Представление
Я в комнате с актерами, какой-то нанятой труппой. Актеры осведомлены о моем присутствии, однако не могут ни видеть, ни слышать, ни осязать меня. Я способен обнаружить свое присутствие лишь воображаемым действием. А воображаю я одно: как подхожу по очереди к каждому из них и приставляю палец к голове или груди, изображая выстрел: «Пах!» При том что меня все равно не слышат, лицедеи один за другим падают замертво, а те, что ждут своей очереди, улыбаются и аплодируют. И смерти их такие же деланые, невсамделишные. Разлегшись, они с закрытыми глазами продолжают дышать и даже перемигиваются. Пантомима продолжается до тех пор, пока явившаяся команда врачей не принимается реанимировать мнимых мертвецов, орудуя скальпелями и сверлами. Брызжет кровь, трещат вскрываемые жилы и расчленяемые суставы, слышатся предсмертные хрипы. Испуская дух, актеры больше не понимают, умирают они на самом деле или понарошку, и лопочут какие-то заученные фразы. Один из врачей, срывая порванную перчатку, в сердцах кричит, что не важно, смерть представляется тебе или ты смерти, назвался груздем – полезай в кузов. И я приставляю палец к его голове.
Тьма
Прежде чем начать ремонт, в единственной комнате своего скромного жилища я должен сорвать старые обои. Задача моя не так проста, как кажется. Под облицовкой ткани находится лишь имитация ее основы, затем идут такие же потешные слои с изображением грунта, дерева, кирпича. Так, протерев насквозь угол стены над окном, я невольно тру глаза. Снаружи не видно ни зги. В проделанной бреши нет даже звезд, хотя за окном чуть не светло от искрящихся взвесей Млечного Пути. Полагая, что с внешней стороны что-то заслоняет стену, я выхожу во двор с намерением устранить помеху. В дыру над окном вместо освещенного потолка открывается все та же беспроглядная пустота. Взволнованный, я прямо тут, во дворе, расковыриваю стену с другого края окна. Худшие мои опасения, которым я, однако, вряд ли могу дать отчет, подтверждаются: снаружи стена состоит не из слоев с рисунком кирпичной кладки, а из кирпича как такового. И пробитое со двора отверстие выходит в комнату, а не в пустоту. Я возвращаюсь и меряю шагами комнату от одной дыры, ведущей во мрак, до другой, ведущей во двор. Мысли мои так же мечутся из крайности в крайность. Я представляю выдумкой то мироздание вокруг себя, то себя посреди мироздания. Дразнящие россыпи звезд мельтешат за окном. В конце концов я подступаю к оконному створу. Нескольких сильных проходов скребком оказывается достаточно, чтобы поперек проема возник росчерк той же бездонной глубины, что и в верхнем углу стены. Доброй половины россыпей как не бывало. Еще через минуту окно исчезает в чернильной пустоте. Пустота эта подобна слепому пятну и, если смотреть в нее краем глаза, слегка фосфоресцирует. Я дырявлю и сдираю покровы до тех пор, пока от дома не остается прихожая с крыльцом. Где-то под полом из обрезанной трубы хлещет вода, пищат обезумевшие мыши. Во двор я выхожу с раскрытым ртом, приподняв согнутые руки, как будто одолевая бурный брод. Узкая дорожка от крыльца обрывается через несколько шагов в никуда. Пространство, за исключением пары щелястых проплешин со звездами, заполнено тьмой такой абсолютной чистоты, что сбитый с толку глаз переселяет в нее приливные зарева с сетчатки. Себя, свои руки и ноги, я могу видеть лишь в проекции на остающееся, не стертое еще вещество. На фоне тьмы уже не различить ничего. Я забавляюсь, запуская руку в кармашек пустоты в начале дорожки и наблюдая за тем, как с другой его стороны, из парящей кромки между землей и мраком, вырастают ногтевые диски, как диски обрамляются складчатой кожей пальцев, пальцы вливаются в ладонь и ладонь перетекает в запястье. Этот сеанс бескровной и обратимой вивисекции подвигает меня к последнему открытию. Я понимаю, что человек есть такая же слоистая структура, как стена, отличие в том, что, когда срывают покровы со стены, она не перестает быть стеной, а когда срывают покровы с человека, он исчезает напрочь, потому что человеческое осуществляется только снаружи, на поверхности, всецело принадлежит ей. Так, потоптавшись, я осторожно, для пробы, провожу скребком по лодыжке, но уже хорошо знаю, чем завершится мой опрометчивый опыт.
Дистанция
На помосте в мраморной чаше, более похожей на плаху, пребывает нечто, похожее на фразу. Всякий читатель не просто понимает ее по-своему, но понимает по-разному при каждом новом прочтении. Стоящая неподалеку от чаши девушка сначала любуется ею, будто драгоценностью, затем пятится и смотрит круглыми от страха глазами, как на готовую к броску змею. (Впрочем, и сама девушка при ближайшем рассмотрении оказывается дамой преклонных лет.) Я читаю: «Приближение есть вариант исчезновения», – однако, пробуя вдуматься в прочитанное и снова обращаясь к фразе, различаю: «Сведе́ние предмета к понятию уничтожает его надежней забытия». При этом ни одно слово, ни одна буква фразы не меняют своего положения ни в мраморной чаше, ни в составе высказывания. Я перевожу взгляд на соседку и встречаюсь с ней глазами. Прочитанное, по-видимому, так и следует понимать: «Близость к объекту преображает наблюдателя».
Расчет
На землю нисходит гигантское кристаллообразное сооружение. Поверхность махины струится, переламывается подвижными гранями, теряется в заоблачной выси. Во все стороны рассыпаются бегущие дорожки подъемников. Толпы зевак сначала шарахаются обортованных щупалец, но затем облепляют их, подобно намагниченной стружке. Меня тоже заносит внутрь. Необозримые чертоги слоятся горизонтами, то налезающими друг на друга, то обрывающимися в синеву. Это какая-то помесь луна-парка и рождественского базара. В магазинах, балаганах, лавках, ресторанах, борделях, на аукционах, за игорными столами идет расчет не за деньги – их, впрочем, тоже берут, но как бы нехотя, не глядя и не считая, – а за то, что покупатели позволяют следить за тем, как они начинают пользоваться покупками. Покупательной способностью тут обладает нечто, присутствующее в самом акте потребления. Приобретая часы, ручки, сладости, любовь ослепительных красавиц, отдавая должное вкусу изысканных блюд и мастерству оперных див, я понемногу отмечаю про себя две особенности: во-первых, все мои приобретения, будь то вещь или услуга, отличает кричащая роскошь, во-вторых, чем дальше я продвигаюсь по этим односторонним лабиринтам, тем бо́льшим мне видится все, что я оставляю за спиной, и тем миниатюрнее то, к чему я направляюсь. На моем пути теснятся лилипутские торговые ряды, но, оглядываясь, я вижу киоски, достигающие высоты многоэтажного дома. Покупки и продавцы уже не так тешат, как пугают меня. Во время очередного расчета – за какие-то усыпанные бриллиантами золотые запонки, которые вынужден примерять с шумным восхищением, – я прошу разъяснений насчет цели мероприятия и незамедлительно получаю их. Познание, – говорят мне вполголоса, как бы секретничая, – сводится не к откровению, а к информированию. Хотя материальные системы, от звезд до амеб, нестабильны, то есть либо теряют вещество, либо захватывают, даже их непостоянство поддается исчислению. Подсчету подлежит все – население захудалых деревушек и целых государств, динамические количества сред, молекул и атомов, составляющих как отдельную особь, так и представителей вида в общем, поголовья коров, крокодилов, тигров, блох, дриопитеков, диаметры фотосферы красного гиганта и во́лоса в подшерстке слепого молодняка, прогрессии налогов и регрессии океанов, возмущения народов, планет и магнитных полей – все, за исключением того, как создается и потребляется добавленная стоимость. Тут показателен пример с так называемыми произведениями искусства.
Леонардо, Рубенс и Сезанн, вероятно, были гениальные художники, но ситуация, когда стоимость разрисованного холста метр на полтора превышает валовый продукт металлургического завода, не выглядит абсурдной только в глазах свихнутого эстета. Можно подумать, гениальность соотносится не столько с талантами и затратами творца, сколько с прибавочной стоимостью, вносимой в его продукт искусствоведением. Что такое выставленная на аукцион картина? Та же банкнота, себестоимостью в гроши и номиналом в круглую сумму. На первых порах потребитель цепенеет при мысли, как его нажитые (не исключено, посредством накачки такой же воздушной стоимостью) миллионы приравниваются к паре тысяч мазков маслом и как валовый продукт металлургического завода исчезает под слоем краски в рамке метр на полтора, но именно это оцепенение играет на руку сделке. При потреблении нулевой услуги всплывает некий базовый план естества, который отличает человека от прочих существ. Такова, если вкратце, суть вопроса. Я хочу уточнить, кто интересуется человеческой потребностью в нулевых услугах, однако меня поджимает следующий покупатель.
Через необъятный, возносящийся на облачную высоту портал я покидаю махину и оказываюсь на усеянной громадными валунами, ухабистой, бугроватой земле. Между камнями снуют существа, которых я поначалу принимаю за торговых зазывал, наряженных муравьями. Мое запоздалое осознание того, что это настоящие муравьи, не кажется мне сногсшибательным – напротив, я с легким сердцем заключаю, что расплатился за свои покупки сполна.
Рубеж
Ночь. Спящий под снегом горный курорт. Разъятое дорожками и усеянное опрятными домиками пятно света на пологом склоне. Тишину изредка тревожит то стук оконной рамы, то скрип тяжелой ветки. Воздух искрится снежной пылью. Короткие задворки с двумя рядами заграждений, камерами слежения и гирляндой фонарей обрываются в темноту. Если вглядеться, за субтильной оградой можно различить другой, куда более мощный рубеж. Высокая, в два человеческих роста, стена сплошного бурелома тянется вдоль всей освещенной границы, выдаваясь из тьмы замшелыми горбами валунов и острыми, как пики, обломками сучьев. Сказать, сложилась она сама собой или была устроена кем-то, нельзя, но ясно одно: это уже не охрана благоустроенного местечка, а охрана от него.
Дрейф
Ненастное, невидимое небо. В свинцовом океане дрейфует паром. Некогда роскошное судно больше походит на списанный дебаркадер. Его редкие пассажиры почти не показываются на палубах. Даже в трюме с пропиленным для рыбной ловли дном не всякий час можно застать фигуру, сидящую с удочкой над черной водой. Иногда по ночам текучую бездну пронизает зыбкий свет. Он идет из тех мест, где в тучах над океаном возникают солнечные колодцы на обратной стороне Земли. Ложе, подпирающее водную толщу, есть та же вода, сдавленная до плотности грунта. Грунт переходит в базальт, за камнем следует чересполосица магматических и кристаллических сфер, горизонт расплавленного, но твердого железа предваряет чудовищное ядро, и все это, слой за слоем, опять же, есть только разные ступени сгущения воды. Вот почему океан может проводить солнечное вещество даже с заоблачных глубин, которые сопрягаются с акваториями на другом краю света. Человеческое тело, подобно планете, состоит из воды разных плотностей – отличие в том, что, когда свет пронизает океан, это преломленный свет солнца, а когда свет пронизает человека, это сигнал его сокровенного существа, не то растворенного, не то утопленного в нем. Люди видят такие сигналы отраженными и теряют интерес к жизни с утратой тех, в ком отражались. Считаные единицы, что принимают внутренний свет без сторонней помощи, бывают слишком захвачены им, чтобы ценить собственное бытие. Несчастные одиночки доживают свой век без этого огня, который прежде поддерживали при помощи близких, и уповают на подводные зарева. Кто-то совершает тайные омовения в трюме, кто-то бубнит морские гимны, и все грезят о том, как погружаются в ночную пучину, достигающую плотности света с дневной стороны.
Канал
Из нынешнего будущего я получаю в свое допотопное детство крохотный, на пару слов, скриншот моей статьи о каком-то фильме. Сияющая зернистая структура послания занимает меня, разумеется, куда больше, чем его темный смысл. Цветные искры, служащие строительным материалом высказыванию, преисполнены тайны. Печатные знаки, что питаются этим праздничным шумом, не стоят его так же, как не стоит ломаного гроша выложенное алмазами междометие. Пустая фраза: «Он – проповедник истин, о которых не знает ничего, кроме их грамматических форм», – предстает сечением фейерверка, снопом культей, косной проекцией нескончаемого божественного потока.
Приз
В домодедовском аэропорту есть автоматические двери, ведущие не на привокзальную площадь, а в необозримый, похожий на амфитеатр подземный горизонт. В сущности, это та же Москва, но данная – как видится она, должно быть, своим стремительным столоначальникам – со стороны, ладно сбитым парком римских архетипов. Низкое небо усеяно светилами, как потолок в планетарии. Кремлевские звезды смотрятся филиалами действующих солнц. Приземистый памятник Пушкину на Тверской упирается макушкой в небесную твердь и зеленеет по кудрям холодным бликом Венеры. Мраморные мостовые перемежаются цветниками и обставлены нарядными зданиями, состоящими сплошь из витрин. Но чем дальше, тем заметнее делается кривизна горизонта, и понимаешь, что идешь не просто вниз, а по туго скрученной поверхности спирали. Кварталы разрежаются и темнеют. Дома как будто сплющиваются. Небо опускается, так что среди звезд на нем виднеются провисшие жилы трубопроводов, и, подобно Пушкину, в него запросто упираешься головой. По душным пустошам окраин передвигаться иначе как на четвереньках нельзя. Из живых существ тут попадаются только мокрицы. Проросшее сталактитами пространство сходится глухой щелью, и в дальнем углу ее, в так называемой мертвой точке – едва дотянуться вытянутой рукой, – торчит вороненая чека с тонким кольцом. Это приз.
Диалектика
Бью кого-то по морде и сам теряю лицо.
Карусель
Я и та, кого люблю больше жизни, упиваемся друг другом на море, кочуем по прибрежным гостиничкам. Но все летит к черту в оранжерее, где, отдыхая от любовных забав, мы прохлаждаемся в кущах. Нас растаскивают. Так я не только узнаю, что у меня есть враги, но узнаю их в лицо. Они разговорчивы, можно сказать, вежливы, нападают по очереди. Бьют страшно, до головокружения, и при каждом слове, ударе я как бы таю – меня бьют за нее. Оказывается, с самого первого дня знакомства мы были не одни, и пока мои объятья не мешали ей ублажать кого-то еще, пока я «не лез по головам», то был терпим, но стоило мне «со своей любовью» замахнуться на прочих, как я утратил право равного. Она привела меня в засаду, которую я сам и устроил. «Любовь – слабость», и это не просто слова, это мое наставление дурню, из которого я выбивал дух в свое время.
Он
Бог знает, откуда он взялся передо мной. Только что я шел по улице одинешенек, как вдруг оказываюсь за спиной угрюмого типа в летах, а что еще глупее – не могу оторваться от него ни на шаг, между нами будто перекинуты невидимые тяги, и я не просто иду за ним – повторяю малейшие его движения. Я пытаюсь сопротивляться, но магнетическая хватка проходимца, мало того что железная, необоримая, им самим не ощущается вовсе. Он тащит меня, как локомотив зацепившуюся былинку. Я не в силах даже раскрыть рта, потому что губы его плотно сжаты, погруженный в мысли, он не замечает вокруг себя ничего. Правой рукой он отмахивает чуть шире, чем левой, как бы отталкивается от воздуха, и производит впечатление человека, переживающего неудачу. Так мы идем к обрыву, траншее с отвесными стенками и торчащими ржавыми штырями на дне. Понимая, что уже не смогу достучаться до него, я пытаюсь хоть как-то, не мышцами, так мыслями, собраться перед падением, прощаюсь с жизнью, и, надо думать, предсмертное исступление мое столь велико, что сообщается ему. Он встает и оборачивается. У него нет лица. Вернее, разглядеть его нельзя, как солнце или слепое пятно. При том я чувствую, что он рассматривает, вспоминает меня. И этот взгляд подобен пасти. Мне кажется, я устремляюсь в бездну. Разверзаясь, солнечная яма точно примеряется ко мне, сквозь марева в ней проступают ржавые штыри, я заслоняюсь руками и прихожу в себя от страшного треска и удара, оглядываюсь как бы в новом мире – нет, не в траншее, – на тротуаре посреди летящей листвы и клубов пыли. За моей спиной, в двух шагах, поперек панели рухнула толстенная, в обхват, дубовая ветвь.