Я говорил, что чувствовал, но не все, что чувствовал, я говорил. Желание уйти появилось у меня раньше. Дело было не только в редакционной атмосфере или конкретнее – в атмосфере руководящего круга, где витала идея личной преданности Главному (главной! – Наташе Полежаевой, которая и решила, смутно помня меня еще по журфаку, включить меня в него с подачи моего друга и начальника). Пьяные клятвы, ритуальные поцелуи… Понятно, что в чужом большом коллективе, который на уровне руководства складывался без моего мнения, не может быть все так, как бы мне хотелось, надо терпеть, если хочешь влиять и приносить пользу общему делу. Самое важное, я чувствовал неудобство, стеснение в том, что опять, как в советское время (и это после четырех лет в свободной печати), приходилось выражать не свое, а официальное мнение, пусть и людей, которых я поддерживал. Против других, которые были явно хуже…
Став начальником над двадцатью с гаком журналистами, писавшими на социально-экономические темы, на первом же сборе моих отделов я заявил о своих приоритетах. Вы, ребята, пару лет служили пропаганде идиотов и истериков, вина ваша в этом есть. Теперь Хасбулатову и Руцкому не надо славословить, славословия в адрес мудрой политики Ельцина я от вас требовать не буду. Ваши убеждения, их изменение или неизменность меня интересуют в последнюю очередь. Пишите о том, что видите, старайтесь увидеть полнее – и никто не будет вспоминать о вашем прошлом.
– А Володя Кучеренко носит черный галстук со свастикой, – это мне говорила одна из сотрудниц. Я пошел, посмотрел, висит над столом. А ей отвечал: – Ну и что? Он пишет нормальные интервью и отчеты с заседаний правительства, может, у него шутка такая. – Нет, не шутка, он фашистик, – говорила она. И вскоре ушла из газеты, предварительно, в порядке мести непонятно кому, уничтожив членские билеты Союза журналистов всех сотрудников редакции. Ранее, при хасбулатовцах (опять чеченцы!), она ничего не имела против Вовы. Ныне, впрочем, он известен именно второй своей национал-социалистической стороной. Правда, под именем писателя-публициста Максима Калашникова…
Ну и как я должен был смотреть в глаза тех сотрудников, которых ранее попрекал службой пропагандистскому вранью?
Был еще один, совсем конкретный случай, подтолкнувший меня к уходу. И тоже ложившийся в русло нечистой службы. И оказался он впоследствии связан, совершенно уж литературным образом, с Кавказом, с Абхазией. Когда-то он прогремел, вошел в интернет-анналы, но тогда его быстро заслонила Первая чеченская.
…Рассматриваю в секретариате гранки, пытаюсь пропихнуть в номер материалы моих корреспондентов, вижу на политической полосе заметку со странным названием «Падает снег». Подписи нет. Да и содержание мутное: невнятные обвинения в адрес группы «Мост» Гусинского, которая будто бы поддерживает кандидатуру Лужкова, двигая его против Ельцина. Странная политическая борьба, я, кажется, не сторонник банкиров и мэров, но газета-то государственная, политическая деятельность, пусть и оппозиционная, не является для нее криминалом. Надо поговорить с Володей.
Конечно, я пошел к замглавного Кузьмищеву, он же был непосредственным начальником, курировал мой отдел. Мы неоднократно менялись ступеньками в иерархии разных редакций, в эту именно за ним я и пошел, когда он сказал, что его студенческая подруга Наташа Полежаева ищет проельцинские кадры. (Сейчас, когда пишу, смотрю на его лицо справа от компьютера, на стенке, где у меня собраны фотографии ушедших близких людей).
– Володя, что это? По уровню доказательности – «желтый» донос, даже на «слив» не тянет, ни одного железно порочащего факта. Кто это Полежаевой подсунул?
– Говорит, она даже отбивалась. Помнишь, недавно коржаковские архаровцы положили в снег лицом охранников Гусинского, те как бы не имели права с мигалками ездить по правительственной трассе. Шум был, пресса операцию назвала «Мордой в снег», видимо, с подачи «юмориста» из президентской охраны. Думаю, у нас – это второй акт, потому и снег в заголовке.
– Но ясно же, что такие материалы в официальную газету не ставят, пусть бы играли Коржаков и Березовский против Лужкова и Гусинского на какой-нибудь другой площадке.
– Из Белого дома звонили очень настоятельно.
– А текст оттуда же? Неприлично нежурналистский, гэбней несет. Выясняют, кто из «топтунов» главный, напирают, что не положено Гусинскому охраны, а вот еще у него бывшие чекисты служат. Ненависть к «шпаку», которого бывшие сослуживцы обслуживают. Они же все про нынешних банкиров знают – по старым оперативным данным, кто был кто: каталы, аферисты мелкие, а кто вообще в столе сидел, подглядывал карты, пока другие шулера клиентов чистили.
– М-да, материал непристойный. Вроде бы некий Отари Аршба его двигает. Полковничек, нам не отвертется…
Вот так впервые внтриэлитные распри, столкновение никуда не уходящих деятелей, попали в госгазету. Помню, до этого в «Общей», где я был заместителем Егора Яковлева, Глеб Павловский пропихивал заметку о заговоре против Ельцина, основанную на поспешно сляпанной анонимке. Подслеповатые листки с конспектом «переворота» вылезли из факса с неясным обратным адресом. Я тогда Егору Владимировичу сказал о подозрительном запахе фальшивки, он тоже не шибко верил, но для привлечения внимания к газете был готов ее опубликовать. Но «Общая» -то не имела решающего статуса, так что вред от публикации оказался минимальным, тем более что завозражали упомянутые в заметке.
Шум был немалый, на нем все и кончилось, а здесь озвученная распря привела в развалу относительно демократической коалиции наверху. Думаю, свара была необходима, чтобы увеличить зависимость Ельцина от силовиков, чтобы втянуть его в Чечню. А если шире – развернуть рыхлую, неустойчивую российскую демократию обратно, в сторону авторитаризма, прямой полицейщины. Только начали отходить от столкновения больших политических сил в 93-м – и тут уже чисто подковерные игры пошли. Стенки, опоры системы стали выяснять, кто из них важнее, внутривидовая борьба. В результате все тогдашние персонажи этой свары были рано или поздно отодвинуты от властных рычагов, выиграли, как видим теперь, одни гэбисты.
А мне запомнилось имя: Отари Аршба. Не знал тогда, что он не просто из Абхазии, а и накрепко связан со многими перипетиями и персонажами истории, за которой мне предстояло наблюдать еще лет двадцать.
Но дело было не в нем, а в неприятной атмосфере в газете и вокруг. И я ушел – в никуда. Больше в госпечати не работал. Заодно, как мне казалось, потерял не только «кремлевку», но и надежду на получение положенной квартиры в Москве, где много лет прожил на съемных. Зато прояснилось: вне зависимости от того, сколько тебе дней осталось, жить-то приходится в каких-то стенах. И лучше – в тех, которые тебя на этот момент устраивают. По крайней мере, вне тех, чью фальшь, предательскую ненадежность чувствуешь. А уж если ты обостренно считаешь дни, если энтропия ощущается со всех сторон, изнутри и снаружи – тем более предъявляй максимальные требования. Одни выживают изо всех сил, другие – из ума…
Конечно, трудно было и мне, и семье. Но самое трудное было – глядеть в глаза матери. Мы уехали от больных родителей, еще в прошлом году отец радовался, что не зря, что я при большом деле. И вот скоро наступает 95-й, отец умер, а я и помочь не могу матери, не возвращаться же в Уфу, тем более, что я успел опубликовать в «Российской» материал против руководителя Башкирии…
Я поехал, скоро мой день рождения, так что на пару дней. Ничего маме объяснять не стал, говорили о другом, но не о моей возможной болезни, имени которой она всю свою жизнь боялась, вспоминая умиравшую в эвакуации на ее руках мою бабушку, неувидевшую меня. Да и я отодвинул печальные гипотезы в сторону, принятое решение сделало меня каким-то бесшабашным.
Мама устанавливала памятник отцу, по его завещанию – рядом с бабушкой, его матерью, хотя очень по этому поводу переживала: для нее самой места рядом не оставалось. Я пытался отвести разговор в сторону, мол, не спеши, ты нам нужна на этом свете. Она подняла глаза, посмотрела как на несмышленыша и спокойно сказала: «Зачем мне теперь жить? Вот к весне памятник поставлю…» Стоит пояснить, что она всегда была атеисткой и в загробную жизнь не верила.
Они всю жизнь громко выясняли отношения, даже накануне того дня, когда его с последним инфарктом выносили из квартиры на стуле, чтобы везти в реанимацию. Мама была бурной женщиной, еврейское наследство, может, и не при чем. Просто они любили друг друга, а жизнь была тяжелая и больная. Хотя вот так о любви, веско и непреклонно, она сказала мне в первый и последний раз. Наверное, та Пицунда – последнее место, где они были безоблачно счастливы.
Через месяц прилетел снова, прощаться. Да, в Москве сразу нашел работу, отец бы гордился – в самом главном перестроечном журнале, правда, он уже светил не так ярко…
Через годы написал:
* * *3
Мне нет еще и семидесяти, а я уже самый известный русский писатель по южную сторону Кресненского дефиле. Ну и что, что другие коллеги, живущие, как и я, в Болгарской Македонии, мне неизвестны. Пока что ни одна из книг, написанных мною в этих краях, не принесла заметных невооруженным глазом денег. Зато не пропали два главных удовольствия: наблюдать и понимать, добавилось третье: вспоминать и передумывать. Видимо, поэтому, а не по источнику финансов, я стал считать себя писателем.
…Год, наверное, 2005-й. Еду, накрытый с головой милицейской шинелью, еду на заднем сидении милицейской «Волги», сверху шинели для завершения образа – милицейская фуражка. Впереди два абхазских офицера милиции, везут меня через границу как бы тайно – по шпалам и рельсам железнодорожного моста через пограничную реку. Везут мимо официального пограничного перехода, который с российской стороны открывается сразу за базаром в Адлере, где на глухом заборе, почти у кромки галечного пляжа, висит стрелка: «Республика Абхазия». Будто и не республика дальше какая, а вещевой рынок.
Тайно выезжаю, потому что в Абхазии скоро выборы, а Москва (точнее, те, кто в Москве получают зарплату за хлопоты с этой непризнанной республикой) в очередной раз перекрыла границу – и не только для мандаринов. Такое гибридное влияние на исход выборов, где прежде бессменному президенту Ардзинбе противостоит сильная оппозиция. Не то, чтобы она была против российского влияния – это смешно! – но конкретные московские чиновники против нее.
Вот и отправил меня с надежными людьми в Сочи самый неприемлемый для чиновников кандидат, бывший министр внутренних дел Александр Анкваб. Мне же надо материал в номер сдавать, лететь в Москву. Еду и думаю, что обязательно надо написать, как на съезде партии ветеранов войны за независимость Анкваб, ранее надолго запрещенный в республике, появился сразу после приезда из российского изгнания. Вышел на трибуну – весь немаленький зал – овация. Анкваб посмотрел своими не отошедшими от изгнания глазами в зал и поверх него, помолчал и сказал: «Не стоит все свои надежды отдавать политикам, политики не стоят этого».
Ни до, ни после этого я не встречал подобного кандидата. А в Адлере, откуда вылетать, меня встретил российский милиционер, соратник Анкваба. Видимо, они примерно таким же образом перевозили оружие и медикаменты в годы войны, когда Россия тоже объявляла блокаду, думаю, еще менее реальную, чем в моем случае. Но вот этого я не осуждаю – потому что видел только что, пока не был закрыт шинелью, сгоревшую (больше десяти лет с войны) Гагру. В ней, лет двадцать пять назад, в год московской (еще не Сочинской) Олимпиады, я отдыхал со старшей дочкой.
Жили в Старой Гагре, за мостом, перед въездом в туннель, в частном секторе. В парадную курортную Гагру ходили, как на экскурсию. Золотые рыбки в фонтанах, павлины на дорожках – ребенку с сурового Урала от этого становилось еще теплее. Теперь именно та парадная Гагра и зияет дырявыми стенами. Лиза должна была идти в первый класс, мы добрались до Адлера, но рейсы задерживались, маленький аэровокзал был забит, мы ночевали, свернувшись у постамента памятника Ленину на привокзальной площади, дочка устроилась на мне, а я смотрел на звезды. Теперь, в 2005-м, уже ее дочке больше на год, чем было Лизе тогда. А я смотрю из окна шикарной «Жемчужины», куда меня перед утренним вылетом бесплатно поселил сочинский соратник Анкваба.
За окном тьма высокого этажа, границы не видно. За ней не видно растрескавшегося асфальта дорог – почему-то вдоль, как змеиные следы землетрясения, коров, нехотя преодолевающих трещины прямо перед капотом, а дальше домики, щербатые от пуль. В Сухуме (так уже привык писать вместо грузинского Сухими) на набережной, рядом с завешенными развалинами главной гостиницы «Абхазия», уличный очаг с джезвами, медленно вскипающими в песке, в терпеливом ожидании кофе старики играют в шахматы, место не утратило довоенного назначения и названия «Брехаловка»…
Абхазия с юности – земля Фазиля Искандера, по его книгам можно многое увидеть и многое понять. Но не все. Чем жители интернационально-столичного «Мухуса» отличались от деревенских – можно, почему от «эндурцев» все взрослое окружение мальчика Чика ждало только плохого – тоже. Но как дальше, после войны, жить рядом абхазам и мингрелам (тем самым «эндурцам»), составляющим треть населения республики, неясно. Вот и идут споры: доверять ли им, грузинским последышам?..
Годами говорили об этом, о том, что нужно поднимать производство, Анкваб, когда через пару выборов все же стал президентом, обещал «поднять молодежь с корточек» – совсем одичало подрастающее в безработице поколение, приблатнилось. Я приезжал еще несколько раз, останавливался у того же старого Вардена (руководившего во время войны медицинской армейской службой и подвозившего из Адлера в своих санитарных «газелях» боеприпасы) и его энергичной жены Марины. Развалины зарастали, ожидая разрешения продавать недвижимость россиянам, и торчали гнилыми зубами в центре Сухума. Победители – скорее, те, кто сумел извлечь личную выгоду из «битвы народов» – делили санатории и научные учреждения, оставшиеся от СССР. В один из приездов допустили меня на самую тогда (до войны 2008-го года) горячую точку – линию соприкосновения с грузинскими войсками в Кодорском ущелье.
Оно занимает треть территории страны, но напряженный ожиданием диверсантов таксист вез меня по пустынным джунглям, бывшие села заросли местным бурьяном, на все ущелье осталось не больше нескольких сот жителей. Тех, кто не мог уехать к родственникам в более благополучные места. А мы с таксистом доехали до заставы «миротворцев», среди них заметны были те, кто служил еще в Советской армии. Так что – отступление от сюжета, стихотворение, которое я вскоре написал об этом.
Сон после Кодора
Я умер на зелёном склоне
у перекрёстка трёх дорог,
когда попробовал с ладони,
но не почувствовал глоток.
И принимая в грудь осколок
увидел в свой последний час
волну маисовых метёлок —
там кто-то уходил от нас.
Я поднимался над ущельем,
над кукурузным пятачком,
над водопадом, над прицельным
и беспорядочным огнём,
и над своим застывшим взглядом.
Лежало тело у тропы,
я был над ним. Пока что рядом,
но отделён, как от толпы.
Я полетел сквозь чёрный воздух,
забыв умение дышать
и тактику атаки взводом,
как на войне – парадный шаг.
Родные тени возникали,
из света в свет переходя,
меня встречая без печали