько явственно вдохновлено правительством, что его последствия… не поддаются прогнозам»[61].
Однако нацисты отвергли обвинения в насилии, утверждая, что все это ложь, призванная отвлечь мировую общественность от по-настоящему трагического события – убийства еврейскими террористами германского дипломата. Они с гордостью заявляли, что евреи понесли заслуженное наказание, «свидетельство праведного гнева широких слоев населения Германии»[62]. Разоблачения из-за границы они называли «грязными подделками, сфабрикованными в известных иммигрантских центрах в Париже, Лондоне и Нью-Йорке и распространяемыми купленной евреями мировой прессой»[63]. Разрушение синагог означало, что евреи «больше не смогут устраивать заговоры против государства, прикрываясь религиозными обрядами»[64].
Фриц, Тини, Герта, Эдит и Курт прождали всю пятницу, но о Густаве ничего не узнали. Наконец, когда спустились сумерки и начался Шабат, кто-то постучал в дверь. Взволнованная, Тини бросилась открывать. На пороге стоял он – ее муж. Живой.
Измученный, изголодавшийся, высохший, худой как никогда. Густава, словно воскресшего из мертвых, встречали с радостью и облегчением. Он рассказал, что с ним случилось. Нацисты приняли во внимание его участие в Первой мировой, а старые друзья из полицейских подтвердили, что он был неоднократно ранен и имел награды. По распоряжению верхушки СС ветеранов следовало отпускать наравне с инвалидами, стариками и подростками[65]. Даже нацисты не зашли пока так далеко, чтобы отправить героя войны в концентрационный лагерь. Густава Кляйнмана отпустили.
В следующие несколько дней началась перевозка. Полицейские фургоны – их называли «Зеленый Генрих»[66] – сотнями катили по улицам, набитые мужчинами-евреями, в числе которых были и военные ветераны, но без наград и знакомств в полиции, выручивших Густава. Автобусы съезжались в одной точке: на погрузочном терминале вокзала Вестбанхоф. Арестованных заталкивали в товарные вагоны. Часть направлялась в Дахау, часть – в Бухенвальд. Большинство из них так и не вернулось домой.
* * *
Густав рассеянно крутил в пальцах тонкую полоску ткани – обрезок, лоскуток, напоминание о его бывшей профессии. По улице разносился стук молотков: рабочие досками заколачивали витрины еврейских лавок. Больше они еврейскими не были.
Обводя взглядом Им Верд и рынок до самой Леопольдгассе, он отмечал мастерские, еще недавно принадлежавшие его друзьям-евреям, которые теперь или стояли пустые, или перешли в чужие руки. Как соседи, выдавшие их с Фрицем штурмовикам, многие новые владельцы считались друзьями людей, чьи лавки они захватили. В парфюмерном магазине Ошшорна на углу рыночной площади заправлял теперь Вилли Пошль, живший в одном доме с Густавом. Мясники, торговцы птицей и фруктами лишились своих прилавков на рынке: еще одна приятельница Густава, Митци Штайндль, приняла горячее участие в изгнании евреев и захвате их торговли; до этого она жила бедно, и Густав выручал ее, нанимая к себе швеей, просто чтобы помочь.
Люди, составлявшие целый социальный класс, были объявлены врагами, и, почуяв легкую добычу, друг отворачивался от друга без колебаний и без сожалений. Многие находили удовольствие в доносах, унижениях, грабежах, избиениях и высылках. Большинство сходилось на том, что еврей не может быть другом – не может опасное, хищное животное быть другом человеческому существу, это немыслимо.
Английский журналист отмечал: «Совершенно справедливо, что формально евреев в Германии не приговаривали к смерти, их просто лишили возможности жить»[67]. Смирившись с этим, сотни евреев кончали самоубийством, принимая неизбежное и избавляя себя от дальнейших мучений. Многие решали уехать и попытаться устроиться где-нибудь еще. С самого Аншлюса австрийские евреи предпринимали попытки эмигрировать, но теперь число желающих и их отчаяние многократно возросли.
* * *
Густав с Тини говорили об отъезде. У Тини в Америке жили родственники, эмигрировавшие много лет назад. Но уехать из Рейха в поисках лучшей жизни для еврейской семьи без денег или связей было крайне тяжело. За пять с половиной лет с момента, когда в Германии к власти пришли нацисты, оттуда эмигрировали десятки тысяч евреев, и многие страны начинали сопротивляться такому притоку эмигрантов и беженцев.
В Австрии еврейская эмиграция – как и жизнь в целом – находилась под контролем Адольфа Эйхмана. Бывший сотрудник разведки и внутренней безопасности СС, австриец Эйхман считался в ней главным специалистом по делам евреев[68]. Его решение «еврейского вопроса» заключалось прежде всего в том, чтобы подталкивать их к отъезду, который оформлялся через центральную службу еврейской эмиграции. Он возобновил работу Израильского культурного центра (IKG), организации, занимавшейся в Вене делами еврейской культуры и благосостояния, принудив ее руководство войти в свой аппарат. Центр собирал информацию по евреям и занимался бюрократическими процедурами, требовавшимися для их выезда.