Пункт третий - Виктор Шендерович 2 стр.


Беда Первушина была в том, что он никак не мог расстаться со своей первой профессией; выродившись теперь в хобби, она сильно портила ему жизнь.

Валентин Николаевич обожал переводить – медленно, в свое удовольствие, забросав словарями стол под низкой уютной лампой, – выцеживать смысл из чужого, старинного и вливать его в новую форму; русский язык был для этого дела весьма гож. Иногда, переводя, он почти видел, как это устроено: вот языки – два дерева, стоящих рядом; спускаемся вниз по одному стволу и дальше, под землю, туда, где переплелись корни, находим там нужный путь и начинаем подниматься – по корням другого, по стволу его – вверх, и вот, схватилось: сидим на нужной ветке, ровно напротив той, с которой начали спуск.

Валентин Николаевич не любил высоких мыслей и старался их не иметь, и тем слаще казался ему этот шаткий древесный образ.

А еще Первушин не любил вспоминать историю своего перемещения с филфака в органы; будничная была история, обычная. В комитете взят он был сперва в отдел по работе с иностранцами, а потом где-то на звено повыше что-то сломалось, и группу их распихали, куда Бог послал. Или не Бог. Его вот месяца три назад отрядили бороться с инакомыслием; экспертиза рукописей была теперь его специальность.

Несомненное понижение совсем не опечалило Первушина: у него оставались низкая лампа, переводы, покой вечерних трудов. И вообще – меньше ответственности, суеты: голова свежее.

Борьба же с инакомыслием казалась Первушину идиотизмом, кормушкой для самых тупых, ни к чему не способных коллег. Вот ведь что происходит: одни, вместо того чтобы найти нужную книжку, – а найти можно, право, в Москве-то уж точно, – и почитать вечерком, под лампой, – борются за какую-то там свободу слова, другие – ловят первых, сажают их, а стало быть, делают из них героев, почти святых; и когда третьи начинают защищать первых, эти неизменные вторые сажают и их, и так далее, до бесконечности, – система работает на саморасширение, штат управления растет – кормушка.

Три месяца объясняли ему специфику предстоящей работы, а совсем недавно ввели в состав следственной группы по делу N.

– Следователь Первушин, эксперт, – представил его кто-то кому-то вчера, и он с трудом удержался от смеха.

А теперь он брился, глядя в зеркало на заспанного эксперта Первушина. Сегодня ему велено сидеть вторым на допросах; тонкий психолог какой-то так порешил. Под эту психологию можно целый день прокемарить, не напрягаясь, мозги к вечеру приберечь.

И так сладка была эта мысль следователю Первушину, что обычная его утренняя апатия сползла с него быстро и без усилий.

Ровно в половине десятого Валентин Николаевич отправился на службу.

День

1

Погода была мерзкая; на плечи плюхался мокрый снег; он же, перемешанный с грязью, веером вылетал из-под колес.

сочинял Валентин Николаевич, продвигаясь по своему обычному утреннему пути. В такое время пешком выходило быстрее, чем на троллейбусе по забитому кольцу.

Строчки ворочались лениво: так, от нечего делать.

На повороте с кольца в переулок встречная машина обильно окатила первушинские штаны и ботинки, и Валентин Николаевич быстро додумал четверостишие:

и остановился, соображая, стоит ли записать.

Райотдел КГБ помещался в приятном, желтеньком с белыми колоннами двухэтажном особняке в одном из тихих посольских переулков.

Валентин Николаевич долго топтался у вешалки, отряхивая плащ; насквозь промокшие ботинки сменить было не на что.

– Что вы там возитесь, проходите скорее, – не слишком любезно обратился к нему капитан Бондаренко.

Кроме грузного рыжеусого Бондаренки в кабинете сидел еще какой-то плосколицый в штатском, со шрамами на нижней губе и подбородке.

Бондаренко представил их друг другу; плосколицый оказался майором и начальником оперативной группы[5] по делу N.

Майор внимательно осмотрел Первушина и обратился к Бондаренке:

– Поздравляю, Сергей Федорыч, – тон и манера говорить были под стать его роже, – поздравляю, это то, что надо – в очко, – и тут же он перекинулся на Первушина: – Вам, молодой человек, все детали Сергей Федорыч прояснит, а я так, в общем, наскоро. Посидите сегодня у него на допросах, вид у вас очень уж интеллигентный, вот вы и будете представлять лицо современного комитета, ясно? Книжку на колени положите, читаете будто исподтишка, очков не носите? нет? жалко, ну ладно, сойдет и так. А это вам.

И неприятный майор кинул на стол стажерское удостоверение на имя В. И. Николаева, означенный Николаев учился на 5-м курсе юрфака.

– Сегодня у вас, Валентин Николаевич, дебют, – продолжал он. – Посмотрел бы я на вас с удовольствием, да некогда. Всё, приступайте. А, вот, чуть не забыл, это вам, реквизит.

И майор Рваная Губа вручил Первушину оксфордский роскошно изданный том Шекспира.

– Ту би ор нот ту би, Валентин Николаевич, – вот в чем вопрос. Ладно, гуд лак, – заключил майор и пошел к дверям.

Бондаренко потащился за ним – провожать.

Произношение у плоскорожего было превосходное, и Валентину Николаевичу стало не по себе: не просто хамство, а еще и жутью какой-то припахивает, не поймешь что.

Вскоре вернулся Бондаренко, закурил, спросил спокойно:

– Ну как тебе майор?

Первушин промолчал.

– Зае. л он меня, – неожиданно задушевно молвил Сергей Федорыч, и вдруг его понесло: – Комедию придумал, сука, а нам – ломать, ты послушай, слушай мой инструктаж, лейтенант, сейчас эта дура придет, Полежаева; показаний на нее – до хрена, хочешь – сегодня сажай, хочешь – так оставь, все пустое, ничего нового она не сделает, ни больше, ни меньше. Как вертится, так вертеться и станет, пока ее е. ря в зоне держат. – Бондаренко разошелся, размахивал руками и почти кричал: – Так нет же, надо, видишь, опять ее допрашивать. Зачем? О чем? Я, значит, допрашивать ее буду и грозить, а она, заметим, при этом или молчать станет, или с дерьмом меня мешать, а я буду представлять, понимаешь, рыло режима, – и тут ты, в уголке, с Шекспиром, зайчик такой испуганный. Что ты на самом деле представляешь, майор мне не докладывал. Ты на нее этак поглядываешь, с интересом, рассмеяться нечаянно можешь, если она удачно меня отбреет. Да, еще чай будешь предлагать, сигареты и пальто снять-надеть поможешь. И чтоб все естественно выглядело – так майор говорил. Ты все понял? – Сергей Федорыч задохнулся от возмущения. – И сдается мне – большие виды имеет на тебя майор, какие только – сказать не могу.

Первушин не переспрашивал; они посидели молча, Бондаренко курил раздраженно, Валентин Николаевич поглаживал глянцевый оксфордский супер – В. Шекспир улыбался сдержанно, с достоинством, но чуть простовато.

В дверь позвонили с улицы.

– Так, – сказал Сергей Федорыч, поднимаясь, – я – в кабинете, ты – открываешь, встречаешь, раздеваешь. Чай, сигареты – вот. Вопросов нет? Тогда вперед, Валентин Николаевич, – ваш выход.

2

Капитан Васин решил сразу врубиться в дело и отвлечься таким образом от тоски и личного горя, но быстро притомился и сник. В памяти вспыхивали и исчезали лица, разговоры, расклады, но как они связаны были между собою – бог весть.

Вот он дома, не добежал, а Надька над ним, кричит: «Черт запойный!» – визжит, тащит его в коридор, чтоб он, значит, ковра не портил; а вот Волк все толкует: надо собачника бить, потому что Надька – сука. Потом Ключиков, майор, толстый, краснощекий, сам выпить не упустит, – тоже что-то объясняет, приказывает – политика надо в оборот брать – политика на зону привезли, было дело, и что-то в связи с этим ему, Васину, поручили – что? зачем? И еще – разное.

И все это было совершенно невозможно соединить, связать; трясло, голова наливалась знакомой похмельной болью.

Но принять сейчас значило не похмелиться, а продолжить; положив голову на кипу бумаг, Виктор Иванович постарался представить себе обещанное Волчихой пиво, расслабился и вскорости закемарил.

Ему приснилась дорога под зоной, и по этой дороге собачник ведет к нему Надьку, и он, Васин, слышит, как чавкает грязь у них под ногами; собачник приближается, проваливаясь по колено, лицо у него растерянное и странное, и, подойдя, он кричит Васину – возьми, мол, – и тут Васин видит, что не Надьку ведет ему инструктор, а тащит на поводке собаку; собака упирается, волочится по грязи лапами и задом, а голова у нее Надькина, завитая, и лицо – Надькино, вытянутое только и сплющенное с боков, как собачья морда,

И, чуть не вплотную подойдя, кричит ему собачник – бери, мол, – и спускает ее с поводка, а сам бежит прочь и все кричит: бери, бери! – и Васин бежит от нее в ужасе, собака – за ним, треплет и рвет уже ворот, а собачник издали все орет: тебе же, тебе, бери.

– Тебе принес, бери, да проснись же, хрен запойный, – приговаривал лейтенант Волков, жестоко расталкивая Виктора Ивановича.

Второе пробуждение капитана оказалось немногим приятнее первого. Волков подсел к нему вплотную и начал излагать быстро и напористо; его рассказом как раз таки и связывались обрывки памяти; выходило гадко.

Политика привезли под запой; местная ГБ в этом не рубит, а боится только Перми; указания – пустые: особый контроль и работа воспитательная, хрен тебе в рот.

Ну, толковище Ключ собирал, хотел политика повесить на РОРа, но Васин тогда просто не понял. Повесили на замполита Чернухина, засранца, а он умен оказался – вторую неделю в местной больничке лежит, закосил на сердце – не сифилис, не проверишь.

А сегодня Ключ уже узнал, что Васин просох вроде, и все дела по новой ему передает.

Виктор Иванович не спросил даже, отчего это Ключ так быстро сориентировался; подсказать начальству вовремя мог, ясное дело, только сам Волк.

Чтобы поскорее проехать этот скользкий момент, лейтенант шлепнул на стол здоровый сверток и сказал небрежно:

– Письма его тут все, за месяц.

– А что, у цензорши тоже сифилис? – вяло спросил Васин. Теперь ему придется перепроверять цензоршу на эти гребаные условности в тексте, пытаться хотя бы отчасти понять, что за человек, то есть чего ждать: побега, голодовки или чего другого. А стукачами политика, наверно, обложили и без него.

Самое неприятное Волк приберег напоследок:

– А еще, слышь, блатные вокруг него; ксиву[6] он на волю выкинул, что писем не отдаем. А родственники у него не хворые – жалоб понаписали, Пермь протряхнули, и сегодня, говорят, оттуда проверка будет. Так Ключ велел тебе письма просмотреть и до обеда еще политику отдать. А то потом не отмоешься.

Волк говорил торопливо и застенчиво.

– Пойду я, а то не успеешь. Всё, пойду.

Дело получалось неприятное, гнилое – только на запойного РОРа такое и вешать. Виктор Иванович, однако, даже обрадовался – тут уж не до бабы. И терять ему было нечего.

Личного дела Рылевского под рукой не оказалось, и Васин не стал тратить времени на поиски.

Для начала он рассортировал письма – от родственников, от друзей, – и при этом образовались две пухлые пачки от двух баб: московской и питерской. У московской почерк был разборчивей, и, пристрелявшись, Виктор Иванович с ходу одолел четыре забитых строка к строке клетчатых листа.

Чтение было интересное. Капитан наскоро переписал к себе в блокнот несколько строчек, похожих на условности: чья-то болезнь, отъезд, название книги; но не в этом было дело. Очень много интересного об осужденном Рылевском узнал он из письма А. Ю. Полежаевой.

Виктор Иванович закурил и вытащил наугад письмо из ленинградской пачки.

У этой почерк был позаковыристей, последняя буква каждого слова западала, как бы приседая; но письмо было недлинным, Васин справился с ним быстрей, чем с первым, и без особых раздумий выписал то, что тянуло на условности здесь.

Выходило вот что: Рылевский сел весной, неженатым, имея ребенка от питерской, а от московской – обещание расписаться с ним немедленно, как только он сядет. Теперь же питерская вспоминала их осенний брак перед этапом, в тюрьме, а московская печалилась, что ее обещание осталось невостребованным, и, несмотря ни на что, обещала осужденному любовь и верность; до конца срока или до гроба – Васин не понял.

Ну прям роман. В московском письме были еще и стихи, такие вот, например:

и еще, и еще, и все про любовь, и эта дребедень скорее тронула, чем раздражила одинокого капитана.

Письма, конечно, попались удачные, и многое прояснилось, но и путаницы прибавилось. Зачем, например, заводить вторую бабу, если знаешь, что вот-вот сядешь. Для свиданок вроде бы и одной достаточно. Соревнование, что ли, им устраивать – кто больше чаю пришлет?

Васин попытался представить себе их обеих и вдруг понял, что и Рылевского-то толком вспомнить не может, хоть и видел его когда-то давно, принимал с этапа. Что-то ведь и тогда уже его, Васина, – насторожило? удивило? что?..

Нарвавшись на очередной запад памяти, капитан подал назад. До обеда оставалось часа два, и Виктор Иванович положил остальных писем не читать, а отписаться как-нибудь поскорей да покороче, отдать Ключу отчет и сразу же вызвать на беседу Рылевского; а проверку эту гребёную, прокурорскую, поди, еще часа три отогревать да кормить будут, как приедет.

Он вздохнул и уселся сочинять.

Вид из рорского кабинета был так себе, на предзонник; но от яркого морозного дня, от блестевшего за окном снега, от щелчков круглой угловой печки комната казалась уютной и славной.

3

В полдень Фейгель проснулся от звонка, как и было задумано, но не сообразил, что за звонок, и рванул к телефону. Звонили же в дверь. Отпер он спросонья, сдуру, не спросив кто, и пожалел об этом незамедлительно.

Небольшой безвозрастный человечек вручил ему под расписку сразу две повестки: на сегодня в ГБ на пять вечера и на завтра в военкомат на десять утра.

Прохор Давидович так охренел, что не спросил даже, работает ли этот дядя по совместительству в комитете и военкомате или они держат его на паях, специально для таких случаев, – и прилежно расписался, где просили.

Получив подписи, мужичок удалился с видимым облегчением, оставив Прохора один на один с таким вот ошеломляющим фактом.

«Так оно и бывает, – соображал Прохор, бессмысленно тусуясь по квартире; он закурил, налил воды в чайник и зажег газ. – Так всегда и бывает – думаешь, что ты еще сбоку, в сторонке, и вот жизнь подступает и говорит: нет, голубчик, не сбоку, а в яблочке».

Уговаривал Фейгель себя неудачно. От этих уговоров встала перед ним ясная картинка: большая на белом листе мишень – черные круги и яркое крупное яблочко; потом, от стрелка как бы, – совмещение мушки с мишенью и, от себя, – направленный точно в лоб маленький темный кружок дула.

Страх разошелся, поднялся, сбросил образы и вцепился в Прохора попросту, отшибая мозги.

Вообще-то, Прохор Давидович имел все основания печалиться и ужасаться: во-первых, он косил в свое время от Советской армии через психушку; теперь же этот широко применяемый в отечестве финт превращался в тиски – армия или принудлечение, без вариантов. Во-вторых, его семейная ситуация была в этом смысле нелегкой: брату оставалось полгода до призыва, и еще много всякого. Хоть откуда заезжай – не промахнешься.

Надо было с кем-то срочно поговорить, посоветоваться; Фейгель стал накручивать полежаевский номер и тут только вспомнил, что она на допросе и звонка от нее не было, а дело к часу: значит, свинтили. Он побежал в коридор за повесткой, которая, ясное дело, уже расточилась среди бумажек, набросанных под телефоном, – военкоматская лежала, гэбэшной не было. Чуть не плача, стал ее искать и нашел-таки минут через несколько в кармане рубашки.

Повестка была оформлена аккуратнейшим образом: Фейгеля вызывали свидетелем по делу N к следователю Бондаренко, на сегодня к 17:00. Еще с четверть часа метался Прохор Давидович, стараясь разыскать листок с утренней Сашкиной диктовкой – «Проснешься, перечтешь», – стоял этот листик перед глазами, клетчатый, с неровным краем, и не находился, хоть сдохни. Тут кончилось курево, Фейгель стал одеваться, чтоб добежать до ларька, и в левом своем ботинке нужную бумажку обнаружил, и еще полпачки папирос нашел в кармане куртки.

Назад Дальше