Мифы и реалии пушкиноведения. Избранные работы - Есипов (Вогман) Виктор Михайлович 11 стр.


Во-вторых, о самих свидетельствах: что касается Веневитинова, то в 1865 и в 1880 годах в «Русском Архиве» и «Русской Старине» публиковались его воспоминания, где нет ни слова об интересующем нас тексте, – свидетельство, которое связано с его именем, на самом деле принадлежит А. П. Пятковскому, пересказавшему в 1880 году в «Русской Старине» то, что он будто бы слышал когда-то от покойного к тому времени Веневитинова; Погодин и Хомяков, вопреки заверениям исследователя, никаких воспоминаний по поводу четверостишия не оставили: они только сообщили Бартеневу его текст. На воспоминаниях Нащокина мы подробно останавливались в предыдущем разделе настоящей главы149.

Никакого упоминания об интересующем нас четверостишии в рассказе Нащокина нет, не подтверждается и легенда о том, что Пушкин якобы вез в Москву «в кармане сюртука» какое-то возмутительное стихотворение. При этом, как мы уже отметили ранее, обращает на себя внимание тот факт, что Нащокин связывает «Пророка» с предсказанием «совершившихся уже событий 14 декабря». Это означает, что, по представлению Нащокина, «Пророк» появился из-под пера Пушкина не позднее дня декабрьского восстания! Как известно, стихами, предсказывающими события 14 декабря, считались строфы пушкинского стихотворения 1825 года «Андрей Шенье», не пропущенные цензурой. Строфы эти (от «Приветствую тебя, мое светило» до «И буря мрачная минет») распространились в 1826 году в списках с произвольным заглавием «На 14 декабря». Поэтому очень похоже на то, что Нащокин путал «Пророка» с «пророческими» строфами из «Андрея Шенье». Но в любом случае воспоминания Нащокина никак не подтверждают насущно необходимую для советского пушкиноведения легенду.

Строго говоря, легенду эту в той или иной степени (то есть частично) пересказали лишь Соболевский, Шевырев и Пятковский. При этом не совсем ясно, какие стихи имел в виду Соболевский: «о повешенных» или «о событиях 14 декабря», что для нас далеко не одно и то же, потому что в канонизированном Цявловским четверостишии о «событиях 14 декабря» нет и речи.

Немаловажным представляется и следующее обстоятельство: Соболевский, Шевырев и Веневитинов, со слов которого пересказал предание Пятковский, принадлежали к одному кругу (к этому же кругу принадлежали Погодин и Хомяков, не оставившие своих воспоминаний о четверостишии), участвовали в обществе любомудров, их связывали между собой действительно тесные отношения, и потому легенда о четверостишии, будь она известна одному из них, непременно сделалась бы достоянием всех остальных. Поэтому количество свидетельств в данном случае не имеет никакого значения.

Не случайно Вяземский или Алексей Вульф, к их кругу не принадлежавшие, к распространившейся с шестидесятых годов ХIХ века легенде отнеслись весьма скептически, а воспоминания Нащокина, как мы уже отметили, существенно расходятся с воспоминаниями бывших любомудров.

В уже упоминавшемся издании сочинений и писем Пушкина под редакцией Морозова легенда характеризовалась весьма нелестно: «Это предание, подхваченное легковерными критиками (проф. Незеленов и др.), представляется, по существу, совершенно невероятным, не говоря уже о технической стороне четверостишия. Г. Сумцов, признающий это четверостишие ”чисто-пушкинским“ – наряду с зуевской ”Русалкой“ и прочими подобными измышлениями памятливых старцев и плохих виршеплетов, – сам, однако же, говорит, что ”Пушкин, при его уме, не мог допустить в «Пророке» такого нелепого окончания“. Н. И. Черняев и В. Д. Спасович решительно и вполне основательно отвергают как самое предание, так и принадлежность Пушкину приведенных стихов»150.

Да и Н. О. Лернер, на статью которого в собрании сочинений Пушкина под редакцией Венгерова одобрительно ссылался Цявловский, воспринимал предание более критически, чем он. Лернер, в частности, заметил: «С характером Пушкина не вяжется театрально-эффектное вручение царю стихов о пророке с веревкой на шее. Пушкин мог отождествлять себя в поэтическом воображении с гонимым пророком, но как человек трезвый и самолюбивый, конечно, никогда не решился бы вручить царю подобные стихи и, разыграв напыщенную театральную сцену, поставить себя в положение не то что небезопасное, а просто смешное…»151

Вообще, здесь уместно отметить, что в пушкинистике начала ХХ века было большее разнообразие мнений, чем во времена, когда некоторые не вполне убедительные предположения корифеев советского пушкиноведения провозглашались бесспорными истинами и подкреплялись всем авторитетом советской академической науки. Так, тот же Лернер в уже упомянутой нами статье добросовестно перечислил всех противников «предания» (в том числе П. А. Ефремова, П. О. Морозова, В. Д. Спасовича, Н. И. Черняева) и дал краткие изложения их доводов. Цявловский же в своих комментариях к рассказам Бартенева на контрдоводах (видимо, ввиду ясности вопроса!) предпочел не останавливаться.

Не менее уязвимой, с нашей точки зрения, является текстологическая позиция Цявловского: в качестве пушкинского в собрание сочинений введен текст, ни автографов, ни авторитетных копий которого, выполненных современниками поэта при его жизни, не существует. В записанных по устным воспоминаниям престарелых современников Пушкина вариантах четверостишия только первая строка читается одинаково, в трех остальных имеются существенные разночтения. Все редакции четвертого стиха имеют лакуну, с энтузиазмом заполненную самим Цявловским («убийце гнусному»), выступившим, таким образом, в роли соавтора неизвестного нам создателя этого (художественно убогого, по мнению подавляющего большинства специалистов начала ХХ века) текста.

Предложенная конъектура не может быть признана корректной хотя бы потому, что без графологического анализа почерка Бартенева нельзя уверенно утверждать, с какой буквы начинается второе слово 4-го стиха: с принятой Цявловским при публикации текста прописной «У» или с прописной «Ц». В хронике жизни и творчества поэта совершенно справедливо отмечена эта неясность записи Бартенева:

«Эта строфа, в передаче М. П. Погодина и А. С. Хомякова, имела две последние строки в иной редакции:

Тем не менее это сомнительное во всех смыслах четверостишие находится в самом авторитетном собрании сочинений поэта (и в других его изданиях) и до сих пор воспринимается недостаточно осведомленными читателями как подлинный текст, написанный самим Пушкиным.

А что же нам делать с преданиями о противоправительственной концовке «Пророка», как отнестись к воспоминаниям ряда современников Пушкина, упомянутых здесь нами?

Возможно, в основе этих воспоминаний действительно лежат какие-то реальные факты, подвергшиеся несомненному искажению при передаче от рассказчика к рассказчику (а теми из них, кто возводил свои воспоминания непосредственно к Пушкину, какие-то его слова могли быть неправильно или превратно поняты). Возможно, но нельзя делать на основании преданий и легенд окончательные выводы.

Принадлежность четверостишия «Восстань, восстань, пророк России…» Пушкину не доказана. Что до преданий и легенд, касающихся этого четверостишия, то они, в отсутствие достоверных подтверждений, должны вернуться в комментарии к «Пророку», где им отводилось надлежащее место в собраниях сочинений Пушкина в досоветское время.

«Великой скорбию томим…»

Как известно, «Пророк» начинается следующей строкой:

Так он публиковался Пушкиным в «Московском вестнике» в 1828 году и затем в собрании стихотворений, изданном в 1829 году, где был помещен среди стихотворений 1826 года.

Известна также копия стихотворения руки Шевырева с приписками Погодина, где первый стих имеет ту же редакцию. Хотя время выполнения копии не установлено, выполнена она, скорее всего, до выхода «Московского вестника» из печати.

Автографы «Пророка» не сохранились, за исключением записи первого стиха в иной (по сравнению с печатной) редакции в списке произведений, предназначаемых для издания в 1829 году уже упомянутого нами собрания стихотворений. Там первая строка выглядит так:

По заключению Цявловского эта редакция была первоначальной. Никаких доказательств в пользу такого заключения он не привел.

Это было необходимо, чтобы через «скорбь» связать гипотетическую первоначальную редакцию «Пророка» (которую никто никогда не видел) с казнью декабристов.

Вопрос достаточно принципиальный. Постараемся пояснить ситуацию, напомнив исходные данные:

1) датировка «Пророка», указанная Цявловским в «Летописи…» и в Полном собрании сочинений, – 24 июля – 3 сентября 1826 года, редакция первого стиха неизвестна;

2) датировка списка с иной редакцией первой строки («Великой скорбию томим»), установленная по достоверным фактам творческой биографии Пушкина, – 24 апреля – август 1827 года;

3) дата выхода в свет «Московского вестника» с первой публикацией «Пророка» – 15 февраля 1828 года.

Вполне вероятно, что первоначально стихотворение начиналось стихом «Духовной жаждою томим», затем через 8 месяцев (а то и почти через год) возник вариант «Великой скорбию томим», а к моменту публикации первому стиху была возвращена первоначальная редакция. Но точно установить, как выглядела первоначально первая строка стихотворения, по имеющимся данным невозможно.

Однако Цявловский, используя свой авторитет, уверенно утверждает, что вариант «Великой скорбию томим» является первоначальным, а «окончательный вариант первого стиха (то есть вариант «Московского вестника». – В. Е.) написан после конца апреля–августа 1827 года» (III, 1130).

Излишне объяснять, что в 1948 году, когда вышел из печати указанный том полного собрания сочинений Пушкина, возражать Цявловскому по такому, с виду сугубо научному, вопросу было невозможно, а быть может, и некому. Однако с опозданием на 30 с лишним лет прозвучала наконец иная точка зрения: «…составляя план сборника своих стихотворений (1827 г. – В. Е.), Пушкин записал первую строчку в иной редакции: ”Великой скорбию томим“»153.

То есть автор ее, В. Э. Вацуро, утверждал, что первоначальной редакцией первого стиха была редакция, известная нам всем по публикациям «Пророка»:

Отметим при этом, что утверждение Вацуро впервые опубликовано было не в академическом издании, а в журнале «Аврора» (№ 8 за 1980 год), выражая лишь его личное мнение. В разговоре с автором настоящей статьи в 1999 году Вацуро подтвердил эту свою позицию.

Очень важно, что Вацуро, не будучи отягощенным соображениями идеологической целесообразности, слишком влиявшими на выводы его старшего современника, и к слову «скорбь» отнесся совершенно иначе, чем Цявловский. В подтверждение этого повторим и продолжим уже приводившуюся цитату:

«…составляя план сборника своих стихотворений, Пушкин записал первую строчку в иной редакции: ”Великой скорбию томим“. Она позволяет нам угадать движение его поэтической мысли. Через семь лет он создает стихотворение, начинающееся словами:

Это стихотворение о страннике, так же томимом ”духовной жаждой“ (оно так и называется ”Странник“), написанное от его имени и так же проникнутое суровыми библейскими мотивами. В ”Пророке“ есть уже предвестие ”Странника“, и самый зрительный образ приобретает широкий символический смысл»154.

Чья точка зрения по рассмотренному нами вопросу – Цявловского или Вацуро – ближе к истине, рассудит время. Мы принимаем лишенную какой-либо идеологизации пушкинского наследия позицию Вацуро.

Во всяком случае, категорическое утверждение Цявловского о первоначальной редакции первого стиха «Пророка», внесенное им в большое академическое собрание сочинений Пушкина, не имеет необходимых подтверждений.

Когда написан «Пророк»?

В дореволюционных изданиях Пушкина датировка «Пророка» не давалась ввиду отсутствия его автографов. Принятые Цявловским сроки написания стихотворения (24 июля – 3 сентября 1826 года) недвусмысленно указывают на то, что стихи могли быть написаны (или работа над ними начата) в день получения Пушкиным известия о казни декабристов – 24 июля 1826 года.

Нетрудно предположить, что эта датировка, навеянная легендами и преданиями, связанными с «Пророком», призвана была послужить для них своего рода научным подтверждением.

В свете критического осмысления прежних решений, касающихся стихотворения «Пророк», становится очевидным, что принятая датировка стихотворения не имеет никакого реального обоснования.

Строго говоря, в таком нашем заявлении нет особенной новизны, потому что еще Б. В. Томашевский во втором издании малого академического собрания сочинений Пушкина (1956– 1958) в примечаниях к «Пророку» осмелился отступить от канонизированной советским пушкиноведением датировки стихотворения: он указал, правда тоже без каких-либо комментариев, что «Пророк» написан 8 сентября 1826 года. Таким образом, Томашевский недвусмысленно связал стихотворение с аудиенцией Пушкина у Николая I, тем самым опрокинув все идеологические построения Цявловского, рассмотренные здесь нами155.

По-видимому, и у Томашевского не было реальных подтверждений предложенной датировки, а если бы они и были, он вряд ли смог бы опубликовать их даже в пору хрущевской «оттепели». Судя по принятому им решению, он придавал встрече Пушкина с императором 8 сентября 1826 года гораздо большее значение, нежели сообщению о казни декабристов, полученному поэтом в Михайловском 24 июля 1826 года… Но дальнейшие попытки реконструкции хода мысли Томашевского завели бы нас на зыбкую почву голословных предположений и оказались бы неплодотворными.

1

Блок А. Собр. соч.: В 8 т. М.; Л., 1962. Т. 6. С. 160.

2

Гершензон М. Северная любовь А. С. Пушкина // Вестник Европы. СПб., 1908.

3

Щеголев П. Е. Утаенная любовь А. С. Пушкина // Пушкин. Очерки. СПб., 1912.

4

Гершензон М. В ответ П. Е. Щеголеву // Пушкин и его современники. Вып. XIV. СПб., 1911.

5

Тынянов Ю. Н. Безыменная любовь // Пушкин и его современники. М., 1969.

6

Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 19 т. М., 1994. Т. IV. С. 170. Все цитаты – по этому изданию, ссылки даются в тексте в скобках: римской цифрой обозначается том, арабской – страница. Курсив в цитатах везде наш.

7

Томашевский Б. В. «Таврида» Пушкина // Уч. записки ЛГУ. Серия филологических наук. Вып. 16. № 122. 1949.

8

Щеголев П. Е. С. 147.

9

А. С. Пушкин в воспоминаниях современников: В 2 т. Т. 1. М., 1974. С. 215.

10

Лотман Ю. М. Роман А. С. Пушкина «Евгений Онегин». Л., 1983. С. 164.

11

Султан-Шах М. П. М. Н. Волконская о Пушкине в ее письмах. 1830– 32 гг. // Пушкин. Исследования и материалы. Т. 1. М.; Л., 1956. С. 262–266. Более подробно эта работа будет рассмотрена нами в следующем разделе настоящей главы «Печаль моя полна тобою…».

12

Также в стихотворении «Увы! Язык любви болтливый…», обращенном к А. А. Олениной (черновик которого находится, кстати, среди черновых набросков первой песни «Полтавы»), метафорой, характеризующей положение поэта, является «жизненная пустыня»:

Подобный же образ Пушкин через несколько месяцев собирался использовать и в посвящении «Полтавы».

13

Гершензон М. В ответ П. Е. Щеголеву. С. 4.

14

Щеголев П. Е. Пушкин. Очерки. СПб., 1912. С. 164.

15

Пушкин. Итоги и проблемы изучения. М.; Л., 1966. С. 570.

16

Щеголев П. Е. Пушкин. Очерки. С. 165.

17

Цявловская Т. Г. Дневник А. А. Олениной // Пушкин. Исследования и материалы. Т. II. М.; Л., 1958. С. 292.

Назад Дальше