Совсем рядом на скамье сидел инвалид без руки и ноги, он пытался поднять упавший костыль. Это был старый солдат, возраста отца Камарина, даже лицом похож: с глубоко посаженными глазами и резкими прямыми складками на щеках. Он сдвигался на самый край скамьи, наклонялся, едва не падая, и все никак не мог дотянуться. И вдруг посмотрел прямо на Камарина, глаза в глаза.
– Сынок, – сказал солдат. – Сынок, ну помоги мне.
Камарин рефлекторно нагнулся за костылем.
– Эй! – Глинский, стоявший спиной и снимавший на камеру парня с оторванными кистями, резко обернулся.
– Спасибо, сынок, – сказал старый солдат.
– Пожалуйста, – машинально ответил Камарин. И в этот миг словно выключили свет. Тьма опустилась так резко, что Камарину почудилось, будто он потерял сознание.
Постепенно тьму рассеяло тусклое, дымчатое серое сияние из окон. В помещении посветлело, и стало ясно, что зал – совершенно черный от сажи, выгоревший, с закопченными стенами. От столов и скамей остались обугленные, обглоданные огнем деревяшки. И не сразу Камарин разглядел, что кучи пепла у окон – это до костей обгоревшие трупы.
– Мать вашу, – пробормотал Камарин, озираясь, отчаянно не желая верить, что по горло вляпался. – Георгий! Кто-нибудь!..
Холодный воздух горчил и кислил от влажной гари. Все кругом было ужасающе настоящим. Хрустели под ногами обломки. Если это была призрачная реальность – черт, она выглядела слишком материальной.
В панике Камарин заметался по выгоревшему залу. Непроглядно черные глотки коридоров пугали. Взгляд уперся в череду мягко сияющих окон, будто забранных матовым стеклом – почему оно не разбито? И что за ним? Быть может, если разбить стекло – морок уйдет?
Камарин поднял обугленную деревяшку (совершенно настоящую, тяжелую, пачкавшую руки сажей) и изо всех сил саданул ею по ближайшему стеклу. Вместо стекла на окне оказалась какая-то пленка, невероятно прочная, тугая, словно даже живая – как Камарин ни бил в нее, как ни растягивал руками, она не рвалась – это напоминало некоторые кошмары, когда вроде силишься проснуться, пытаешься даже встать, но сознание только зря барахтается в трясине сна, и спустя миг, час, вечность наконец просыпаешься мокрый от ужаса…
Может, я умер, думал Камарин. Может, я тоже призрак? Или этот чертов сам-себе-режиссер треснул меня чем-то по башке, едва я зашел в здание, и все остальное – лишь видения, порожденные травмированным мозгом?
Может, я просто сошел с ума?..
Камарин не знал, сколько времени прошло. Его телефон не видел сеть и показывал почему-то 10:30 утра. Хорошо хоть, батарея была почти полностью заряжена. Он сидел прямо на полу, засыпанном обломками и пеплом, покачивался из стороны в сторону, как полоумный, и вспоминал рассказы времен своего детства – о пропавшем в заброшенной киностудии подростке. Зачем призраки забрали его? А зачем они забрали Камарина? Чего они хотят?
«Они хотят быть увиденными, – вспомнились слова Глинского. – Иногда мне кажется, они показывают только то, что моя психика способна выдержать».
– Что вы мне хотите показать? – прошептал Камарин, чувствуя вкус пепла на губах. – Что? – повторил он громче. – Что я должен сделать?!
Мертвое призрачное здание ответило лишь тишиной.
Тогда Камарин поднялся и направился в один из коридоров. Должен же быть выход… Коридор оказался не так темен, как почудилось поначалу. Тусклый холодный свет проникал из распахнутых настежь дверей, за которыми были выгоревшие палаты: черные металлические остовы кроватей с обугленными, рассыпающимися слоистым пеплом телами. Многие тут не то что не могли бежать, когда начался пожар, – не могли даже подняться.
Но больше сгоревших тел Камарина ужаснули разводы на стенах. Сначала он не понимал, что движется на периферии зрения, то и дело шарахался в сторону и оглядывался. А потом сообразил, что разводы копоти и трещины в отслоившейся краске не хаотичны, они складываются в изображения лиц, и лица эти, полные боли, таращили глаза, беззвучно разевали рты. Сначала Камарин не верил себе, затем просто смотрел, загипнотизированный ужасом, и в конце концов зачем-то достал смартфон – заснять увиденное как доказательство, что ему не мерещилось, на случай, если он все-таки выберется отсюда живым. И тогда лица начали постепенно таять, словно погружаться в стены. На экране смартфона это выглядело как заставка для заглавных титров фильма, и Камарин понял, что от него нужно.
Больше он не выключал камеру. Просто шел вперед, держа телефон перед собой, надеясь, что батареи хватит на все, что ему – почему-то именно ему – хотят показать. Быть может, потому, что именно он способен все это выдержать без вреда для рассудка.
Он снимал выгоревшие палаты с безрукими и безногими телами на койках. Снимал окна, возле которых лежали обгоревшие тела тех, кто пытался выбраться. Затем холодный свет сменил оттенок, затеплился кроваво, и, идя дальше, Камарин видел – и снимал – палаты в огне, где за стеной пламени корчились и вопили люди. Затем видел – и снимал, – как пламя безудержно распространяется по деревянным перекрытиям, сначала закрадываясь в палаты легким дымом, затем робкими языками, и вот уже начиная бушевать, пожирая все на своем пути. Перед Камариным словно прокручивали нарезку эпизодов в обратном порядке. Он совершенно ошалел, почти отупел, у него онемела поднятая рука, но он продолжал снимать – возможно, он действительно был одним из немногих, кто сумел бы не убежать от рвущегося навстречу пламени и от диких криков, кто просто продолжал бы делать свою работу. Просто продолжал бы снимать материал для кино.
…Следующая палата оказывается еще невредимой, с белоснежными койками, с тихо лежащими на них беспомощными людьми. И здесь в полстены – чисто вымытое прозрачное окно, за которым виднеется заросший березами вечереющий двор и какой-то парень, старшеклассник. Он замахивается в окно бутылкой с зажигательной смесью. Лицо этого парня. Его можно разглядеть только из окна. И видно его вполне отчетливо – даже на экране телефона.
Лицо преступника. Отчего-то оно кажется Камарину смутно знакомым – и, будто со стороны, кем-то явно подсказанная, приходит мысль, что оно похоже на лицо местного партийного деятеля, памятник которому стоит через два квартала.
Следующая палата – и через окно Камарин видит все тот же двор с глухим забором, и инвалидов на прогулке: их вывозили в креслах-каталках, укутанными в одеяла, да так и оставляли подышать сырым весенним воздухом. Видит и того же самого парня с приятелями: они залезли на забор просто ради праздного любопытства, от нечего делать, поглазеть на свезенных со всей страны самоваров. Слово за слово, оскорбление за оскорбление. «Чего вылупился», «Да пошли вы», «Было бы на чем идти», «Тогда катитесь». А затем дружное «Щенок!», «Бездельник!» и «Ничтожество!». Все то же самое, что парень каждый день слышит от отца, каждый день, много лет, но в высокопоставленного отца он не может швырнуть бутылкой с горючим, а в этих инвалидов – запросто.
Скорее всего, дело о поджоге замяли.
Наверняка никто так и не узнал.
Очень вероятно, никто уже так и не узнал бы никогда.
Быть может, Камарина уже готовы отпустить (как прежде отпустили Глинского, как отпустили подростка, хотя тот ничего никому не рассказал об увиденном, а попросту сошел с ума). Ведь он заснял все, что следовало. Но он идет и идет вперед, завороженный кадрами на экране – наконец-то настоящими, наконец-то предназначенными что-то поведать миру, наконец-то несущими подлинный смысл.
Александр Матюхин
Они кричат
Если незачем жить, тогда и умирать вроде бы тоже незачем, ведь так?
Клайв Баркер
Они всегда появляются незаметно.
Вот вы заходите в общей толчее в самолет. Пока еще не душно, значок туалета «свободен», мир сужается до размеров салона, и как-то сразу хочется пригнуть голову, сжаться, стать чуточку меньше. Стюардессы улыбаются, подсказывают, а люди пробираются между кресел, стягивают куртки, укладывают вещи. В воздухе витает запах предстоящего полета.
Вы садитесь, скажем, на 12E, поворачиваете голову, чтобы посмотреть в иллюминатор, а потом в блике оргстекла замечаете, что в кресле у прохода уже кто-то сидит.
Это может быть кто угодно: старик, девушка, представительный мужчина, десятилетний ребенок. Или, например, пожилая женщина в темно-бордовом пальто, со старой вязаной шапочкой на голове, из-под которой выбиваются тонкие фиолетовые волоски. Вы видите ее морщинистую шею, помаду, неровно нанесенную на губы, и еще черные пятнышки на щеках и на лбу.
Женщина дремлет. Они всегда дремлют, даже если посадка еще не закончилась, до начала взлета минут двадцать, а вокруг суетятся и рассаживаются пассажиры.
Кажется, женщина едва коснулась головой спинки кресла, а уже закрыла глаза. Ей все равно, что происходит вокруг. Им всегда все равно, до поры до времени.
Вы можете дотронуться до ее локтя, спросить что-нибудь. И даже, может быть, у нее задрожат веки, приоткроется рот, вырвется тяжелый вздох, но больше реакции не последует. Как будто самолет – это единственное место, где она может как следует выспаться.
Вы ждете, когда закончится посадка, листаете журнал, выслушиваете стюардесс, которые рассказывают о технике безопасности.
Потом начинается взлет, мигает освещение, где-то пронзительно повизгивает ребенок.
«Просим не отстегивать ремни и не ходить по салону, пока самолет не наберет нужную высоту».
В иллюминаторе появляются тяжелые облака.
Потом вам приносят кофе или чай на выбор, что-то горячее, бутерброд и газету. Два часа, полет нормальный. Вы вроде бы нервничали вначале, но потом успокоились. Вид очереди перед туалетом вселяет уверенность в завтрашнем дне.
А женщина или ей подобные продолжают дремать.
Им неинтересны бесплатный обед и разговоры вокруг. Их не волнует, что кто-то бегает по проходу и слишком громко слушает музыку. Таких людей в самолете интересует только сон.
Говоря начистоту, вам лучше надеяться, что женщина или ей подобные не проснутся. Лучше, чтобы они не открывали глаз. Пусть дремлют до того момента, пока шасси самолета не коснутся земли.
Полет нормальный, помните?
«Мы совершили посадку…» и так далее.
Люди вокруг начнут аплодировать, потом включат мобильники, достанут с полок вещи, позвонят родным и поспешат в едином порыве поскорее покинуть борт.
А вы, отвлекшись на полминуты или даже всего лишь моргнув, обнаружите, что соседнее кресло опустело. Спящий человек уже куда-то пропал. Убежал, что ли, расталкивая локтями очередь? Только вмятина от его головы на спинке подсказывает, что тут вообще кто-то был.
Вы будете крутить в голове образ спящего человека, пока направляетесь к трапу. Возможно, вы вспомните о нем мимолетом, когда будете рассказывать знакомым о полете. Но через пару дней – а то и раньше – будете убеждены, что никого рядом с вами не было. Почти наверняка кресло было свободно. Даже билет на него не продавали.
Проверьте.
– Ты слышал об этой легенде? – спросил Вовка вместо приветствия. – Про спящих в самолете. Которые появляются из ниоткуда и исчезают в никуда?
Он лежал на диване, укрытый пледом до пояса, так что складывалось впечатление, будто с ногами у Вовки все в порядке, хотя я знал, что это не так.
Авиакатастрофа, случившаяся чуть больше четырех месяцев назад, внесла коррективы в Вовкину внешность. Лоб, правый висок и щеку пересекал вертикальный кривой шрам. Из лица выудили несколько осколков. Сломано четыре пальца на руках. Есть четыре перелома на ногах. Что-то жуткое с левой коленкой и с ребрами. А в глаза две недели кололи адреналин, чтобы выдавить стеклянную крошку. Так себе удовольствие.
Я остановился на пороге комнаты, ощущая нерешительность. Хотя, казалось бы, с чего? Заглядывал сюда раньше чуть ли не каждый месяц. Сколько пива было выпито с Вовкой перед телевизором и за игрой в «плойку». Сколько съедено чипсов!
Тем не менее на каком-то подсознательном уровне ощущалось, что квартира уже не такая знакомая и привычная, как раньше. Так бывает с местами, где давно не был. Особенно, если точно знаешь, что что-то изменилось.
– Проходи, чего встал? – Вовка махнул рукой. – Тебе приглашения не нужно, ты всегда гость дорогой.
Первое, что я заметил, – стол под телевизором был завален папками, старыми такими скоросшивателями. А из них торчали газетные вырезки, куски распечаток, какие-то сканы. Рядом валялись зеленые тетради и множество ручек. Пара тетрадок оказались раскрыты, они были исписаны размашистым и небрежным почерком и заклеены фотографиями: самолеты в огне, сцены авиакатастроф, пожарные машины на взлетной полосе.
Тома, Вовкина жена, рассказывала, что после авиакатастрофы у Вовки начались «заскоки». Ввела меня в курс дела.
– Их называют смотрителями, – продолжил Вовка. – В некотором роде это – призраки. Фантомы. Они есть в каждом самолете. Если задаться целью и проверить факты, то всегда можно наткнуться на такого вот человека, который дремлет от начала и до конца. Хрен его разбудишь. Ни чаю ему не надо, ни в туалет. Сидит на свободном месте, куда не продавался билет. Как он попал в самолет, куда делся? Непонятно. Но он есть.
– Смотрители, ага, – кивнул я. По телевизору шла передача об авиакатастрофах, которые удалось скрыть правительству. Судя по всему – запись. Мужчина в строгом костюме говорил о «Боинге», исчезнувшем в Якутии в середине семидесятых.
Вовка выразительно на меня посмотрел:
– Сань, ты-то можешь не притворяться, – сказал он. – Не веришь, так и скажи.
– Во что тут верить? Я пришел проведать, столько времени не виделись, а ты мне с порога про призраков в самолете. Нормально, да? Смотрители какие-то. За чем они смотрят? Чтобы кофе горячий раздавали вовремя, или чтобы дети не орали на переднем сиденье?
Я осекся. Вовка смотрел на меня так, что сразу стало ясно – он меня не понимает, не хочет понимать. Он искренне верил в то, о чем сейчас говорил. Об этом Тома тоже рассказывала. Авиакатастрофа сломала что-то в его сознании. Травмы, знаете ли, не всегда бывают физическими.
Мы с Вовкой много лет работали в одной строительной компании. Не то чтобы были близкими друзьями поначалу – пересекались иногда в курилке, болтали о фильмах и автомобилях, о чем-то несущественном, рабочем. Вряд ли я бы выделил его из полусотни других сотрудников.
Однако пару лет назад на корпоративной вечеринке выяснилось, что Вовкина жена Тома – моя одноклассница. Забавное стечение обстоятельств, если учитывать, что мы оба из Мурманска, а оказались в Питере.
Тому я хорошо помнил, как и она меня. В школе мы тусовались в одной компании, а в старших классах даже слегка флиртовали, как и положено шестнадцатилетним подросткам. Ничем особым наш флирт тогда не закончился – разве что я прекрасно помнил, как танцевал с ней на выпускном вечере. Тома меня очаровала, в нарядном платье она выглядела шикарно и не по годам сексуально. Пока мы танцевали, я прокручивал в голове варианты действий, которые должны были увенчаться грандиозным финалом: мы с Томой один на один, целуемся, гладим друг друга, я кладу ладонь ей на грудь, а потом… а потом нас закружило водоворотом выпускного; танцы, море алкоголя, спрятанного от учителей, ночная прогулка к берегу Баренцева моря, сжигание корабликов «на удачу», слезы счастья или грусти по прошедшей школьной молодости, и наутро я проснулся с мыслью о похмелье и ни о каком свидании с Томой больше не вспоминал.