Горшок золота - Мартынова Шаши Александровна 4 стр.


Позади осталось время обеда, час ужина пришел, а дети – нет. Вновь и вновь выбиралась Тощая Женщина к темным соснам и звала детей, пока не осипла совсем, аж перестала слышать себя, даже когда вопила. Вечер износился до ночи, и Тощая Женщина, поджидая прихода Философа, осмыслила положение. Муж не явился, дети не явились, лепрекон, как договаривались, не вернулся… И тут ее осенило. Лепрекон украл ее детей! Она объявила месть лепреконам – такую, что потрясет род людской. В самом разгаре ее исступления меж деревьями показался Философ, вошел в дом.

Тощая Женщина кинулась навстречу…

– Муж, – сказала она, – лепреконы Горт на Клока Моры похитили наших детей.

На миг Философ вперил в нее взгляд.

– Похищение детей, – произнес он, – многовековое излюбленное занятие дивных, цыган и разбойников с Востока. Обыкновенно порядок таков: напасть на человека и держать в плену ради выкупа. Если выкуп не заплачен, узнику, бывает, отрезают ухо или палец и доставляют заинтересованной стороне – с заявлением, что через неделю последует рука или нога, если не возникнут подобающие договоренности.

– Ты отдаешь себе отчет, – пылко спросила Тощая Женщина, – что украли твоих детей?

– Не отдаю, – сказал Философ. – Этому порядку, однако, дивные следуют редко: обычно крадут они не ради выкупа, а из любви к воровству или же ради каких-то других смутных и, возможно, практических целей, жертву держат у себя в цитаделях или дунах, пока с излиянием времени не позабудет жертва своих истоков и не сделается мирным обитателем дивной страны. Кража людей ни в коей мере не ограничивается родом людским либо же народом дивным.

– Чудовище, – произнесла басовито Тощая Женщина, – будешь ты меня слушать?

– Не буду, – произнес Философ. – Водится этот обычай и у многих насекомоядных. Муравьи, например, почтенный народ, живущий очень упорядоченными общинами. Цивилизация у них сложнейшая и искуснейшая, нередко отваживаются они на дальние походы ради колонизации или в другие экспедиции, откуда возвращаются с богатой добычей тли и другой живности, а из нее для республики далее получаются слуги и одомашненные твари. Поскольку ни убивают они своих пленных, ни едят их, такой обычай следует именовать похищением. То же можно сказать о пчелах, выносливом и трудолюбивом народе, живущем в шестиугольных кельях, кои очень трудно растрясти. Случается, когда у них нет своей королевы, они похищают королеву у соседа менее могущественного и употребляют ее для своих целей без всякого стыда, жалости или же совести.

– Уразумеешь ли ты? – возопила Тощая Женщина.

– Не уразумею, – произнес Философ. – Поговаривают, что субтропические обезьяны похищают детей и – как сообщают – обращаются с пленниками очень бережно: с величайшей щедростью делятся с ними своими кокосами, ямсом, плантанами и другими экваториальными кормами, а также перемещают похищенных по деревьям (зачастую отстоящим далеко друг от друга, на большой высоте) с бдительнейшей осторожностью и благоволением.

– Я отправляюсь спать, – сказала Тощая Женщина, – твоя каша – на печи.

– Комки в ней есть, дорогая моя? – уточнил Философ.

– Надеюсь, что да, – ответила Тощая Женщина и сиганула в постель.

В ту ночь Философа настиг жесточайший прострел, каких прежде не бывало с ним, и легче не стало, пока серое утро не сморило хозяйку дома в неохотную дрему.

Глава VI

В то утро Тощая Женщина из Иниш Маграта проспала допоздна, однако, едва проснувшись, в великом своем нетерпении едва ли помедлила, чтобы позавтракать. Тотчас после того, как поела, нацепила она чепец да шаль и отправилась по сосновому бору к Горт на Клока Море. В скором времени достигла она каменистой пустоши и, подойдя к дереву на юго-востоке, подобрала камень и громко застучала им по древесному стволу. Стучала она по-особенному: дважды подряд, затем трижды, следом один раз. Из дыры послышался голос.

– Кто там, будьте любезны? – спросил он.

– Бан на Дройд[26] из Иниш Маграта – и тебе это хорошо известно. – Таков был ответ.

– Сейчас поднимусь, благородная женщина, – произнес голос, и через миг из дыры выпрыгнул лепрекон.

– Где Шемас и Бригид Бег? – сурово спросила Тощая Женщина.

– Откуда же мне знать где? – отозвался лепрекон. – Разве не дома им сейчас быть?

– Были б дома, я б не явилась сюда, их разыскивая, – таков был ее ответ. – Сдается мне, они у тебя.

– Обыщи, – сказал лепрекон, распахивая жилетку.

– Они у тебя там, в домишке твоем, – ожесточилась Тощая Женщина, – и чем скорее ты их выпустишь, тем лучше для тебя самого и пятерых твоих братцев.

– Благородная женщина, – произнес лепрекон, – можешь спуститься сама в наш домишко и убедиться. Справедливее не скажу.

– Не протиснусь я туда, – сказала она. – Велика слишком.

– Ты знаешь способ, как сделаться маленькой, – заметил лепрекон.

– Но, может, я не смогу снова сделаться большой, – сказала Тощая Женщина, – и тогда ты и твои гнусные братцы одержите верх. Если не выпустишь детей, – продолжила она, – я подниму против тебя сидов из Крохан Конайле. Сам знаешь, что приключилось с клуриконами с Ойлян на Гласа[27], когда похитили они дитя Королевы, – с вами случится что похуже. Если дети не явятся домой нынче вечером до восхода луны, я отправлюсь к своему народу. Просто передай это твоим пятерым братцам-уродцам. Чтоб тебе здоровья, – добавила она и отправилась прочь.

– Здоровья чтоб тебе, благородная женщина, – произнес лепрекон и простоял на одной ноге, покуда не исчезла она из виду, после чего скользнул обратно в нору.

Возвращаясь домой сосновым бором, Тощая Женщина увидела Михала Мак Мурраху – тот шел туда же, брови свиты от растерянности.

– С Богом тебе, Михал Мак Мурраху, – сказала она.

– С Богом и Марией[28] тебе, достопочтенная, – отозвался он, – сам я нынче в большой беде.

– С чего бы не быть тебе? – спросила Тощая Женщина.

– Я пришел потолковать с твоим мужем об одном деле.

– Если потолковать надо, то ты явился в дельный дом, Михал.

– Сам-то[29] – человек могучий, то верно, – сказал Михал.

Через несколько минут Тощая Женщина заговорила вновь:

– Уже отсюда чую я вонь его трубки. Ступай прямиком к нему, а я снаружи побуду, ибо от звуков ваших с ним голосов у меня голова разболится.

– Что тебе в радость, то в радость и мне, достопочтенная, – молвил ее собеседник и ушел в домик.

Для растерянности была у Михала Мак Мурраху веская причина. Отцом он доводился всего одному ребенку, и девушка та – самая красивая на всем белом свете. Незадача состояла вот в чем: никто-никто не знал, что она красивая – даже сама она не знала об этом. Временами, когда купалась в заводи горного потока и видела свое отражение, что глядело на нее из тихой воды, думала девушка, что очень пригожа, и тут же нисходила на нее великая печаль: что проку в пригожести, если некому посмотреть? Красота – она же еще и прок. И искусства, и ремесла – то есть и изыск, и польза – пусть выступают на торжище, и пусть судят о них барыги.

В единственном доме рядом с ее отчим жилищем обитала Бесси Ханниган. Прочие немногие дома рассыпало на удалении друг от друга, и разделяли их безмолвные мили холмов да болот, а потому девушка отродясь едва ль видела больше пары-тройки мужчин, помимо собственного родителя. Помогала отцу с матерью во всех мелких делах по дому и каждый день выгоняла трех коров и обеих коз пастись на горные склоны. Здесь день за солнечным днем текли годы, и в их неспешном теплом безмыслии без всяких размышлений многие думы наплывали ей на ум и повисали на миг многие образы, словно птицы в воздухе. Поначалу – и долго – была она вполне счастлива; много есть такого, что способно увлечь дитя: просторные небеса, что во всякий день облекаются разной красою; бесчисленные созданья-малютки, что живут в траве или в вереске; лихой слет птицы с горы к бескрайней равнине внизу; мелкие цветики – такие довольные, каждый на своем безмятежном месте; пчелы, сбирающие пищу для домов своих, и дородные жуки, что в сумерках вечно теряют дорогу. Все это и многое прочее было девушке интересно. Три коровы, нагулявшись вдосталь, приходили и ложились с нею рядом, жевали жвачку, а козы выпрыгивали из орляка и любовно толкались лбами девушке в грудь.

Да и вообще все вокруг в безмолвном мире девушки любило ее, но очень не торопясь копился у нее в сознании непокой, смятенье, какому доселе была она чужда. Случалось, беспредельная истома прижимала ее к земле. В уме народилась мысль, и не было у нее имени. Крепла она – и никак ее не выразить. Не находилось слов внутри, какими встретить ту мысль, изгнать или приветить чужачку, что все настойчивее, все просительнее стучалась к девушке в дверь и заклинала, чтоб поговорили с ней, чтоб впустили, обласкали и приголубили. Мысль – действительна, а слова лишь ризы ее, но все же мысль застенчива, как дева: ежели не облачена она подобающе, не взглянуть нам на ее призрачную наготу – улетит от нас и вернется только в потемках, рыдая тоненьким детским голоском, какой не постигнуть, покуда, тужась умом, слушая и угадывая, мы наконец-то не сотворим для нее знаки, что станут ей и защитой, и знаменем. А потому девушка не постигала касания, возникшего издалека и вместе с тем сокровенного, – шепота, столь отстраненного и вместе с тем столь восхитительно задушевного. Ни речь, ни опыт жизни опорой ей не были; она умела слушать, но не думать, чувствовать, но не знать; глаза ее смотрели вперед, но не видели, ощупью она пробовала все при свете дня, но ничего не ощущала. Казалось, будто это кромка ветерка, что шевелит ей локоны, не поднимая их, – или же первый проблеск восхода, что и не свет, и не тьма. Пальцы ее души тянулись схватить незнакомку за руку, и трепет усиливался устремлением – не телесным и не умственным, ибо ни тело, ни ум не увлекались полностью и определенно. Некая смутная середина меж тем и другим тревожилась все более, смотрела, ждала, и не спала, и не уставала нисколько.

Однажды утром лежала девушка в высокой теплой траве. Наблюдала за птицей, что недолго парила и пела, а затем стремительно полетела прочь в напоенном воздухе, с глаз долой в синюю даль. Даже после того, как птица исчезла, ее песнь продолжала звенеть у девушки в ушах. Задерживалась, словно тихое нежное эхо, наплывала волнами, примолкая ненадолго, будто ветер ее потревожил иль беспечные дальние вихри. Через миг-другой девушка поняла, что это не птица. Ни у какой птицы не бывает такой последовательной музыки, ибо мелодии их беззаботны, как их же крылья. Девушка села и посмотрела по сторонам, но на глаза ничего не попалось: горы все так же мягко вздымались над нею в ясное небо, дремали в солнечном свете повсюду вокруг кочки вереска; вдали виднелся отчий дом – маленькое серое пятнышко у деревьев… и тут музыка оборвалась, и девушка растерялась.

Ей все не удавалось отыскать своих коз, хотя искала она долго. Наконец они явились сами откуда-то сзади, из складки в холмах, взбудораженные, как никогда прежде. Даже коровы растеряли всю свою чинность и принялись неуклюже резвиться. В тот вечер по дороге домой некий странный восторг научил ноги девушки танцу. Туда и сюда порхала она перед своей скотиной и позади нее. Шажки отмеряли прихотливый ритм и размер. В ушах пела музыка, и девушка танцевала за нею, раскинув руки вширь и над головой, покачиваясь и наклоняясь на ходу. Свобода тела сделалась теперь целиком ее: легкость, изящество и уверенность всех ее членов доставляли ей радость – радость была и в силе, что не истощалась. Вечер полнился миром и покоем, закатный солнечный свет прокладывал путь ей под ноги, и повсюду в диких полях мелькали и пели птицы, и девушка тянула с ними песню, в которой не было слов, – и слов никаких не желала.

Назавтра она вновь услышала ту музыку – призрачную, тоненькую, чудесно нежную и вольную, словно пение птицы, но была в ней мелодия, какой не способна держаться никакая пичуга. Вновь и вновь повторялся мотив. Посреди трелей, мелизмов, рулад и качч все повторялась и повторялась со странной, едва ли не священной торжественностью тихая, хрупкая мелодия, суровая и отрешенная. Было в ней что-то, отчего сердце у девушки билось чаще. По этой мелодии тосковал и слух ее, и уста. Радость ли это, угроза, беспечность? Не понимала девушка, однако знала одно: каким бы ужасом ни обернулось, оно ей сокровенно. То нерожденная мысль ее, слышимая и осязаемая, как ни странно, а не понятая.

И в тот день опять не видала она никого. Вялая, пригнала вечером своих подопечных домой; скотина тоже вела себя очень тихо.

Когда музыка явилась вновь, девушка не стала силиться, чтобы выяснить, откуда она, эта музыка. Лишь слушала, а когда мелодия стихла – увидела, как из складки небольшого холма возник чей-то силуэт. Солнечный свет сиял на руках и плечах незнакомца, но остальное его тело скрывалось в папоротниках, и сам он не глядел на девушку, а шел себе прочь, тихонько наигрывая на парной свирели.

Назавтра он все же глянул на девушку. Встал к ней прямо лицом, по пояс в траве. Никогда не видела она лица диковиннее. Взгляд ее чуть не сгинул в нем – так она в него вперилась; он тоже всмотрелся в нее пристально, без выражения. Волосы у него – копна каштановых кудрей, нос маленький, прямой, у крупного рта печально опущенные уголки. Глаза распахнуты и совершенно скорбны, а лоб обширен и бел. От грусти на этих губах и в глазах этих девушка чуть не расплакалась.

Отвертываясь от нее, он улыбнулся – и словно солнцем внезапно озарилось угрюмое место, и исторглись все печали и сумрак. Затем удалился незнакомец мелкими шажками. Уходя, поднес тонкую парную свирель к губам и выдул несколько безмятежных нот.

На следующий день он вновь смотрел ей в глаза, стоя лицом к ней чуть поодаль. Поиграл всего несколько мгновений, порывисто, а затем двинулся к ней. Когда вышел из папоротников, она, перепугавшись, прижала ладони к глазам. Было в незнакомце что-то неведомое – ужасное. Верхняя часть тела прекрасна, а вот нижняя… Девушка не осмеливалась глянуть еще раз. Вскочила бы да помчалась прочь, но побоялась, что он погонится следом, и мысль о такой погоне и неизбежном пленении заледенила ей кровь. Мысль о чем угодно у нас за спиной всегда кошмарна. Топот преследователя хуже убийства, от которого мы бежим, а потому девушка сидела недвижимо и ждала, но ничего не происходило. Наконец она в отчаянии уронила руки. Незнакомец сидел на земле в нескольких шагах поодаль. Глядел не на девушку, а в сторону, на раскинувшиеся холмы. Ноги скрестил – и были они косматы и копытны, как у козла, однако девушка не смотрела на них: лицо его было чудесно, печально, несообразно. Славно смотреть на веселье, а невинные лица радуют нашу душу, но нет такой женщины, что в силах устоять перед грустью или же слабостью, и неотразима для женщины безобразность. Природа женщины устремляется утешать. Таков разум ее. Ничто не возносит ее до того восторга, где самопожертвование беспредельно. Мужчины – отцы не по чутью, а по случайности, тогда как женщины – матери превыше всякой мысли, вне наития, какое есть отец мысли. Материнство, жалость, самопожертвование – таковы чада ее первородной клетки, и даже открытие, что мужчины – паяцы, лгуны и самолюбы, не разлучит женщину с ее свойствами. Смотрела девушка на скорбь этого лица и отказывалась видеть безобразие тела. Зверь, что есть в каждом мужчине, женщиной приукрашен; детскость его, разрушительную его силу, неотделимую от юности и веселья духа, женщина вечно прощает, часто забывает, а нередко ценит и даже лелеет.

Через несколько мигов того молчания он приложил свирель к губам и сыграл краткую печальную мелодию, а следом заговорил с нею странным голосом, что был словно ветер из дальних мест.

– Как звать тебя, Пастушка? – спросил он.

– Кайтилин, Иньин[30] Ни Мурраху, – прошептала она.

– Дочь Мурраху, – произнес он. – Я пришел из дальних краев, где холмы высоки. Мужи и девы, что ходят там за стадами, знают меня и любят, ибо я есть Верховный Пастух. Они поют, и пляшут, и радуются, когда я прихожу к ним при свете солнца, но в этой стране почтения мне никто не выказывает. Пастухи разбегаются прочь, заслышав мои свирели на пастбище, девы кричат от страха, когда я танцую для них по лугам. Мне в этой чуждой стране совсем одиноко. Ты тоже, хоть и танцуешь под мои свирели, укрыла лицо и не чтишь меня.

Назад Дальше