– Господи! Успокойтесь, милая! Что вы это? Зачем руки мне целуете? Ведь я простая женщина… прачка… Встаньте скорее… Вам вредно так беспокоиться….
– Нет… ведь всё равно, простая ли, благородная ли женщина! Главное, человеческая душа… Ваша душа в глазах, в добром голосе… Вы мать…
– Ох, голубушка, что вы! Встаньте… Тише… Больных разбудите, – волновалась Прасковья Ивановна, стараясь поднять соседку.
Маленькая фигурка, такая жалкая, беспомощная, снова ловила её руки, целовала и старалась всё высказать.
– Во всю жизнь я не знала счастья. Я-то уж всё равно… Девочка моя обижена. Девочку жаль… Я умру… Она останется совсем одна… Свет большой, холодный… Никто её не приласкает, не научит. Все будут гнать, обижать, осуждать… осуждать… А она одна… Заступиться некому. Поймите – я умру и она одна-одинёшенька.
– Голубушка, вы так и не думайте и себя не мучьте! Зачем вам умирать… Вы ещё молодая. И дочку свою вырастите. И свет не без добрых людей. Знаете пословицу: «За сиротою и Бог с калитою».
– Нет… Я чувствую… я умру… А Галечка моя останется одна у чужих людей… У неё никого нет.
– Барыня, милая, вы напрасно себя так тревожите… Лягте, пожалуйста, на кровать. Придёт доктор или сестра, рассердятся. Перед операцией надо быть спокойной. Не тревожьте себя.
Маленькая женщина встала, присела на кровать своей соседки, охватила её за шею и припала к ней на грудь головой. Та стала гладить её по чёрным курчавым волосам, как малого ребёнка.
– Вы – мать. Вы меня понимаете, как я страдаю за Галечку… У вас такие добрые-добрые глаза… Я знаю, вы хорошая и честная, – шептала она.
– Ох, милая вы моя… Что вы меня расхваливаете! Простая я, прачка… Дитя вы малое! Жаль мне вас! Ишь, какая худенькая… Сами-то вы, что ребёнок маленький…
И полная женщина ласкала и гладила незнакомую больную, и сердце её отогревалось.
Курчавая барыня сказала, что она малороссиянка, зовут её Галина Григорьевна, фамилия Даниленко, что приехала она с дочерью издалека лечиться и сделать операцию, что она рассчитывала тут найти родственников, но они, оказалось, куда-то уехали. И она очутилась одна с девочкой в комнате, без друзей и родных.
Маленькая женщина опять упала на колени и молила горячо и жалобно:
– Голубушка, родная, когда я умру, возьмите мою девочку к себе… Не покидайте её… У вас есть душа…
Вы мать… Безысходное горе матери вас просит…
– Встаньте, милая… Услышат, придут… Больных разбудите…
Прачка поднялась с кровати и хотела поднять маленькую фигурку. Но та целовала её ноги и руки и снова молила и заклинала:
– Если я умру, не покидайте Галю… Дайте мне честное слово матери!
– Да что это вы, милая! Может, я раньше вас умру. Вы молодая….
– Нет, дайте мне честное-честное слово!
– Да полно вам… Господь с вами…
– Успокойте меня! Утешьте! Я буду на том свете молиться за вас.
– Ну, если вас успокоит, даю вам честное слово, что не брошу вашу девочку… Не бросьте и вы мою, если я умру.
– Даю вам честное слово, – горячо сказала Галина Григорьевна, приподымаясь… – Я найду способы ей помочь, приласкать, научить… Ваша девочка не будет одна… У неё будет друг на всю жизнь… Я слабая, но я найду силы для неё, если я вас переживу!
– Ну, и спасибо, родная. Лягте теперь. Успокойтесь! И я вам даю слово в том же!
Маленькая женщина поднялась, обняла прачку и снова целовала её, её руки. Та ласкала и гладила курчавую голову, как у малого дитяти. И в душе её поднималось что-то тёплое, нежное, и мысленно она давала в своём сердце этой несчастной, страдающей матери слово не бросить её одинокое дитя, если она умрёт.
– Какие у вас глаза… Правдивые, добрые… Я вам верю, – проговорила вдруг курчавая больная и улыбнулась. Это была её единственная улыбка за всё время, что она была в больнице.
– Ну и хорошо, милая. Вы теперь успокоились… Ложитесь же скорее.
Больная легла. Старуха закашляла. Вдали кто-то застонал. Вошла дежурная сестра милосердия, осмотрела, всё ли в порядке, и вышла.
Всё смолкло в палате.
– Теперь у меня на душе спокойно… Вы дали мне честное слово… Легче мне, – проговорил в тишине прерывающийся, дрожащий голос.
– Спите спокойно, милушка… Не тревожьте себя… – ответил ей ласковый возглас.
Опять всё смолкло. Наступила тишина.
Две жизни
На другой день прачке Прасковье Ивановне сделали операцию. Сильная, цветущая женщина перенесла её превосходно. Даже хлороформ на неё не оказал никакого тяжёлого действия.
Когда Прасковья Ивановна открыла глаза и пришла в себя, она лежала уже в своей палате, около неё стояла сестра милосердия.
– Скоро ли, сестрица, меня резать-то станут, – спросила она, не сознавая ещё действительности.
– Операция сделана, и всё уже кончено, – ответила, улыбаясь, сестра.
– Ой, да нет! Шутите вы, сестрица! Да когда же? Я ничего не слышала, ничего не помню… неужели?
– Правда, правда, голубушка! Всё прошло отлично. И вы молодцом, – подтвердили со всех сторон больные.
– Ну, слава Богу, коли так… Пить дайте… Во рту сохнет… Вкус сладкий такой… Дайте пить! – попросила Прасковья Ивановна.
– Это от хлороформа рот сохнет… А пить теперь пока нельзя. Уж потерпите, дорогая… Льду кусочек возьмите, – сказала сестра.
– И как это всё случилось?! Заснула я и ничего не чувствовала. Сначала казалось мне, что меня подбрасывают, уносят куда-то. И уже не помню ничего. Право, не страшно нисколько, – рассказывала Прасковья Ивановна больным и, главным образом, обращаясь к своей чёрненькой соседке. Та смотрела на неё ласково своими большими грустными глазами.
– Как я рада за вас… Я всё думала о вас. Как-то вы? И всё молилась… – тихо сказала она.
– Спасибо. Пустое эта операция… Ничего не слышно и не мучительно.
– Да, пустое дело здоровой, как ты… А вот моё грешное тело и посейчас ноет, – отозвалась старушка.
– Нет, тётушка, что ни говорите, а благодетельное дело этот сам «дух»-то, как его там зовут, – писклявым голосом заговорила женщина, похожая на монашку.
– Хлороформ его зовут, – сказала девочка.
– Ну, вот он, он самый и есть… Понюхаешь его… И хошь голову отрежь, не услышишь.
Больные рассмеялись.
– Это ты верно, тётушка, сказала. Коли голову отрежут – ничего не услышишь.
Кудрявая больная не спускала глаз с прачки. Та взглядывала на неё и улыбалась.
– Легко… Ничего… Операция-то… не тревожьтесь, милушка… Я себя совсем здоровой чувствую. Точно ничего и не делали со мной. Право… Так-то и вы… Всё будет хорошо.
– Я рада за вас, рада за вашу дочку. Скоро вы поправитесь, встанете, уедете домой, – тихо отвечала ей соседка, глядя на неё пытливыми и благодарными глазами.
Прачку навестили муж и свекровь. Она была очень весела, разговорчива, вспоминала свою Пара-ню. Но много говорить ей после операции не позволили, а потому родные её скоро ушли домой. Все они были так довольны, так счастливы.
Через день делали операцию чёрненькой кудрявой Галине Григорьевне Даниленко. Перед уходом в операционную комнату, она бросилась к прачке, обняла её, целовала ей руки, что-то долго шептала. И сквозь шёпот её несколько раз прорывались слова: «Честное слово… да… честное слово?!» Прачка благословила её, как мать дитя, и успокоительно серьёзно сказала: «Да, да, честное слово! Я уже обещала. Будьте спокойны!»
Операция прошла благополучно. Но нервная, исстрадавшаяся женщина была очень слаба. Хлороформ переносила мучительно. Больные с жалостью смотрели на неё и слушали её тихие, жалобные стоны.
Она всё слабела. Сиделка и сестра от неё не отходили. Через день её загородили ширмами… Все больные поняли, что это значит. Стихли разговоры, шутки, смех. Было всем тяжело и грустно. Прасковья Ивановна даже плакала. Скоро её соседку унесли… Прачка стала креститься.
С ужасом, недоумением смотрела прачка Прасковья Ивановна на опустевшую кровать. Разнородные, непонятные чувства волновали её: она связана с той, которую унесли. Она была близка ей… Теперь Прасковья Ивановна должна что-то сделать, предпринять… Она, простая женщина, должна сдержать слово, сделать честное дело, принять долг обещания. «Лучше уж притаиться, молчать… Зачем себя связывать? Никто ничего не знает и не узнает… Зачем брать обузу?» – мелькали мысли в голове Прасковьи Ивановны. А голос совести и сердца говорил другое и мучил и оспаривал: «А честное слово? А мольбы и слезы матери? А одиночество и горькое сиротство? Что же теперь делать, и как быть?» Вспоминалась ночная сцена. Маленькая слабая фигурка на коленях у кровати… Чёрные глаза, полные ужаса и слёз. И слова: «Моя девочка, моя одинокая девочка… Дайте честное слово!»
Ещё одна жизнь улетела в вечность. Галина Григорьевна унесла с собой и свою тайну, и своё горе, и любовь к ребёнку.
Прасковья Ивановна боролась недолго. Когда она услышала за дверьми горький плач ребёнка, она попросила сиделку привести рыдавшую чёрненькую девочку. Она обняла её и ласкала.
– Я тебя не брошу. Я буду тебе вместо мамы. Я тебя возьму, – говорила она. – Подержите, милая, пока я не выпишусь из больницы. Я её возьму к себе вместо дочки. Я обещала ейной[1] матери. И моё слово твёрдое, – сказала она женщине, которая привела ребёнка.
– Ах, как я рада… Уж не знала, куда девочку девать… – отвечала она.
Все больные очень удивлялись и хвалили Прасковью Ивановну за её доброе сердце, за то, что она хочет приютить сиротку.
Прачечная Новиковой
Прачечное заведение цеховой прачки Прасковьи Ивановны Новиковой находилось на одной из самых шумных улиц Петербурга. Оно помещалось в подвале большого пятиэтажного дома. Пять окон выходило на улицу. Здесь, у этих окон, постоянно гладили прачки в белых передниках. Ловко скользили проворные руки с утюгами по сырому полотну, коленкору, батисту. Эти руки подымали горы кружев и воланов. От белья шёл лёгкий пар. Прачки гладили и часто пели песни. Как будто бы им за работой жилось весело и хорошо. Да и действительно в этой мастерской жилось недурно.
– Я бы ушла. Меня давно в еврейскую прачечную сманивают и жалованье больше дают. Да хозяйку жаль, – говорила Настя, лучшая мастерица, стоявшая исключительно на крахмальных сорочках.
– Правда, наша хозяйка хорошая, справедливая. И харчи сытны, – вторили и другие мастерицы.
Такая слава шла о мастерской Прасковьи Ивановны и о ней самой.
Среди прачечных заведений это было редкостью, так как все работницы были недовольны хозяевами. Да и действительно труд всех работниц тяжёл. У Новиковой прачки жили подолгу, и попасть в её мастерскую было нелегко. Но, конечно, не только сытные харчи привлекали и привязывали к ней мастериц, – в груди простой, необразованной женщины билось отзывчивое сердце. Прогуляет ли поденщица день – Прасковья Ивановна пожурит своим мягким голосом и простит… Иногда втихомолку сунет какую копейку, чтобы домашние не видели.
– Поди, всё прогуляла, и есть дочке нечего… Стыдись, Груша… Ребят жалей. В другой раз не возьму, коли так станешь поступать, – укоряет Прасковья Ивановна загулявшую прачку.
И Груше совестно и перед дочкой, и перед хозяйкой. Ласковые слова глубже доходят до сердца, чем брань да попрёки, да крики.
Заболеет ли подёнщица – Прасковья Ивановна, как мать, пожалеет, первая поможет и опять сумеет немного денег дать потихоньку от свекрови.
Размолвки, ссоры и брань между прачками умела как-то рассудить и разобрать одним словом, и ей удавалось их примирить, успокоить. Но чаще всего ей приходилось разбирать ссоры прачек со своей свекровью, женщиной очень сварливой. Свекровь жила вместе с ними и хозяйничала, т. е. ходила за провизией, стряпала и наблюдала за домом. Жила семья так, как живут семьи зажиточных рабочих. Квартира их состояла из трёх комнат и кухни. За двумя большими комнатами, в которых гладили прачки, находилась ещё одна небольшая, хозяйская. В хозяйской комнате стояла огромная деревянная кровать с грудой подушек, с ситцевым одеялом, составленным из цветных лоскутков. Большой комод был покрыт вязаной скатертью, на нём стоял туалет, а на туалете стеклянные подсвечники и множество чашек больших и маленьких, золочёных, с яркими узорами и с надписями: «Дарю в день ангела», «Пей другую», «Христос воскресе» и т. п. Кроме того, тут стоял ситцевый красный диван, несколько столов и большой сундук, покрытый ковром. Один угол сплошь занимали огромные раззолочённые киоты с иконами. Перед ними теплились три лампадки и была заткнута старая верба. Стены были увешаны царскими портретами, лубочными картинами и фотографическими карточками. На диване, на стульях, на полу чаще всего лежало бельё чистое и грязное, валялись детские игрушки.
Эта единственная комната была и спальней, и столовой, и залой для хозяев. Только бабушка, как её все называли, или мать хозяина, помещалась в кухне. Оттуда целые дни нёсся её громкий, сердитый голос: она всегда с кем-нибудь ссорилась, на кого-то кричала. Старуха была неуживчивая и сварливая. Единственным существом, которое имело на неё влияние, которое она баловала, была внучка Параня. Да и ту, любя, она нередко дёргала за волосы, за уши или шлепала. Тихая и кроткая мать всегда вступалась за неё:
– Не бейте вы её, маменька, ну, чего, право. Не стыдно ли вам! Разум её забьёте!
– Нельзя не поучить… И нас всех так учили… Да худыми не вышли.
Прасковья Ивановна жила с мужем дружно и согласно. Муж её, Иван Петрович, был тихий, неразговорчивый, безвольный человек. Он во всём слушался жену и боялся мать. Вся работа его состояла в том, что он помогал в прачечной мастерской: носил дрова, приготовлял воду, кроме того, разносил бельё заказчикам. Очень часто он строгал Паране какие-то колясочки и ходил с ней гулять.
– У меня муж тихий, хороший… Всё равно, что и не мужик, а ровно баба… – говорила Прасковья Ивановна, когда хотела приятельницам похвалить своего мужа.
Иногда Иван Петрович запивал; тогда он бормотал что-то несвязное, становился ещё тише и ложился спать.
Семья изо дня в день жила в беспрерывной работе. Все интересы, разговоры вертелись около стирки, заказов, белья, прачек. Прасковья Ивановна распоряжалась умело, спокойно, справедливо, как настоящий командир. Только со сварливой свекровью у неё выходили размолвки и, в конце концов, свекровь во всём уступала хозяйке.
Среди этой будничной жизни мастеровых одна Параня вносила живую струю детского смеха, шалостей, болтовни, капризов. Живая, здоровая девочка выносила стойко и сырую атмосферу прачечной, и пар от белья и носилась, как ураган, по подвалу. Ей, как дочери хозяйки, жилось хорошо: прачки её ласкали и баловали, а мать и отец души не слышали.
– Паранька, ты у нас прачкой будешь, – говорила, заигрывая с ней, бабушка.
– Кем же ей иначе-то быть? Вот я её обучу малость, да и сдам ей прачечное заведение. Хозяйкой будешь, – говорила мать.
– Я не хочу быть прачкой… Я хочу быть барыней, – говорила девочка.
– Где тебе, курносая, быть барыней. Держи свою линию… Дело хорошее, прибыльное, – возражал отец.
– Нет, я хочу в карете, как барыня, ездить.
– Ишь ты, чего захотела! – смеялись родители. – Хорошо и на своих на двоих ходить.
В 12 часов дня вся семья обедала в кухне за общим столом с прачками. И тут Параня всех веселила, всех забавляла. Ей шли лучшие кусочки, ласки и улыбки.
И вдруг однажды в этой-то семье, среди груды белья, прачек в мастерской появилась маленькая чёрненькая девочка, нежданная и нежеланная, всем чужая.
Чужая
С тех пор, как в прачечной Прасковьи Ивановны появилась маленькая чёрненькая девочка, в семье Новиковых будто поселилось что-то тяжёлое, тоскливое и начался разлад.
Когда Прасковья Ивановна, вернувшись из больницы, заявила своим домашним, что она хочет взять на воспитание девочку, дома поднялась целая буря. Больше всех сердилась, кричала и выходила из себя бабушка:
– С чего это ты, матушка, такую обузу выдумала? Да есть ли у тебя понятие?! И как это тебе в голову пришло?! Чтобы взять чужого ребёнка… Или у тебя о своей дочери забот мало? Или у тебя лишние деньги есть?
– Поймите, маменька, – оправдывалась Прасковья Ивановна, – ведь я ейной матери перед смертью честное слово дала, что девочку не покину. Я должна честное слово сдержать…
– Ну, мало ли что там в иную минуту скажется… Ты поди, покайся священнику. Он разрешит твоё слово…
– Не может батюшка разрешить от честного слова… И душа моя замучится. Потому что человек должен честное слово, как клятву, соблюдать!..