– А ты вытащи глаза из башлыка и погляди, – сунул под синий солдатский нос свой погон Сидоров.
– С тобой, нижний чин Сухозад, господин страшный.., тьфу, старший унтер-офицер Сидоров разговаривает, и младший унтер-офицер Козлов, – солидно обошёл дневального Никита.
– Братцы-ы! Да неужто вы? – вновь прислонив оружие к воротам, полез обниматься часовой. – А я слышу – знакомый голос, а не пойму, от кого исходит. Нашивок-то нахватали-и, – любуясь однополчанами и отступив от них на шаг, по-бабьи всплеснул руками в рукавицах. – Думали, уж живыми и не увидим вас, – высморкался в башлык.
– Ты Панфёр, за мешком пригляди, пока мы эти два в казарму снесём, – развязав верёвочку и пошарив внутри, выудил пирог в добрую ладонь Козлов.
– Да посторожу, не сумлевайтесь, – обрадовался гостинцу часовой. – А то великий князь Константин так и шастает туды-сюды возле ворот…
Составив мешки у тумбы дневального по роте, Сидоров почесал бровь, оглядев мирно спящих солдат.
– Пойдём, Никита, к дежурному по полку являться. А как офицеру доложимся, к фельдфебелю нагрянем. А после уж земляков соберём.
Доложив о прибытии штабс-капитану Яковлеву, который, приняв рапорт, с чувством пожал им руки и отпустил, пошутив, что сейчас занесёт их визит в камер-фурьерский журнал, бойцы направились к фельдфебелю.
Держа под мышкой приличных размеров свёрток и по привычке волнуясь, Сидоров осторожно постучал в дверь.
– Разрешите войтить, господин фельдфебель.
– Кого нелёгкая после отбоя несёт, – услышали сонный голос и перед ними предстал белый силуэт в кальсонах. – Это что за ячмени на ротном глазу? – поинтересовался, сощурив глаза, бог и царь нижних чинов 1-й роты Павловского полка. – Здорово щеглы, – узнал прибывших. Проходите. Явились – не запылились, – глянув на бывшего ефрейтора, проглотил дальнейшую тираду о вставленных в задницу перьях, узрев его награду на груди, приравнявшую эту «обувную щётку» к нему – фельдфебелю роты Его Величества и Георгиевскому кавалеру: «Ну зачем я упросил начальство отправить полкового недотёпу на войну. Вот и стал, благодаря мне, героем», – уселся за стол, приглашая пришедших устраиваться рядом.
Поглядев, дабы унять душевные муки, на картину «Въезд на осляти», произнёс, внутренне морщась и страдая – картина на этот раз не помогла:
– Ну что ж, господа ерои, следует вечер отполировать и послушать ваши рассказы, – поднявшись, со вздохом достал из шкапчика бутылку водки.
– А камчадал2 мой на посту перед воротами стоит. Видали, поди. Так что придётся самим вертеться. Ты, Левонтий, не в службу, а в дружбу, – глянул на солдатский Георгий, – за ротным писарем сходи. Ты, Никита, за нашим полковым знаменосцем Евлампием Семёновичем Медведевым слетай. Он своего друга-музыканта позовёт, что на барабане играет.
– О-о! Музыканты – они фасонистые, – убегая, успел вставить Козлов, – писарям нипочём не уступят.
– А я фельдфебеля второй роты приглашу, Иванова Василия Егоровича. Вот и славно посидим, – благостно оглядел разложенные на столе куски солёного сала, вареной гусятины, белого хлеба, пирогов и целый свёрток сушёной тарани. – С утра рота в бане была, – с набитым ртом, через некоторое время, вещал Пал Палыч, морально почти смирившись с преображением ротного раздолбая в люди. – Потом робяты полы в ротном помещении мыли. Занятий по субботам, как знаете, не бывает, так что посидим, побалакаем, чайку вволю попьём, и я вам кровати укажу…
Только легли спать, как «фасонистый» барабанщик пробил тревогу, а дневальный по роте дурным голосом заорал:
– Строиться-я!
«Что за дела? – недоумевал Пал Палыч. – Воскресенье же», – ловко отбил тарань тесаком, очистил и сжевал, чтоб водкой не пахло, глянув по привычке на картину, а затем на подаренные фотокарточки. На одной – горе и раздражение Павловского полка, а ныне георгиевский кавалер Сидоров, смело подставлял крупнозубому, замахивающемуся винтовкой японцу гвардейскую грудь. На другой – Козлов, несмотря на перебинтованную руку, хреначил врага, держащего огромную дубину.
Согласно приказа генерал-майора Щербачёва, 1-й батальон лейб-гвардии Павловского полка под командой полковника Ряснянского, в 9 утра расположился во внутреннем дворе Зимнего дворца.
К огромной обиде Евгения Феликсовича, руководивший охраной Дворцовой площади Щербачёв своим приказом старшим назначил командира 2-го дивизиона лейб-гвардии Казачьего полка полковника Чоглокова, под рукой у которого находилось всего полторы сотни казаков.
В результате целых два часа он – то благодарил перед строем прибывших с театра военных действий унтеров, то распекал капитанов Лебедева и Васильева.
Пал Палыч, стоя в строю, мысленным взором обратился к картине «Въезд на осляти», а затем, в спокойном уже состоянии души, перебирал в памяти рассказы вновь испечённых георгиевских кавалеров, удивляясь, почему до сих пор наша армия не разгромила японцев: «Ведь на привалах они веерами обмахиваются, словно мадамы, а на фотографии своими глазами видел у японца косичку. Ну, бабы – они и есть бабы… Лишний раз убедишься, что ничему путному сейчас солдат не учат.., ежели такие, прости осподи, сражатели, унтерами стали и кавалерами, – забывшись, чуть не плюнул в строю. – Нам-то здесь уютно, а вот три роты четвёртого батальона под командой полковника Сперанского на Троицкой площади поставили… Помёрзнут робяты».
В 11 дня Ряснянский перешёл в добродушное настроение, ибо Чоглокову с его казаками Щербачёв приказал спешно выдвигаться на Николаевский вокзал в распоряжение генерал-майора Ширма.
«Вот там пусть за ширмой и прячется», – довольный каламбуром, закурил сигару.
Утром воскресного дня Рутенберг с трудом растолкал Гапона.
– Отче, девять часов уже, – сдёрнул со священника одеяло. – Ну и нервы у вас, батюшка. Я всю ночь не спал, – погладил рукоять нагана за поясом: «Уснёшь тут… Азеф дал задание любой ценой… Как это он выразился?.. Дискредитировать царя в глазах народа. Или, если представится случай и царь примет делегацию – ликвидировать его…»
И пока Гапон пил чай, хмурился, вспоминая записку от теоретика партии Чернова, что передал ему Азеф: «Следует разбить триединство, на котором стоит Россия: Православие. Самодержавие. Народность. Прежде всего, следует выбить из-под монархии главную опору – народное доверие. – Всё-таки умный человек наш Чернов, – тоже налил себе чаю и взял со стола баранку. – Мы создадим повод для народной мести царю… А посеет бурю поп Гапон», – исподлобья глянул на пьющего из блюдечка чай священника. – Ишь, сеятель бури… Губы-то как вытягивает на кипяток дуя, – чуть не рассмеялся Рутенберг и тут же осудил себя: – От нервов, наверное… Чего-то колотит всего».
– Петя… Или как там теперь тебя – Мартын, ты чего зубы сжал? Язык что ль прикусил? – отставил блюдце Гапон, вытирая платком взмокший лоб.
– Фу-у, хорошо! – покрутил головой по сторонам и встал, перекрестившись на икону. – Неужели сегодня с царём всея-всея говорить буду и вразумлять его, – аж зажмурился, представив такую лакомую картину, и ужасно вновь захотел чаю: «Некогда будет по подворотням бегать». – Да кто там ломится? – чуть испуганным голосом обратился к Рутенбергу. – Не полицию же Мирский подослал…
– К вам, батюшка, посыльный от градоначальника Фуллона, – зарокотал Филиппов, просунув в дверь голову.
– Чего ему надо? – несколько успокоился Гапон.
– Фуллон просит поговорить с ним по телефону.
– Некогда мне с ним лясы точить: «Скоро с самим царём беседовать надлежит». – Где там Кузин? пусть идёт к телефону и скажет градоначальнику, что шествие состоится, как бы он против этого не был, – вышел на улицу, зябко кутаясь в обширную шубу: «Филиппова, поди? Утонешь в ней, – с трудом забрался в сани. – Чего-то Кузин обратно летит», – велел подождать телефонного парламентёра.
– Батька, батька, до аппарата не добрался, – всё не мог перевести тот дыхание.
– Чёрта что ли встретил? – хрюкнул в кулак Гапон. – Так ты его крестом…
– Хуже! – наконец смог связно говорить рабочий. – Пристава! Вдруг вас арестовывать идёт?
– Типун тебе на язык, Кузин… Да чтоб с твой нос был. Дуй в Нарвский отдел, – велел извозчику.
Там священника ждала огромная толпа, воодушевлённо его приветствуя на всём пути от саней и до дверей отдела.
– Отче, – слышал он крики, – в городе повсюду войска…
– Ничё-ё! Пройдём! – несколько сник от услышанного, входя внутрь помещения. – Здорово, Васильев, – пожал руку ближайшему соратнику. – Вижу, народ к шествию готов…
– Готов-то готов, но мне робяты рассказали, что Петербург превратился в военный лагерь. Повсюду солдаты и казаки. Мосты тоже заняты войсками. Не здря, значит, дворники вчера весь день клеили по городу объявления, что намеченное мероприятие недопустимо. Так и написали, сатрапы, – вытащил из-за пазухи листок: «Градоначальник считает долгом предупредить, что никакие сборища и шествия таковых по улицам не допускаются и что к устранению всякого массового беспорядка будут приняты предписываемые законом решительные меры».
– Нечего беспокоиться, дети мои. Стрелять в нас не станут, – внутренне засомневался Гапон. – Вот что сделаем… Придадим шествию характер кре- стного хода. Пошли-ка несколько человек в ближайшую церковь и пусть попросят там хоругви и иконы… А чтоб показать властям миролюбивый характер процессии, возьмите из отдела вон тот царский портрет в широкой раме, – указал рукой. – Да и с Богом… Выходить пора… К двум дня на площади договорились собраться. Чего-то иконы из церкви не несут, – забеспокоился он, увидев посланцев с пустыми руками.
– Не дали, батюшка, – перебивая друг друга, затараторили рабочие. – Не богоугодное дело, сказали, властями запрещённое.
– Ты вот что, Васильев, – взъярился Гапон. – Пошли туда человек сто… Обнаглели попы, прости Господи, – перекрестился на портрет государя, так как икон пока не было. – Силой берите… А мы пока, как и подобает перед любым делом на Руси, отслужим молебен в часовне Путиловского завода.
В 11 утра огромная колонна рабочих с жёнами и детьми, после возгласа Гапона: «С Богом!», тронулась к Зимнему дворцу. Перед колонной несли царский портрет, за ним – четыре хоругви и образа. Следом шествовал Гапон, а на шаг сзади: Рутенберг, Филиппов, Васильев, Кузин и дальше – прочая рабочая мелочь.
– Тысяч двадцать собралось, не меньше, – поравнялся с Гапоном Рутенберг. – А наша – не самая большая колонна. Да ещё любопытствующей публики на тротуары высыпало… Вливались бы в рабочие ряды.
«Это хорошо, – подумал Гапон. – Тут и студенты, и простонародье, и господа, и даже барышни, шастающие везде, где им не следует быть… Совсем матери за детями не следят, потом я в пересыльной тюрьме их на этап благословляю, – проснулся в нём священник. – Ох, не те мысли в голову лезут. Как бы самого на этап не благословил преемник», – запел от волнения:
«Боже, царя храни-и», – идущие за ним люди подхватили гимн.
– Ну вот, отче, часа полтора идём и никто не препятствует.., – взволнованно произнёс Рутенберг. – Лишь околоточные надзиратели да конные городовые остановиться увещевают… Ну и холодно ноне, – поднял глаза к серому небу и онемел от увиденной картины.
В белесоватой мгле появилось тёмно-красное солнце и в мутном тумане, по краям от него, возникли ещё два бордовых светила.
«Будто в зеркале отражение», – унял заколотившееся сердце Гапон, слыша позади возгласы:
– Три солнца на небе!
– Нехорошее знамение! Беду предвещает, – крестился народ.
– Царю-ю небесный.., – затянул священник, чтоб отвлечь людей от знамения, и народ запел, поддержав его.
Неподалёку от Нарвской заставы цепь солдат заступила дорогу шествию. За ними Гапон увидел кавалеристов.
От жиденького наряда полиции увещевать бунтовщиков направился старший полицейский чин. К нему присоединились шествующие по краям колонны помощник пристава поручик Жолткевич и околоточный надзиратель Шорников.
– Я пристав Значковский. Кто у вас предводитель? – как можно громче вопросил полицейский чин, пятясь задом перед толпой. – Остановитесь. Властями запрещено ваше шествие… – не успел договорить, как из толпы раздалось несколько выстрелов.
Гапону на миг показалось, что стрелял Рутенберг.
Двое полицейских упали, а пристав Значковский побежал к своим.
И тут же к колонне рысью направился эскадрон кавалерии.
Рутенберг увидел скачущего впереди офицера и, не целясь, выстрелил в него, услышав из колонны ещё несколько выстрелов.
«Господи! Что же это? – оторопел Гапон. – Зачем стреляют… Мы не дошли ещё до Зимнего…»
Телохранитель Филиппов оттащил священника в сторону, когда мимо них проскакал кавалерист, грозно размахивая шашкой.
– Плашмя по плечу звезданул, – неизвестно кому пожаловался Васильев, от всей души треснув огромным крестом, что притащили из церкви, кавалерийского унтер-офицера. – Расступайтесь и пропускайте конников, в полный голос заорал он.
Не остановив манифестантов, эскадрон повернул назад, и под смех расступившихся солдат, построился за их цепью.
Почесав через пальто плечо, Васильев повёл колонну, не увидев уже в первых рядах Гапона.
Три солнца сменила необычная зимой яркая радуга, а когда она потускнела и скрылась, поднялась снежная буря. Из этой вьюжной круговерти раздался звук трубы, выводивший какой-то суровый мотив.
– Музыкой себя веселят, – обращаясь к рабочим, кивнул в сторону солдат Васильев.
– Ну сколько можно трубить предупреждающий сигнал, – выдернул шашку из ножен командующий двумя ротами Иркутского полка капитан. – К прицелу! – выкрикнул команду. – Уже на сто шагов подпустили колонну.
Но манифестанты как шли, так и продолжали идти, громко запев молитву «Отче Наш».
Капитан четыре раза кричал «к прицелу», надеясь напугать рабочих, и всё не решаясь скомандовать: «пли».
Но за пением и рёвом бури они не слышали команды, продолжая надвигаться на цепь солдат.
– Пли! – махнул шашкой капитан, потеряв надежду остановить того и гляди сомнувшую солдат толпу.
Когда на землю упали хоругвеносцы и нёсший царский портрет рабочий, Гапон ещё не понял, что по ним произвели залп.
Но когда закрывший его Филиппов зашатался, хватаясь за грудь, и прохрипел:
– В царя из пушки стрелять умеете, и по людям из ружей, а от японцев бежите, – до Гапона дошёл весь ужас создавшегося положения, и с него сразу слетели спесь и тщеславие.
Он почувствовал, что Рутенберг с силой потянул его за рукав шубы и брякнулся на землю, уткнувшись лицом в царский портрет и ощутив боль в груди от давившего на неё креста. Разум его на какое-то время отключился и будто издалека он слышал, как Кузин во всю глотку в истерике орал:
– Гапон предатель! Он знал, что будет!
– Он повёл нас на заклание.., – раздавался неподалёку то ли хрип, то ли стон.
«Недолговечна ты, слава земная», – теряя сознание, подумал священник.
В чувство его привели больно хлыщущие по щекам ладони. Раскрыв глаза, он увидел над собой лицо Рутенберга.
– Поднимайся, Георгий, уходить надо.
Не обращая внимания на крики и стоны, где ползком, где пригнувшись, они добрались до пропахшей кошками подворотни и забившись в угол перевели дыхание.
– Петя, не бросай меня, – дрожа губами, несколько раз повторил Гапон, с удивлением заметив в руках товарища неизвестно откуда возникшие ножницы.
Безо всякого почтения сбив с попа шапку, Рутенберг грубо стал остри- гать длинные космы, прикрывая собой Гапона, дабы кто-нибудь из рабочих, забежавших в подворотню, не увидел его и не убил.
Глядя на растерянное безвольное лицо, временами морщившееся от боли, когда ножницы в дрожащей руке выщипывали волосы из головы, Рутенберг решил, что следует придумать легенду об этих минутах: «Ну не рассказывать же потом, что народный вождь, трепеща телом и дрожа губами, шептал: «Петя, не бросай меня». Следует поведать, что подбежавшие рабочие поцеловали священнику руку и поделили между собой остриженные волосы, в то время, как отец Гапон суровым голосом произнёс: «Нет больше Бога! Нет больше царя!»