Как можно отреагировать на это откровение? Комментарии здесь, как говорится, излишни.
Что же касается безоговорочной уверенности в том, что именно М. Н. Волконская явилась «истинной вдохновительницей шедевра», то вместо какого-либо обоснования этой уверенности Доброхотов ссылается на статью Т. Г. Цявловской 1966 года в альманахе «Прометей» и известную работу П. Е. Щеголева «Утаенная любовь Пушкина» в одноименном издании 1997 года.
По этой причине полемика с автором указанной публикации теряет смысл, и нам приходится обратиться к названным первоисточникам.
2
Ссылаясь на работу П. Е. Щеголева в издании 1997 года (в которой нет и упоминания об интересующем нас стихотворении Пушкина), автор отмеченной нами публикации имел в виду, по-видимому, краткую биографическую справку о М. Н. Раевской–Волконской, написанную одним из составителей указанной книги (возможно, Я. Л. Левкович) и помещенную после щеголевского исследования.
Там действительно утверждается, что из всех стихотворений, которые пушкинисты склонны были под влиянием Щеголева еще не так давно относить к М. Н. Раевской–Волконской («Редеет облаков летучая гряда…», «Таврида», «Ненастный день потух…», «Буря», «Не пой, красавица при мне…», «На холмах Грузии лежит ночная мгла…»), «только ”На холмах Грузии…” можно с полной уверенностью отнести к Марии Раевской»61 (курсив наш. – В. Е.).
Нельзя не заметить, что первая часть этого утверждения воспринимается нами с большим удовлетворением, так как свидетельствует о признании столь авторитетными представителями академической науки, каковыми, безусловно, являются Р. В. Иезуитова и Я. Л. Левкович, того очевидного факта, что версия П. Е. Щеголева не является «истиной в последней инстанции» и перечисленные стихотворения, в том числе «Редеет облаков летучая гряда…» и «Не пой, красавица, при мне…», относить к Раевской-Волконской нет достаточных оснований.
Утверждение же, что названное стихотворение Пушкина «можно с полной уверенностью отнести к М. Н. Волконской» не представляется нам обоснованным. Ссылка автора биографической справки на профиль Марии Раевской в черновом автографе стихотворения не является достаточным доказательством, хотя бы потому, что эта атрибуция Я. Л. Левкович не является окончательной, на этот счет имеются и другие мнения (например, Т. Г. Цявловской, Т. К. Галушко)62. Кроме того, чуть ниже изображения Марии Раевской имеются еще два женских профиля, которые та же Левкович определила как портреты двух других сестер Раевских – Екатерины и Елены63. Причем профили Марии и Екатерины зачеркнуты вертикальными штрихами, а профиль Елены остался не зачеркнутым.
Не беремся судить о том, что означает последнее обстоятельство, но ясно, что точности ради, заключительная фраза биографической справки должна была бы выглядеть следующим образом: «…в тетради, рядом со стихотворением, Пушкин рисует профили Марии, Екатерины и Елены Раевских»64.
Попытка же автора рассматриваемой биографической справки обосновать свою точку зрения обращением к «миру романтических чувств» поэта, «пережитых ранее», как и к его «душевному состоянию» в момент написания стихотворения напоминает более беллетристику (впрочем, весьма талантливую), нежели научную аргументацию.
Статья Т. Г. Цявловской 1966 года, на которую также ссылается В. И. Доброхотов, выдержана местами в духе массовых изданий советского времени и тоже содержит известную долю беллетристики. В ней нет фактических доказательств того, что стихотворение Пушкина обращено не к невесте поэта, а к М. Н. Волконской. Спору нет, М. Н. Волконская действительно является замечательной русской женщиной, личностью яркой даже в окружении других выдающихся современниц Пушкина, вместе с тем в статье Т. Г. Цявловской ощутима тенденция к ее упрощенно-идеализированному изображению по сравнению, например, с представлением Щеголева, который в своем известном исследовании, уже не раз помянутом нами, отмечал следующее: «…представление о Марии Раевской, как о женщине великого самоотвержения, преданности и долга. Но еще очень спорный вопрос, соответствует ли действительности обычное представление. Ведь Мария Раевская в сущности нам неизвестна, мы знаем только княгиню Волконскую, а образ Волконской в нашем воображении создан не непосредственным знакомством и изучением объективных данных, а в известной мере мелодраматическим изображением в поэме Некрасова»65.
О сложности ее духовного облика писал и В. В. Вересаев в биографическом очерке о Волконской, написанном за тридцать лет до Цявловской66.
Из нашего сегодняшнего далека вызывает вопросы и подзаголовок статьи: «(Новые материалы)». Трудно понять, чем он мотивирован, если учесть, что за десять лет до нее в авторитетнейшем пушкинском издании была опубликована статья М. П. Султан-Шах (на этом мы остановимся позднее), где впервые были опубликованы фрагменты писем Волконской, на которые ссылалась Цявловская, отметив, правда, что приоритет в их публикации принадлежит указанному нами автору.
Для полноты картины приводим полные названия двух статей: «М. Н. Волконская и Пушкин (Новые материалы)» – Т. Г. Цявловская, 1966; «М. Н. Волконская о Пушкине в ее письмах 1830– 1832 годов» – М. П. Султан-Шах, 1956.
Что же касается филологического содержания статьи, то здесь нельзя не отметить ряд неточностей, допущенных автором, вероятнее всего, из-за чрезмерной увлеченности предметом своего исследования:
1) параллель между Волконской и героиней «Полтавы» Марией Кочубей представляется недостаточно оправданной, потому что в отличие от Волконской, решавшей «мучительный вопрос» – отец или муж, Мария Кочубей решала вопрос существенно иного свойства – отец или любовник, причем в ситуации, когда отец и любовник смертельно враждуют между собой;
2) английская фраза «I love this sweet name» («Я люблю это нежное имя») обнаружена в черновиках «Посвящения» и вряд ли может быть распространена на всю поэму до тех пор, пока достоверно не доказано, что имя той, к кому обращено «Посвящение», – тоже Мария; напомним в связи с этим, что некоторые современники связывали «Посвящение» с А. А. Олениной67.
3) эпитафия двухлетнему сыну Волконской, оставленному ею на попечение ее родителей при отъезде в Сибирь и умершему вдали от матери, которую Пушкин написал не по собственному побуждению, как можно понять из статьи, а по прямой просьбе генерала Раевского68.
Весьма спорным представляется и следующее замечание Цявловской: «Судя по словам Марии Николаевны, Вяземская писала ей, что стихотворение обращено к Н. Н. Гончаровой. Может показаться, что Волконская поверила этому, как поверили этому и некоторые современные пушкинисты. Однако этому утверждению противится текст стихотворения» (курсив наш. – В. Е.)69.
Если бы текст действительно противился этому утверждению, вряд ли Пушкин стал публиковать стихотворение накануне своей женитьбы на Гончаровой.
Альманах «Северные цветы на 1831 год» со стихотворением «На холмах Грузии лежит ночная мгла» вышел в Петербурге 24 декабря, менее чем за два месяца до венчания. 28–29 декабря 1830 года находящийся в Москве Пушкин в ответе на записку Вяземского извещает его о том, что ближайшие два дня проведет в доме невесты и что «Северные цветы» еще не получены. Однако уже на следующий день (или через день) альманах доходит до него70.
Соседство темы женитьбы с темой выхода «Северных цветов» в ответе Пушкина позволяет предположить, что именно из его рук Гончарова получила альманах с интересующим нас стихотворением. В таком случае представим себе ситуацию, в которой любящий жених накануне свадьбы вручает невесте альманах со своим стихотворением, содержащим признание в любви к другой женщине… Какой же степенью лицемерия наделили Пушкина авторитетные советские пушкинисты!
Не понятно также в этом пассаже Цявловской, каких «современных пушкинистов» она имела в виду, обвиняя их в излишней доверчивости к свидетельствам весьма осведомленных современников поэта? Уж не Б. В. Томашевского ли и М. П. Султан-Шах? Их позицию мы рассмотрим позднее.
Бегло коснувшись двух строк чернового автографа, из которых видно, что в стихотворении первоначально присутствовала тема воспоминаний, воспоминаний, по-видимому действительно связанных с пребыванием в 1820 году вместе с семьей Раевских на Северном Кавказе, Цявловская заключила на основании этого, что окончательная редакция стихотворения «На холмах Грузии лежит ночная мгла…» обращена к М. Н. Волконской, не подкрепив свои выводы более весомыми доказательствами. При этом Цявловская сослалась на известную статью С. М. Бонди 1931 года, фактически повторив его доводы.
3
Статья С. М. Бонди «Все тихо – на Кавказ идет ночная мгла…» по праву считается образцом работы текстолога. Перед читателем проходят все этапы текстологической работы, в результате которой из неразборчивого и трудно читаемого чернового автографа, фотокопия которого для наглядности приводится тут же, исследователь извлекает абсолютно связный и в известном смысле законченный текст без лакун и противоречивых неясностей. То есть в результате его работы получена как бы беловая редакция чернового текста с одной существенной оговоркой: эта беловая редакция выполнена не автором текста, а С. М. Бонди.
И здесь возникает ряд вопросов.
Во-первых, можно ли считать эту редакцию в полном смысле слова пушкинской? Ведь, как известно, возникновение беловой редакции являлось для Пушкина важным этапом творческого процесса. Беловой автограф чаще всего вновь подвергался правке, в него вносились исправления и уточнения, то есть работа над текстом получала продолжение.
В нашем же случае пушкинского белового автографа четырех строф нет (его за Пушкина выполнил Бонди), нет, соответственно, и дальнейшей правки белового текста, которая, вероятнее всего, имела бы место у Пушкина.
Поэтому, по нашему представлению, реконструированный Бонди текст считать в полном смысле принадлежащим Пушкину все-таки нельзя: Пушкин этого текста не записал набело, он оставил нам лишь исчерканный черновик.
По-видимому, мы имеем здесь дело с одним из тех случаев, которые имел в виду Ю. Г. Оксман, отмечая перегруженность академического собрания сочинений Пушкина «материалами пушкинского фольклора и произведениями Бонди, Томашевского, Зенгер и даже Медведевой»71, то есть мы имеем в данном случае не совсем пушкинский текст.
Во-вторых, не является ли отсутствие пушкинского белового автографа свидетельством того, что проступающий в черновике (и реконструированный Бонди) текст не мог удовлетворить Пушкина по своим художественным качествам?
Думается, так оно и было.
А через некоторое время Пушкин (вероятно, по памяти) извлек из черновика лишь две первые строфы и, существенно изменив первую из них, создал стихотворение «На холмах Грузии лежит ночная мгла…», которое он отдал в «Северные цветы». Известны три беловых автографа этого стихотворения, причем один из них полностью повторяет текст печатной редакции, а два других имеют следы незначительной правки (попытка продолжить работу над уже законченным текстом!).
В редакции же Бонди четыре строфы, приведем ее полностью:
Далее идут довольно противоречивые рассуждения Бонди.
С одной стороны, он признает, что эти четыре строфы нельзя считать «цельным, законченным стихотворением», и объясняет почему: «Третья строфа недаром вычеркнута Пушкиным, и переход от нее к четвертой звучит несколько натянуто. Может быть, вернее считать эти строфы своего рода ”заготовкой“, материалом для стихотворения. Из них, как сказано выше, две первые Пушкин напечатал под названием ”Отрывок“»73.
С другой стороны, казалось бы, объяснив, почему Пушкин напечатал только две первые строфы (существенно переработав первую), он вдруг привлекает для обоснования этого достаточно мотивированного по творческим соображениям решения совершенно иные, внетворческие причины: «Можно сделать довольно вероятное, как мне кажется, предположение о том, почему он не печатал окончание стихотворения. Только что добившемуся руки Натальи Николаевны жениху-Пушкину, вероятно, не хотелось опубликовывать стихи, написанные в разгар его сватовства и говорящие о любви к какой-то другой женщине (“Я твой по-прежнему, тебя люблю я вновь”). В напечатанных же первых двух строфах этот мотив – новое возвращение прежнего чувства (“И сердце вновь горит и любит оттого”) – настолько незаметен, что комментаторы, не знавшие ”продолжения отрывка“ (да и современники Пушкина, его знакомые), нередко относили эти стихи к самой Гончаровой»74 (курсив наш. – В. Е.).
Можно с полной уверенностью утверждать, что приведенное нами «предположение» Бонди и было признано в советском пушкиноведении бесспорным доказательством того, что интересующее нас стихотворение обращено не к невесте поэта, как считалось до тех пор, а к М. Н. Волконской. По логике Бонди, получается, что если уж Пушкин в процессе работы над стихотворением вспомнил свою давнюю поездку по Северному Кавказу вместе с семьей Раевских, то, значит, любовные признания, содержащиеся в стихотворении, обязательно должны быть обращены именно к Марии Раевской, хотя никем (в том числе П. Е. Щеголевым) не доказано, что предметом «утаенной любви» Пушкина была именно она75.
Утверждение, что строка – «Я твой по-прежнему, тебя люблю я вновь…» – не может относиться к Наталье Николаевне, которую поэт оставил при неясных перспективах своего сватовства, совершенно односторонне; по нашему мнению, здесь вполне допустима и противоположная точка зрения.
Обосновывая дату начала работы над стихотворением (15 мая 1828 года), Бонди со ссылкой на давнюю работу Е. Г. Вейденбаума совершенно справедливо сопоставляет первые два стиха черновой редакции «с тем местом ”Путешествия в Арзрум“, где Пушкин рассказывает о своей поездке из Георгиевска в Горячие воды»76. Однако впоследствии Пушкин, как известно, изменил редакцию первых двух стихов, заменив пейзаж Cеверного Кавказа пейзажем Грузии. Бонди в соответствии со своей идеей предположил, что поэт поступил так, чтобы завуалировать истинную направленность своего любовного признания.
Логическое построение, надо признаться, очень сложное, если учесть, что Пушкин не читал исследований Бонди и Цявловской!
Гораздо вероятнее предположить, что изменение редакции стихов произошло под влиянием изменения окружающего пейзажа, также отраженного в «Путешествии в Арзрум»:
«Мгновенный переход от грозного Кавказа к миловидной Грузии восхитителен. Воздух вдруг начинает повевать на путешественника. С высоты Гут-Горы открывается Кайшаурская долина с ее обитаемыми скалами, с ее садами, с ее светлой Арагвой, извивающейся, как серебряная лента…
Мы спускались в долину. Молодой месяц показался на ясном небе. Вечерний воздух был тих и тепел. Я ночевал на берегу Арагвы, в доме г. Чиляева. На другой день я расстался с любезным хозяином и отправился далее.
Здесь начинается Грузия. Светлые долины, орошаемые веселой Арагвою, сменили мрачные ущелья и грозный Терек…» (VIII, 454).
Непосредственное впечатление от «миловидной Грузии» и «светлых долин, орошаемых веселой Арагвою» вызвали изменение редакции первых двух стихов; таким образом, изменение это имеет, по нашему мнению, чисто творческие причины. Для Пушкина (если он имел в виду Н. Н. Гончарову) не имело значения, где сложилось в стихи его любовное признание 1828 года: на Северном Кавказе или в Грузии. Направленность самого признания от такой замены никак не могла измениться.