Мятежные ангелы. Что в костях заложено. Лира Орфея - Боровикова Татьяна В. 13 стр.


– Открывающих глаза на что?

– На то, что Рабле находился в переписке с величайшим естествоиспытателем своего времени, о чем раньше никто не знал. На то, что Рабле, которого подозревали в протестантизме, был чем-то по меньшей мере столь же непростительным для служителя Церкви – даже вредителем и отступником: если он и не был каббалистом, то, по крайней мере, изучал каббалу, если и не был алхимиком, то, по крайней мере, изучал алхимию! А это, черт возьми, моя область, и эти бумаги сделают имя любому ученому, к которому попадут, и черт меня побери, если я допущу, чтобы этот шарлатан, шлюхин сын Маквариш, наложил на них лапы!

– Вот это речь истинного ученого!

– И еще я думаю, что он таки наложил на них лапы! Я думаю, что этот говнюк их спёр!

– Пожалуйста, успокойтесь! Даже если рукопись обнаружится – я ведь не смогу ее просто так отдать вам. Она пойдет в университетскую библиотеку.

– Вы же знаете, как это делается. Достаточно шепнуть словечко главному библиотекарю. И я даже не буду вас об этом просить, я сам это сделаю. Мне бы только первым добраться до рукописи – больше ничего не надо!

– Да, да, я понимаю. Но у меня для вас плохие новости. В одной из записных книжек Корниша есть фраза: «Одолж. Макв. рук. Раб. шестнадцатого апр.». Как вы думаете, о чем это говорит?

– «Одолж.». «Одолж.» – значит ли это «одолжил» или «одолжить»?

– Откуда я знаю? Но я думаю, что вы хватаетесь за соломинку. Рукопись у Эрки.

– Украл! Я так и знал! Ах он жулик!

– Погодите, погодите – нельзя делать поспешных выводов.

– Я не делаю поспешных выводов. Я знаю Маквариша. Вы знаете Маквариша. Он выманил рукопись у Корниша, и теперь она у него! Чертов жулик!

– Пожалуйста, не надо предположений. Все просто: у меня есть эта записная книжка, я покажу ее Макваришу и попрошу вернуть рукопись.

– Думаете, он отдаст? Он будет все отрицать. Даркур, я должен заполучить эту рукопись. Раз уж вы все знаете, скажу еще, что я ее кое-кому обещал.

– Быть может, несколько преждевременно?

– Это случилось при особых обстоятельствах.

– Слушайте, Клем. Надеюсь, я не покажусь вам занудой, но за книги и рукописи из коллекции Корниша отвечаю я, и нужны поистине особые обстоятельства, чтобы вы получили право рассказывать постороннему человеку о любом предмете из этой коллекции, пока все юридические вопросы не решены и вся коллекция не лежит в надежном месте за стенами библиотеки. Что это за особые обстоятельства?

– Мне бы не хотелось об этом говорить.

– Не сомневаюсь! Но придется.

Холлиер заерзал в кресле. Я не могу подобрать другого слова, чтобы описать его неспокойное движение, – как будто он думал, что, изменив позу, облегчит внутренний дискомфорт. К моему удивлению, он покраснел. Мне это совсем не нравилось. Его замешательство приводило в замешательство и меня. Он заговорил уныло, виновато. Великий Холлиер, которого ректор совсем недавно упомянул в своей речи – призванной впечатлить правительство, снова брюзжащее по поводу размера наших грантов, – как одно из украшений университета, краснел передо мной! Я сам никогда не относился к разряду украшений (я – полезная ножка стола, не более) и слишком предан университету, чтобы наслаждаться видом ерзающего украшения.

– Очень способный студент… это будет основой научной карьеры… конечно, под моим руководством…

У меня неплохая интуиция, хотя всеобщее мнение приписывает это качество исключительно женщинам – по-видимому, несправедливо. Я опередил его:

– Вы имеете в виду мисс Феотоки?

– Ради всего святого, как вы угадали?

– Ваша ассистентка, моя студентка, работа по крайней мере частично связана с Рабле, выдающиеся способности – не нужно быть ясновидцем, знаете ли.

– Ну что ж… вы не ошиблись.

– Что же вы ей сказали?

– Один раз упомянул о рукописи в очень общих выражениях. Потом, когда мисс Феотоки спросила снова, сказал чуть больше. Но все равно немного, вы же понимаете.

– Тогда все просто. Объясните ей, что нужно подождать. Пока мы выудим рукопись у Эрки и окончательно разберемся с делами Корниша, пока библиотека как следует внесет рукопись в каталог и даст разрешение на ее использование, может пройти год.

– Если вы сможете забрать ее у Маквариша.

– Смогу.

– А если он захочет работать с ней сам или отдать кому-нибудь из своих любимчиков?

– Это не мое дело. А вы хотите отдать ее одной из своих любимиц.

– Что вы имеете в виду, говоря «любимица»?

– Ничего особенного. Любимая ученица. А что?

– У меня нет любимчиков!

– Значит, вы один на тысячу. У всех у нас есть любимчики. Как может быть иначе? Некоторые студенты умнее и привлекательнее других.

– Привлекательнее?

– Клем, у вас ужасно вспотела шея. Выпейте еще.

К моему удивлению, он схватил бутылку виски, налил в стакан на три пальца и разом осушил.

– Клем, что вас гложет? Лучше расскажите.

– Наверное, вы по должности имеете право исповедовать?

– Я давно не исповедую, с тех пор как перестал работать на приходе. Да и тогда этим особо не занимался. Но я знаю, как это делается. И еще я знаю, что лучше не исповедовать людей, с которыми общаешься каждый день. Но если вы хотите мне что-то рассказать не для протокола, валяйте. И я, конечно, могила.

– Этого я и боялся, когда сюда шел.

– Я вас не насилую. Поступайте как хотите. Я, конечно, не ваш духовник, но я ваш собрат-исполнитель завещания Корниша и имею право знать, что происходит вокруг вещей, за которые я несу ответственность.

– Я должен загладить определенную вину перед мисс Феотоки. Я совершил большой грех по отношению к ней.

– Какой?

– Я злоупотребил своим положением.

– Неужто присвоили ее работу? Это скорей похоже на Маквариша, чем на вас.

– Нет, нет… Гораздо более личное. Я… я познал ее плотски.

– Господи боже мой! Вы заговорили языком Ветхого Завета. Хотите сказать, что вы ее трахнули?

– Какое омерзительное выражение.

– Я знаю, но есть ли подходящее неомерзительное выражение? Я не могу сказать, что вы с ней возлегли, – может быть, вы вовсе не лежали. Я не могу сказать, что вы ею овладели, – она, совершенно очевидно, полностью владеет собой. «Имел с ней половое сношение» звучит как протокол уголовного суда. Или там до сих пор говорят «имел с ней близость»? Да что же на самом деле было?

– В апреле прошлого года…

– Надо же, какой насыщенный месяц выдался.

– Симон, заткнитесь и перестаньте острить. Неужели вы не видите, как это для меня серьезно? Я поступил исключительно неправильно. Отношения между учителем и учеником – особые, ответственные, я бы даже сказал – священные.

– Да, можно и так сказать. Но все мы знаем, что творится в университетах. Преподаватели тоже люди – подвернется симпатичная девушка, и вуаля! Иногда это бывает тяжело для девушки; иногда может сломать карьеру преподавателю, если на него бросится какая-нибудь шлюшка-интриганка. Делайте поправку на греховную природу человека. Я не думаю, что Мария вас соблазнила, – она слишком перед вами благоговеет. Значит, это вы ее соблазнили. Как?

– Не знаю. Честно, не знаю. Вот как это было: я рассказывал ей про свою работу, посвященную средневековому лечению грязью… мне как раз удалось хорошо продвинуться… и вдруг Мария рассказала мне кое-что – это касалось ее матери… ее рассказ добавил огромный кусок к уже собранной части головоломки, и я пришел в такое возбуждение… меня охватили невыразимо прекрасные чувства, и не успел я понять, что происходит, как мы…

– И Абеляр с Элоизой[49] воскресли вновь примерно на полторы минуты. Или это потом повторилось?

– Нет, конечно нет. Я даже ни разу не говорил с ней об этом.

– Только однажды. Понимаю.

– Можете себе представить, что я пережил в тот вечер у Эрки, когда он начал приставать к ней насчет девственности.

– Но мне показалось, что она справилась блестяще. А она была девственницей?

– Боже мой, откуда я знаю?

– Бывают признаки. Вы же медиевист. Вы должны знать, на что тогда смотрели.

– Не хотите ли вы предположить, что я смотрел?! Что я, по-вашему, вуайерист какой-нибудь?

– Я начинаю предполагать, что вы идиот. У вас что, совсем никакого опыта в этих делах?

– Есть, конечно. Этого трудно избежать. Два раза это было за деньги, ну, знаете, во время командировок. Много лет назад. И один раз на конференции, коллега, женщина, это длилось пару дней. Она говорила не смолкая. Но в этот раз был какой-то демонический припадок – это был не я.

– Вы, кто же еще. Такие демонические припадки – следствие непризнанных элементов в несбалансированной жизни. Значит, вы обещали Марии рукопись Рабле, чтобы искупить вину? Так?

– Я должен загладить свой поступок.

– Клем, мне не хочется читать вам проповеди, но, поверьте, это не дело. Вы думаете, что обидели девушку и что ценный подарок – ценный в системе понятий, свойственной вам обоим, – все исправит. Но это не так. Искупление должно быть в том же духе, что и проступок.

– Вы хотите сказать, что я должен на ней жениться?

– Я никогда не поверю, что она согласится за вас выйти.

– Я в этом вовсе не так уверен. Иногда она на меня смотрит… особенно. Я не тщеславен, но иногда ошибиться трудно.

– Думаю, она в вас влюблена. Девушки влюбляются в своих преподавателей, я вам уже говорил. Но не женитесь на ней, даже если она достаточно раскиснет, чтобы согласиться; у вас ничего не выйдет. Вам обоим опостылеет этот брак, не пройдет и двух лет. Нет, не переживайте за Марию: она умеет управлять своей жизнью и благополучно переболеет вами. Это вам надо вернуться в колею. Если вам и следует искупить грех, это искупление должно относиться к вашей жизни.

– Но как? О, я понял, вы имеете в виду епитимью?

– О, это хорошее средневековое мышление.

– Но что именно? Я могу, конечно, подарить церкви при колледже какую-нибудь утварь из серебра.

– Плохое средневековое мышление. Епитимья должна быть болезненной.

– Тогда что же?

– Вы на самом деле этого хотите?

– Да.

– Я дам вам старый испытанный рецепт. Кого вы ненавидите больше всего на свете? Если вас попросят назвать одного врага, кто это будет?

– Маквариш!

– Я так и думал. Тогда в качестве епитимьи пойдите к Макваришу и расскажите ему все, что только что рассказали мне.

– Вы с ума сошли!

– Нет.

– Меня это убьет!

– Не убьет.

– Он всем растреплет!

– Вполне возможно.

– Мне придется уйти из университета!

– Вряд ли. Но вы сможете в течение года или около того носить на плаще красивую красную букву «А»[50].

– Да вы шутите!

– Вы тоже. Слушайте, Клем. Вы приходите ко мне, ожидая, что я сыграю для вас священника, и вымучиваете из меня епитимью, а потом отказываетесь ее выполнить, потому что вам будет неприятно. Вы настоящий протестант; ваше кредо: «Прости меня, Боже, но, ради Бога, никому не говори!» Вам нужен священник помягче. Попробуйте Парлабейна: вы его содержите, так что он, можно сказать, у вас в кармане. Идите исповедуйтесь ему.

Холлиер встал.

– До свидания, – сказал он. – Вижу, я очень ошибся, придя к вам.

– Клем, не будьте ослом. Сядьте и выпейте еще.

Он выпил – еще одну большую порцию виски.

– А вы знаете Парлабейна? – спросил он.

– Не так хорошо, как вы. Но в студенческие годы я с ним довольно часто виделся. Приятный парень, очень остроумный. Потом я потерял его из виду, но думал, что мы все еще друзья. Я все жду, что он зайдет повидаться. Я не хотел сам его приглашать: при сложившихся обстоятельствах это может его смутить.

– При каких это обстоятельствах?

– В студенческие годы он все время смеялся надо мной за то, что я хочу идти в Церковь. Вы же помните, он был Великим Скептиком и не мог понять, как это я могу быть верующим христианином перед лицом здравого смысла или того, что он считал здравым смыслом. Так что я чуть не упал со стула, когда несколько месяцев назад получил от него письмо: в письме говорилось, что он монах в Ордене священной миссии. Такие перевороты случаются нередко, особенно в среднем возрасте, но от Парлабейна я такого никогда не ожидал.

– И он хотел покинуть орден.

– Да, он об этом и написал. Просил помощи, и я ему помог.

– То есть вы послали ему денег?

– Да. Пятьсот долларов. Я решил, что лучше послать. Если деньги пойдут ему на пользу, это будет благое дело по отношению к нему, а если нет, это будет благое дело по отношению к ордену. Он хотел уйти оттуда.

– Он и у меня вытянул пятьсот.

– Уж не устроил ли он массовую рассылку? В общем, я не хотел, чтобы он подумал, будто я злорадствую или требую свои деньги обратно.

– Симон, он очень плохой человек.

– Чем он занимался?

– Жил прихлебателем, тунеядцем и попрошайкой. И все это – в монашеской рясе. И учил Марию плохому.

– Он пристает к Марии? Я думал, он гомик?

– Не все так просто. Гомосексуальные наклонности всего лишь необычная черта. Я знал гомосексуалистов, которые были необыкновенно хорошими людьми. Но Парлабейн – дурной человек. Это старомодный термин, но в его случае подходит.

– Но что он делал с Марией?

– Пару дней назад их вышвырнули из студенческого ресторана за то, что они орали грязные песни, а после этого люди видели, как они затеяли драку на улице. Я нашел ему работу – заменять другого преподавателя на вечернем отделении. Я велел ему найти другое жилье, но он только проминается под ударами, как полусдувшийся воздушный шарик, и продолжает околачиваться в моих комнатах и делать намеки Марии.

– Какие намеки?

– Многозначительные. Мне кажется, он знает. Про нас с Марией.

– Думаете, она ему сказала?

– Нет, это немыслимо. Но у него нюх. И еще я узнал, что он видится с Макваришем.

Я вздохнул:

– Это ужасно, но верно: ни о чем так не жалеешь, как о сделанном добром деле. Надо было оставить его в ордене: они кое-что знают о епитимьях и, может быть, вправили бы ему мозги.

– Одну вещь я не могу ни понять, ни простить: почему он обратился против меня?

– Такова его натура. Для него невыносимо быть кому-то обязанным. Он всегда был горд, как Люцифер. Если припомнить наши студенческие дни, он настолько походил на Люцифера, насколько это возможно для человека среднего роста, с изувеченным лицом. Мы ведь представляем себе Люцифера высоким темноволосым красавцем – в общем, падшим ангелом. Но если Парлабейн когда-то и был ангелом, то совершенно неизвестного мне типа: просто очень способный студент-философ с особым талантом к скептическому гипотипозу.

– А?

– Способностью препарировать сказанное в «интеллектуальном» смысле, или унижать собеседника, или назовите как угодно. Стоило высказать при нем какую-нибудь мысль – на ваш взгляд, хорошую и дорогую лично вам, – и он немедленно помещал ее в такой контекст, что вы оказывались легковерным дураком или ограниченным типом, который ничего не читал и не умеет работать мозгами. Но Парлабейн проделывал это так величественно и притом так ловко, что вам казалось, будто вас настигло просветление.

– Пока вас не начинало от этого тошнить.

– Да, пока человек не набирался достаточно уверенности в себе, чтобы понять, что он не может быть постоянно неправым и что объявлять все подряд мошенничеством или безумством не лучшая политика. Парлабейн выпустил свой скепсис из-под контроля.

– Знаете, Симон, со скепсисом вообще странно. Я знавал философов-скептиков, и, за исключением Парлабейна, в повседневной жизни они все – совершенно обычные люди. Они возвращают долги, берут ипотеку, отправляют детей в университет, трясутся над внуками, стараются заработать на жизнь – совершенно как любой другой человек из среднего класса. Они устраиваются в жизни. Как им удается увязать это с тем, что они проповедуют?

– Это не что иное, как здравый смысл. В нем наше спасение – всех, кто работает головой. Мы приходим к компромиссу между тем, что постигаем интеллектом, и тем, что мы есть в мире, каким мы его знаем. Только гении и люди с вывихом пытаются сбежать, и даже гении порой живут по правилам совершенно мещанской морали. Почему? Потому что это упрощает все несущественные детали. Невозможно постоянно импровизировать, видеть в новом свете каждую тривиальную мелочь. Но Парлабейн – человек с вывихом.

Назад Дальше