Гномон - Лихтенштейн Ефрем В. 10 стр.


Патриарх говорит, что все знает о важности вещей временных и бренных, и мы снова посмеиваемся. Мы такие остроумные.

Нет, серьезно, дело вот в чем: поначалу ОДО были отличной идеей, до определенной степени. Они брали преимущества у крупных заемщиков и распределяли их среди мелких, которые иначе не смогли бы себе позволить такие условия кредитования, собрав их вместе, и в пакете шли риски дефолта с возможностью прибыли. Главное было – выбирать правильных заемщиков, умных клиентов, которые способны расплатиться, но по каким-то причинам не могли иначе взять нормальный кредит. Честных бедняков, соль земли, для которых ставки, позволявшие им получить финансирование через ОДО, означали разницу между доступностью и непосильностью кредита.

Да, конечно, было небольшое осложнение с отмыванием денег, но будем честны, где его нет? В любом случае все отлично тикало.

– Понимаете, о чем я, Ваше Святейшество?

– Я не Папа, – мягко поправляет меня патриарх.

– Простите, Владыка. Я увлекся.

– Не волнуйся, сын мой. Все мы время от времени увлекаемся.

– Владыка, проблема в том, что не хватило высококачественных бедняков.

Брови патриарха чуть не добрались до края шапки.

Это правда – в строго финансовом смысле. Не так много добросовестных заемщиков, которых система почему-то упустила. Есть чуток, но недостаточно, потому что ссудные банки не бездельничают и не тупят, если им не приказать напрямую, но тут на сцену выходит политика. Рынок ОДО нагрелся, все хотели получить побольше таких ценных бумаг, не в последнюю очередь – правительство, которому тогда достались бы все лавры за бум в ценах на недвижимость и стабильный экономический рост. Исполнительные и довольные банки пошли и сделали новые долговые пакеты – более рискованные, а потом еще – уже откровенно токсичные активы, и все они рейтинговались, как и первая партия, а это такое чудесное чудо, что я в него всматриваться не рискну, чтобы случайно не обратиться в камень. В итоге возникли кредиты, которые не могли быть выплачены и структурированы так, что они и не должны были бы выплачиваться. Хочешь взять кредит на полмиллиона долларов под залог своей развалюхи и построить дом, который на самом деле не можешь себе позволить? Хочешь никогда по нему не платить, а просто оказаться должным полную сумму плюс проценты – сумму, которой никогда не будет стоить твой уродливый клоповник, – через сорок лет, когда ты уже почти наверняка окажешься на том свете? Милости просим, мы можем это устроить. Потому что деньги жили не в возвратности, а ушли в продажу рисков. На первых порах было не важно, насколько гнилой или надежный кредит. Важно лишь то, что кто-то хотел его купить и покупал.

Задним умом, наверное, даже самые ушлые американские коллеги дошли, что это не лучший способ делать деньги. Но тогда всем очень нравилось.

(Мне повезло: на проблему намекнул один парень из «Голдман Сакс», и я хорошо отхеджировался. Когда все посыпалось, я был застрахован от и до. Разбогатеть не разбогател, но мои клиенты тоже не потеряли денег, что в тот момент сделало меня чуть ли не гением. И, конечно, мы хорошо отыгрались потом на волатильности, когда все остальное стоило гроши.)

Но сейчас самое сладкое – это продовольственные облигации. Они получаются, когда пакетируют обязательства покупать или продавать те или иные продукты. Продавая продовольственные фьючерсы, мы снова помогаем ребятам, которые на самом деле выращивают еду, потому что деньги им нужны раньше, чем созреет урожай, чтобы этот самый урожай вывезти на рынок. Риски тоже есть: продовольственные рынки подвержены волатильности. Не стоит накапливать слишком много конкретной культуры, а то потом окажется, что нужно все разом продавать, когда ее полно на рынке, потому что созрел урожай. И, конечно, вы не хотите оказаться независимым государством, которому нужно импортировать зерновые, а все остальные предложили больше, и население голодает, так как плохие вещи могут случиться с правительством, допустившим такой оборот. Спросите Романовых, если найдете их останки.

В последнее время заговорили о том, чтобы регулировать подобные спекуляции, и это, наверное, не такая плохая идея. Хорошие правила – хорошие игры. Игры без правил вырождаются.

Тем не менее на уровне организаций финансовая индустрия не очень доверяет ограничениям со стороны правительств, где заседают харизматичные престарелые киноактеры, угоревшие наркоманы и эротоманы, а также профессиональные трепачи и вруны. Удивительное дело, правда? Так что уже готов обходной маневр: можно выдать производителю кредит под залог производимого товара. Потом производитель волен продавать его, кому захочет, учитывая риски падения цен, но получая преимущества от их взлета, пока продолжает выплачивать кредит и проценты. Вроде небольшое изменение на фоне рынка объемом почти в триллион долларов, но нужно помнить, что на планете живет семь с половиной миллиардов человек и только около пятнадцати сотен из них – миллиардеры. Есть еще прослойка богатых людей – плюс несколько сотен тысяч – и сумеречная зона состоятельных, тех, у кого богатства хватает на определенный образ жизни, это скорее геополитическое богатство, его не заложишь в банке; а практически все остальные бедны до нищеты. Что делает бедных (если их рассматривать как экономическую группу и в строго численном смысле) очень богатой прослойкой.

Так что дадим им денег, чтобы производить еду, верно? Но вы же не захотите ввязываться в такой проект, не разделив хотя бы часть рисков с другими, поэтому структура ОДО идеальна. Просто не нужно их прямо называть ОДО, а то вам помои на голову польются.

– По сути, это благодеяние. К тому же выгодное, – говорю я патриарху.

– Пока все не посыплется.

– В мире нет ничего вечного, – говорю я и воздеваю ладони к потолку. Мой тренер по культурной семиотике в бизнесе утверждает, что этот жест может означать беспомощность или честность и щедрость. – Либо выплывешь, либо потонешь.

Я вдруг чувствую в носу соленую воду, и часы снова падают куда-то вниз, только на этот раз за ними летит и моя рука. Матерь Божья! Мать-перематерь Божья! Да у меня же постакулье стрессовое расстройство! Мать!

Он заметил? Я что, выпучил глаза? Уписался или пытаюсь плыть по воздуху?

Нет. Кажется, нет. Я справлюсь, я себя знаю. Нужно укрепиться. Выжечь страх жизнью. Очистить все углы. Я и так сплю с ночником. Еще парочка вечеринок, и все наладится, плохие воспоминания перекроются хорошими, как компьютер перезаписывает ценную информацию: удаление одобрено министерством обороны, единицы и нолики. Кресты и Граали. Лингамы и йони. Секс, да? Просто секс, еще больше секса, и, наверное, этого хватит. Мать-перемать.

Мать-перемать. Матерная мать через мать, меня же почти сожрала гигантская морская тварь, она меня видела, но я отдал ей часы, и она здесь, в этой комнате, прячется за шапкой этого попа! Я точно знаю. Нельзя было спускаться в подвал, он слишком близко к уровню моря, а акулы живут в море. И это такая глупость, что я останавливаюсь. Что же, тварь пробьется через пол? Или из канализации вынырнет, как в идиотском ужастике? Мне что, девять лет? Ради всего святого, это чьи куцые яички? Я – Константин Кириакос. Я любую акулу могу убить.

Одними.

Только.

Моими.

Яйцами.

В выложенном каменными плитами подвале патриарх Николай выглядит слегка встревоженным, так что я опять посмеиваюсь и говорю, что это будет чрезвычайно привлекательный рынок, и чертова туча ублюдков на нем разбогатеет, и лучше, если эти миллионы евро потекут в закрома ордена блаженного и святого, а не в Landesbanken [5]? Потому что немцы, Владыка, просто одурели от этих бумаг.

– Тюльпанная лихорадка, – говорит патриарх.

Я понятия не имею, что это значит, поэтому киваю и говорю:

– Очень точно.

– Позволь рассказать тебе о том, во что я верю, Константин Кириакос?

– Пожалуйста, расскажите.

Пожалуйста, не надо.

– Я верю в Бога, разумеется, но и в нечто иное. Я верю в Грецию. Греция много страдала в последние годы, страдала за чужие грехи и частично за свои собственные. Наши грехи были грехами распущенности, а грехи Америки и остального мира – грехами увлеченности. Ими овладела радость нереального уравнения, возможности получить что-то из ничего, и в результате наша маленькая сонная страна оказалась во тьме. Но я верю, что грядет коренной

поворот, центр цивилизации уйдет из Флориды и Пекина, двинется по земному шару, пока вновь не окажется в Афинах, как некогда предсказал Платон. Из двенадцатой книги «О граде Божием» мы узнаём, что Платон верил в круговой космос. Он учил: Вселенная повторяется, и однажды он снова будет учить в Афинах, как учил в те дни. Такова доктрина апокатастасиса – возвращение к началу. Как я понимаю, в математической физике есть основания, поддерживающие такую модель.

Ага, понятно: тополог – человек, который не видит разницы между чашкой и пончиком. Я вынужден себе напомнить, что не надо умничать перед добрым клиентом, и киваю так, будто каждые выходные обсуждаю с приятелями космологическую теологию, и эта идея – моя любимая. А Мегалос не унимается:

– Я не верю в совершенное возвращение. Я не верю, что оно неизбежно. Мир не столь добр. Но я верю, что оно может состояться, если мы его схватим; и когда оно состоится, наша маленькая страна вновь обретет величие. Хребты наши вновь облачатся огнем. Хватит Греции разрываться на части!

Я некоторое время обдумываю эту многословную мудрость. Придаю лицу подходящее глубокомысленное выражение:

– Это и вправду было бы хорошо.

Мои слова повисают в пустоте, и вдруг я вижу священника в этом человеке: проблеск ревностной веры, которую он хранит глубоко в сердце.

Я сглатываю, и мы смотрим друг на друга через стол, вдыхая запах воска и прислушиваясь к жизни Афин у нас над головой. Мегалос коротко кивает, а затем тяжело вздыхает. Сияние в нем меркнет, и на поверхность вновь всплывает современный теолог.

– Я верю, что это вопрос практической теологии. В том мире, в которым мы ныне живем, теология – дисциплина спекулятивная. Она рассматривает лишь потусторонние предметы. Но для наших предков она была изучением общеизвестных истин. Ныне мы слышим «Сад Эдемский» и воображаем себе сад. Слышим «первородный грех» и представляем себе некое конкретное прегрешение, но грех наш не в действии, а в понимании. Ага. Ты сейчас похож на одного из моих послушников. Уж позволь мне закончить.

– Конечно.

Если мы сможем заполучить твои деньги, я готов все это слушать ежемесячно до конца своих дней. Кто знает? Может, пригодится, если мне встретится симпатичная монахиня.

– Доводилось тебе слышать о персидских Бессмертных?

Персидские Бессмертные. Да. Конечно. В голове у меня возникает картинка: люди в синих доспехах. Спарта, Фермопилы. Ужасный американский фильм.

– Элитное подразделение из десяти тысяч воинов. Когда один из них умирал, его замещал другой человек, поэтому говорили, что они вечны.

– Да! Именно. И в то же время самым основательным образом: нет. Ты попугайски повторяешь то, что тебе говорили, но твои учителя упустили суть, потому что сами вписаны в культуру письменного слова. Не в том дело, что, когда воин умирал, другого призывали стать Бессмертным и занять его место. Суть в том, что Бессмертный не может умереть, потому что место, роль, функция превыше самого человека. Когда падает мертвое тело, на его место приходит новое – и Бессмертный шагает дальше. Человек, который так живет, не сводится к сумме своих опытов и несовершенной человеческой памяти, но становится воплощением вечной сущности. Это не условность и даже не магия, а истина – столь же простая, как восход солнца. Но истинная Греция существует только в этом, ином, мире. Греция, в которой мы живем ныне, – лишь ее тень. Мы должны заново отыскать способ существования, в котором божественное можно найти повсюду, в котором мы живем в мире, где теология – буквальная истина. Если мы это сделаем, воистину вернемся во дни Платона и нашего величия.

Он улыбается, а я гадаю, отвисла у меня челюсть или нет, и видно ли по мне, что меня только что отымели в уши.

– Что ж. Чтобы так произошло, нам нужно многое, и среди прочего – неизбежно – богатство. И вот я здесь. Сундуки о́рдена должны наполниться и затем отвориться в должное время, дабы облегчить страдания бедных и выпестовать грядущую весну. Понимаешь?

– Понимаю.

– Так расскажи мне, Константин Кириакос. Честно.

Он откидывается на спинку кресла, и что-то в его позе говорит о том, что будь он другим человеком, вытянул бы сейчас ноги, вероятно, даже положил бы их на столешницу, а дурацкую шапку сбросил бы на землю. Интересно, он так иногда поступает? Расслабляется, чтобы почувствовать, как его тяжелая должность падает на пол.

– Что рассказать?

– Расскажи мне о своем катабасисе, разумеется.

Что же это такое?

– У меня их двое, но приплода добиться пока не получается.

Он хохочет и взмахивает рукой.

– Прости книжнику ученый жаргон. Катабасис – это путешествие Орфея в подземный мир за своей возлюбленной. И твое странствие завершилось лучше, чем его путь.

Опять у него в пузе рокочет – смеется. Ох, какой он затейник. Даю ему понять, что я так думаю. Ободренный, он наклоняется вперед:

– Прошу тебя, Константин Кириакос. Порадуй меня. Расскажи об акуле.

Ой. Ой! Так он фанат. Боже мой. Патриарх ордена бл. Августина и св. Спиридона торчит от звезд. Ладно, это я понимаю. Я протягиваю к нему руку, но затем собираюсь и сжимаю ладони в бессознательном молитвенном жесте.

– Она была так красива. И, по правде сказать, совершенно мной не интересовалась. Они ведь едят тюленей и тунца. Думаю, она заблудилась.

– Она?

– Чисто теоретически.

– Это очень орфично. Очень по-гречески. Не хватает только девушки, которую бы ты спас.

Что-то подзуживает меня сказать правду.

– Я был на дайвинге с одной женщиной, но, честно говоря, скорее, акула меня от нее избавила.

Мегалос усмехается: ох уж вы, грешники да ваши повадки!

Затем он вновь становится серьезным:

– А теперь? Как ты себя чувствуешь?

И опять правда лезет наружу:

– Акула была очень большая, Владыка, а я – такой маленький…

Барабанный бой.

– Наверное, это было самое духовное переживание в моей взрослой жизни.

И вот, вот, вот он протягивает мне руку через стол, хватает мою ладонь, принимает божественность моего опыта, касается ее, впивается в нее пальцами. Разводит мне пальцы, точно мясник, пробует суставы. Не мигая, смотрит мне прямо в лицо, пристально, изучающе. Я чувствую его ногти, так он сжал мою руку. Что такое важное он пытается найти в моей грешной плоти? Меланому ищет? Татуировку? Что он видит в моих глазах?

После долгого молчания он вздыхает и отпускает меня.

– Мы заключим сделку, – говорит патриарх.

О. Че. Шу. Ительно.

«Орел» приземлился, это один маленький шаг для человека, миссия выполнена.

Я снова смотрю на него: как могу, изображаю агнца, который поглядывает на стадо и думает, наверное, впервые в жизни: может, там мое место.

– Вы об этом не пожалеете, Владыка.

– Не пожалею, сын мой.

Вот такие мутные вещи священники говорят, будто актеры из фильмов про Крестного отца. Он молчит, затем улыбается:

– Хватит разрываться, Константин Кириакос.

Это он точно в следующую проповедь вставит. Сердцем чую. И очень искренне:

– Хватит разрываться, Николай Мегалос.

* * *

Я сижу в офисе уже около часа. Сегодня среда, а по средам я обычно заново утверждаю свой статус альфы, обнимая всех других мужчин. Несколько лет назад я по телевизору увидел программу о проблемных собаках. Ее показывали поздно ночью и по такому каналу, который смотришь обычно, только если ночуешь в отеле, после всякой ерунды. В нее налили, конечно, несколько баррелей фрейдистского психоанализа дурного поведения ротвейлеров, даже учудили собачий гипноз, чтобы проникнуть в их прошлые – волчьи – жизни. Гомеопатия для собак? Да. Акупунктура? Да. Массаж? Да. Целебные клизмы? Конечно! Почему бы и нет? (Потому что это чертова собака, кретины. Если она жизни не рада, а вы ей в задницу шланг засунете, это почти наверняка не улучшит ей настроение – совсем.)

Назад Дальше