– Довольно, и далее, я уверен, все вздор. Главное, два или три месяца жизни и в конце концов – бобок.
Это мировосприятие достаточно правдиво, поскольку оно просто отражает их собственную судьбу, и больше ничего; это не значит, разумеется, что за пределом такого уровня бытия невозможен прямо противоположный выход.
Естественно, что самого Достоевского могли натолкнуть на такой грустный рассказ только наблюдения над жизнью его века, над людьми. В идеале такая перспектива – даже для малых сих – казалась ему возмутительной. Поэтому спиритизм, как видно из «Дневника писателя», вызывал в нем отвращение, и Достоевский был неприятно удивлен его начинающимся распространением. Вероятно, он видел в этом очередной признак деградации. Действительно, не нужно знать механику невидимого мира, чтобы то «существование», которое обнаруживается на спиритических сеансах, признать по меньшей мере идиотским. Здесь нелепо даже говорить о какой-то метафизической реальности, поскольку эти явления во многом значительно ниже уровня обыденного состояния живого человека. Поэтому Достоевский мог даже не ссылаться на духовный уровень при осуждении этих явлений. Тем не менее характерно, что обычная жизнь порой вырождалась до такой степени, что для ее описания Достоевский прибегал к формам, похожим на изложение того, что отчасти происходит на спиритических сеансах.
Поэтому слово «бобок» в рассказе Достоевского символизирует до известной степени не только идиотизм псевдозагробной жизни, но и бессмыслицу земного существования при тотальном воплощении эдаких ходячих привидений в условиях нашей цивилизации. В этом случае псевдосмысл, который придают своим делам воплощенные привидения, оказывается еще страшнее явной бессмыслицы.
Цитаты взяты автором из Собрания сочинений Ф.М. Достоевского, т. 10, Государственное издательство «Художественная литература». М., 1958.О Достоевском
Меня иногда называют «последователем» Достоевского.
По большому счету это не совсем, или даже может быть, далеко не так. Хотя, действительно, Достоевский мой любимый писатель и, несомненно, какая-то связь существует. В чем эта связь проявляется и что особенно ценно для меня в этом величайшем писателе?
Прежде всего, и главным образом, – это введение метафизических проблем в живую ткань современной литературы. Метафизикой были наполнены, естественно, произведения древней и средневековой литературы, но особым образом, далеким от современного восприятия.
Достоевский же сделал это на современном, причем очень русском, уровне, превратив метафизические проблемы в ранящие, надрывные сферы «обыденной» жизни. Он превратил метафизику в вопрос жизни и смерти для русского человека. В этом его великая заслуга. Он считал, что русский патриот должен быть одновременно «всечеловеком» (как это не звучит парадоксально), то есть должен понять и впитать всю мировую культуру и метафизику.
Он был не только гениальным, но и эзотерическим (при правильном понимании этого слова)2 писателем, о чем свидетельствуют, например, его «Записки из подполья» – при внешнем раскладе на уровне «психологизма» или «экзистенциализма», забывают о том, что это произведение может быть прочтено на ином эзотерическом уровне.
Всего вышесказанного вполне достаточно, чтобы выявить ту связь, которую я упоминал. Но нужно отметить, что, с моей точки зрения, произведения Достоевского слишком антропологичны.
Между тем метафизика не замыкается (только) для человека, не говоря уже о том, что сама концепция, само понятие «человек» гораздо шире, многогранней и необычней, чем это представляют. Правда, Федор Михайлович не советовал особенно «расширяться», – ибо неизвестно до чего дойдешь, хотя сам все-таки «расширял», но ведь можно «расширить» и дальше, совсем уже запредельно.
Ю. МамлеевВступление
В этой книге я попытался совершить нечто необычное. К каждому рассказу, опубликованному ранее или новому, я написал эпилог, точнее комментарий, эссе, в котором я имел дерзость пояснить рассказ, написать о том, как он создавался, о «сути», символике данного произведения и так далее. Задача в какой-то степени выполнимая, но ясно, что никакой анализ, никакой текст вообще не может объяснить все уровни смыслов, подтекст, метафизические аспекты художественного произведения.
Кое до чего можно докопаться, но всегда останется неописуемое или скрытое.
К тому же читатель фактически является соавтором произведения. Писатель, который интерпретирует свои тексты, выступает уже тоже в роли читателя. Но каждый читатель может понимать ту или иную вещь сугубо по-своему. Разумеется, есть что-то общее, но индивидуальный аспект, интуиция также весьма значимы.
Но все же мне есть о чем поведать. Итак…
Бывает…
Коля Веткин был существо ни во что не верящее. Во всем высшем он сомневался, негодовал и часто плакал по ночам, когда думал, что нечто высшее есть. Но зато в мире сем был уверен. Не то чтобы уж совсем, но как все. Было ему 25 лет и жил в бедной «хрущевке» на 4-м этаже, в однокомнатной квартире один. И район был весьма никудышный. Но Коля ко всему приспособился. Капитализм оказался ему по плечу, в общем, он не голодал и на водку хватало. Работал как попало и где попало. Не скучал он, в конце концов, от этой жизни. Соседи за года перестройки свыклись со своей судьбой и жили тихо, смирно, законобоязненно. Ясно, что немного странные они были люди. Кругом ворье, разбой, а они затихли. Из-за тишины их самих и не грабили, потому как даже шпана удивлялась им. Коля со шпаной был на «ты», и они его не трогали. По их понятиям, он им был свой, хотя никого не бил, не воровал, не грабил. Коля таким отношением очень гордился. Но соседка его по лестничной клетке, старушка Варвара Степановна, говорила, что он плохо кончит. Веткин не отрицал этого, хотя в душе не понимал, почему он должен плохо кончить. А если плохо, то ведь и все плохо кончат, рассуждал он про себя. Дети вокруг казались обычными, и среди них находились другие, какие-то задумчивые.
Коля Веткин особенно уважал одну с нижнего этажа. Ее звали Ирочкой, и было ей лет десять. Родители ее пропали, и жила с дедушкой, Петром Палычем Вильевым, человеком лет 50-ти, работящим и уже непьющим. Ира любила своего дедушку, только плакалась, что у него нет бороды. Нередко прогуливались они вместе. Петр Палыч степенно вел внучку за руку, а она, отнюдь не шаловливая, покорялась ему от всего сердца и с уважением. Никому не известно, в том числе и самому Коле, почему он уважал 10-летнюю Иру. То, что он уважал дедулю, понятно, а то, что внучку – не совсем. Встречаясь в доме на грязноватой лестнице, он всегда здоровался с Петром Палычем и перекидывался с ним несколькими многозначительными словами.
И вот однажды возвращался Коля из магазина домой и видит: незнакомый мужик лет 50-ти с лестницы навстречу ему спускается. Коля поднимается, не обращая внимания, поравнялись, а мужик ему и говорит:
– Что ж ты, Николай, старого соседа не узнаешь?
И хриплым таким голосом говорит. Коля Веткин так и замер. И видит: за спиной у незнакомца она, Ирочка. И пищит:
– Как же вы с дедом моим не здороваетесь…
Коля совсем остолбенел. Смотрит на незнакомца и ничего не понимает. Рост вроде тот же, возраст тоже подходит, но рожа-то совсем другая. Морщинистая, строгая, брови лохматые, и глаза дикие. А у Петра Палыча лицо было доброе, забитое жизнью. Коля отступил к стене и пробормотал:
– Да что же это такое…
А дедуля поглядел на него глубинно-мрачно так и проговорил:
– Совсем молодежь памяти лишилась. Задурит голову мраком, и он теперь и с родной матерью не будет здороваться, слова ей не скажет. Помирать будет, а он телевизор смотреть станет.
Коля телевизор отродясь не смотрел, не любил. Но, взглянув еще раз на Петра Палыча, решил, что конец его, Коли, близок.
Он быстренько сбежал вверх к своей квартире. Увильнул, одним словом… Но дальше пошло еще хуже…
На другой день Коля встретил Петра Палыча – и как ни в чем не бывало. Вильев Петр – он, и лицо прежнее, и внучка при нем.
Коля не показал вида, подумав, что он во всем виноват. Поздоровались нормально. Петр Палыч в глаза глядел, как всегда, добренько.
Дня через два Коля Веткин опять наткнулся на Петра Палыча с внучкой. На тихой улочке, сбоку. Только лицом это был уже не Петр Палыч, лицо было иное, уже третье с виду, считая лицо собственно Петра Палыча и его лицо на лестничной клетке, впервые иное. И сейчас оно тоже было иное, с ухмылкой.
Петр Палыч внучку держать за ручку бросил, сам руки раскрыл для объятий и с криком радости ринулся на Веткина. Веткин с визгом улизнул. И все это стало повторяться с тупой последовательностью. То у Петра Палыча обычное его лицо, то другие, с разными оттенками и нюансами. То не в меру смешливое, даже дурашливое, то глубоко мрачное, то истеричное, и совсем непохожие.
Коля Веткин тогда чуть не помешался. Все боялся, что Петр Палыч его укусит. «Если он так меняется, то почему же он не укусит тем более» – думалось Веткину.
У соседей он по поводу лица Петра Вильева и спрашивать не решался, мол, в сумасшедший дом отправят, правда, спросил у одного строгого деда, но тот погрозился в милицию позвонить. А жизнь шла все хуже и хуже, словно углубляясь в безумный и черный туннель.
От всего такого расклада Коля Веткин совсем ошалел и решил отрицать самого себя. Взглянет в зеркало, улыбнется как нездешний и скажет:
– А это не я.
«Главное, наплевать себе в душу и перестать думать, – твердил себе Веткин даже за обедом у себя на кухне – наплюешь, и вроде легче станет. Оплеванному все равно, что творится с соседями».
На несколько дней он стих. А потом раз вышел во двор —и не узнал людей вокруг него.
Все лица какие-то не такие. Появилось в них что-то совсем загадочное, точно и сами люди перестали быть привычными и отзывчивыми, какими Веткин их всегда видел и радовался, а стали чужими, не нашими, словно свалились из периода перед концом мира. Коля тогда закричал, но никто на его крик не обратил внимания. Мол, кричит там кто-то, покричит и кончит. Вольному воля. От крика еще никто не умирал.
Думали эти чужие так или иначе, никто им, видно, не был судьей.
Коля Веткина тогда страх объял. Подошел он к одному и спрашивает: «Парень, ты кто? Ответь!» А тот молчит и смотрит на него совершенно отсутствующими глазами. Холод, холод, бесконечный холод объял Веткина. И тогда побежал он, как зайчик, лихо, скорей домой в свою квартиру. Заперся там у себя и под столом запил. Благо, водки накоплен был ряд бутылок. Пил водку из горла, захлебываясь от чувств. Не по-черному, а как-то инопланетно даже пил. И забыл про отрицание самого себя. Дней через семь очнулся. Квартира разбита, мебель перевернута, но холодильник пустой. На полу следы от чертей. Но на душе почему-то стало радостно. Похмелье было раньше, а сейчас после семи дней какое похмелье: одна чистота в глазах. Вышел из квартиры, еле одет. На дворе все, как прежде, до катаклизма, народ привычный, добрый, на Веткина сочувственно смотрит: дескать, совсем дошел, выйти к людям не в чем. А вот и Петр Палыч стоит с внучкой. И лицо у него свое, а не чужое. Улыбается Веткину. И внучка за его спиной хихикает. И ощутил Веткин всей душой своей, что это уже надолго, катаклизма больше не ожидается внутри личности человека. Какими они были, такими вроде и останутся. Колю осенило тогда счастье, и он решил им поделиться. Видит – один внимательный старичок у столба стоит. Задумался. Но взгляд проницательный. Коля скорее к нему. И рассказал обо всем, подробно, с деталями, а начал, конечно, с лица Петра Палыча. Когда Коля закончил, старичок усмехнулся и спокойненько, рассудительно так, проговорил:
– Бывает.
(И пожал старческими плечами.)
Приход
Не было ни снов, ни кошмаров, исходящих из плоти, ни тупого ощущения смерти, которой нет, ни страха, выворачивающего внутренности. Просто Григорий знал: надвигается ужас. Якобы все оставалось на месте: дома-коробки, равнодушные к своему существованию; солнце в пустом небе; трамваи. Но в мире появилось нечто, имеющее отношение только к Григорию. Поэтому остальные ничего не замечали. Оно было скрыто, но казалось, все вещи в миру, даже сам воздух, были лишь его оболочкой (или завесой?!). Да и то, главное, было не в этом. Главное стало в сжимающейся душе Григория… Но почему она сжималась?! Может быть, что-нибудь неизвестное входило в нее и она опустошалась?! Но зато многое выражалось в его глазах. Они, сами по себе маленькие, выкатывались, и на их поверхности соединялись такие слезы, водяные тени и испуг, что и сумасшедшие могли бы сойти с ума еще раз. А как подпрыгивал Григорий, ведомый своими глазками! Ноги он расставлял в стороны, широко, как лягушка, и затем прыгал вперед, в пространство. Официанты одобрительно смеялись, глядя на эти сцены. Волосы у него при этом поднимались вверх, как у Мефистофеля.
Но на самом деле эти прыжки вовсе не выражали ужаса Григория, напротив, скорее это было его веселие, может быть, просто развлечение, в котором он отдыхал. Сам ужас ни в чем не выражался. Точнее, пока еще в полной мере ужаса не было, было только его приближение. Но и оно было невыразимо, так что обычный ужас стал веселием по сравнению с этим. Григорий очень полюбил обычный ужас с тех пор, как «оно» стало надвигаться. Как веселый поэт, он несколько раз бегал из конца в конец по длинному мосту, поднятому высоко над рекой, и все время заглядывал вниз, в бездну. Туда, как всегда, манило, и все создавало комфорт для бессмертного прыжка вниз: и теплый летний ветерок, и зелень лесов на берегу, и синее солнечное небо, и томная гладь реки. Но Григорий, который раньше боялся смотреть вниз даже со второго этажа, теперь хохотал, глядя в эту смерть на лету. Он скакал по краю моста, как бессмысленная и радостная птичка. Только что не было крылышек. Дома сжег все, что написал за десять лет. Прогнал жену, которую любил изнутри. А глаза все наполнялись и наполнялись приближением, которое ни в чем не выражалось, но вместе с тем вытесняло и страх, и слезы, и водяные тени. Глаза становились не глазами.
Чем же стали его глаза?! Но никто их, по существу, не видел.
– Привидение, привидение! – правда, закричала одна маленькая девочка.
Но она была слишком слаба и могла принять хоккейную клюшку за призрак.
Кошки и те не разбегались от глаз Григория. Да и он стал смотреть в одни стены. Ожидая, что там появятся знаки, пусть почти невидимые, на камнях, на стекле, в самом воздухе, между сплетающимися цветами на подоконниках. Он, правда, их так и не увидел, но ему казалось, что некоторые – тихие, без шляп – грозили пальцами: туда, сквозь розы. Но тот, другой знак, который видеощущал Григорий, был абсолютен. Он был во всем. И на исходе третьего месяца Григорий стал трястись мелкой такой, абстрактной и непрерывной дрожью. Члены отрывались от головы, которая холодела.
И тогда в его глазах вдруг появилось последнее выражение предчувствия. Оно явственно говорило о том, что ужас скоро грядет. Иными словами, приход совсем близок. Приход, который относился только к Григорию, приход, который вызывает в душе его только ужас, но без всякого осознания кто и что придет. Стал подпрыгивать, бить себя палкой по голове. Как сладка бывает человеческая боль!
И внезапно захохотал! Утром, когда весь мир был погружен в сон. О, это был не тот хохот, когда он глядел в бездну! Это был непрерывный тотальный хохот, не прекращающийся ни на минуту, ни на вздох. Да и по сути иной. Правда, в нем слышались светоносные рыдания, приглушенные, однако, волнами смеха.