Многие селились в долине Сан-Фернандо, отделенной холмами от центральной части города. Благодаря сериалам «Семейка Брейди» и «Предоставьте это Биверу» она стала символом обеспеченных американцев. Такие люди, как Нат Зонтаг, – представители среднего класса, нередко ветераны войны, – предпочитали аккуратные домики с подстриженными газонами, синее небо и высокие пальмы. Во времена юности Милдред в тех местах росли сады апельсиновых и лимонных деревьев.
Долина Сан-Фернандо не только значила для Америки незапятнанную, новую жизнь, но и была оплотом белых консерваторов-националистов – «американской глубинки, из которой она [Милдред] вышла сама, но которую боялась и презирала»[168], как писал ее сын Давид. Отвращение Зонтаг чувствуется в эссе «Паломничество» (1987 г.). В этой работе она вспоминала сцены жизни в пригородах сразу после войны: «Плотно завернутые в фольгу филе и кукуруза в сливочном масле во время барбекю на веранде», «еженедельные комедийные шоу с искусственным, словно консервированным, смехом, сладкий, как патока, хит-парад, истерия комментаторов бейсбольных игр и боксерских матчей». Она чувствовала необходимость «отгородиться от бессмыслицы» и материалистической пустоты в голове, которые позже символизировали Девушку из Долины[169].
Впрочем, не все воспоминания Зонтаг о Лос-Анджелесе были негативными. Гораздо позднее она жаловалась своему ассистенту, выросшему в Лос-Анджелесе, на знакомого, который недавно вернулся из Нью-Йорка. «Как же я устала от их клишированных жалоб, – говорила Зонтаг и перечисляла: – В городе нет центра. Жить без машины невозможно. Никакой культуры»[170]. Лос-Анджелес 1946-го не был похож на гигантский мегаполис, каким он стал сейчас, однако по сравнению с аризонской глубинкой с грунтовыми дорогами это был большой шаг вперед. Для девочки, которая в детстве могла ограничиться чтением Modern Library в дальнем углу магазина канцелярских товаров, в этом городе было вполне достаточно всего для ее роста.
Семья Зонтаг поселилась в доме № 4540 на Лонгридж-авеню в Шерман-Оукс у подножия гор Санта-Моника. Поблизости находились киностудии, которые вскоре начнут популяризировать по всему миру фастфуд, ТВ, культуру, неотъемлемой частью которой являются автомобиль, Фрэнк Синатра и Бинг Кросби. Район Шерман-Оукс был по-калифорнийски слегка «отмороженным», но при этом достаточно злачным. Сьюзен вспоминала, как видела валяющиеся на лужайке около своей школы «морщинистые презервативы»[171], а сосед семьи по Лонгридж-авеню вспоминал о том, что в те времена район считался «лос-аджелесской столицей свингеров»[172].
С первого взгляда можно было решить, что это не место для «влюбленной в чтение девочки-подростка», но дом на Лонгридж-авеню обладал одним неоспоримым преимуществом – в нем впервые в жизни у Сьюзен появилась своя комната. «Теперь я могла часами читать при свете фонарика после того, как меня отправляли в кровать и приказывали выключить свет. Я могла читать не под палаткой из одеяла, а просто ни от кого не скрываясь»[173]. Дверь в собственной комнате стала ее спасением. Во время переезда она прочла книгу, которая произвела на нее огромное впечатление, открыв ей глаза на профессию, которой, как ей представлялось, Сьюзен будет заниматься в будущем. Это был роман Джека Лондона «Мартин Иден». Джек Лондон был родом из Калифорнии, он стал одним из самых известных писателей в мире. Точно так же, как и Ричард Халлибертон, он любил приключения, и точно так же, как Халлибертон, умер молодым. Роман «Мартин Иден» повествует о сложностях творческой профессии писателя, о том, как простой калифорниец мечтает, что займется писательством, сможет побороть мещанство и непонимание. На какой-то период времени он добивается успеха, но потом, как и полагается романтическому герою, заканчивает жизнь самоубийством. Мечтательный Мартин живет обособленно, и некоторые эпизоды его жизни напоминают Сьюзен события, которые переживает она сама. Когда Сьюзен получает первый отказ от издательства, она вспоминает Джека Лондона. Она пишет, что этот отказ ее «не очень сильно расстроил». «Скорее я испытала некоторое возбуждение от записки и письма с отказом, потому что поняла, – думая, как всегда, о «Мартине Идене», – что это (мои первые) метки становления писателем»[174].
Однако ее терзали сомнения, ей казалось, что «Мартин Иден» – не самая высокая форма искусства, к которой она стремилась. Возможно, ее смущало то, что Лондон был автором бестселлеров, то есть писателем, произведения которого читали в Шерман-Оуксе. Через три года после того, как она впервые прочитала «Мартина Идена», Сьюзи писала о том, что этот роман «незначителен для культуры», и отмечала его «вульгарный прием панорамного воспоминания».
Тем не менее этот роман, по ее собственным словам, стал «настоящим пробуждением к жизни».
«В “Мартине Идене” нет ни одной идеи, в которой у меня не было бы твердой уверенности, и многие из моих концепций я сформулировала под непосредственным влиянием этой книги – мой атеизм + значение, которое я придаю физической энергии + выразительность романа, оригинальность, темы сна, смерти и достижимости счастья!»
По мнению Джека Лондона, счастье невозможно. «Для меня «пробуждающая» книга говорит об отчаянье + поражении, и я выросла, в буквальном смысле даже не мечтая о том, что можно быть счастливой»[175].
Глубоко скептическое отношение к возможности стать счастливым было нередким явлением среди поколения Зонтаг. Флоренс Мальро, подруга Зонтаг, была на два месяца младше Сьюзен. Ее отцом был французский писатель Андре Мальро, а матерью еврейка Клара. Флоренс писала, что основным событием ее детства была немецкая оккупация, в условиях которой «личное счастье не было стремлением». «Все было подчинено более высоким целям»[176].
Личный жизненный опыт заставлял Зонтаг реагировать на работы писателей, обличавших несправедливость. Война стала для нее настоящим шоком, книги Виктора Гюго сделали из нее осознанного социалиста, работы Джека Лондона подтолкнули еще дальше.
Однако именно отношения в семье сыграли роль эмоционального стимула к интеллектуальному развитию, и именно благодаря им она стала ассоциировать себя с Фантиной или Мартином Иденом. Отсутствие отца, несчастная мать, ощущение того, что ее не понимают, того, что у нее «в собственной жизни творится полный бардак»[177], все это в совокупности привело к тому, что Зонтаг было сложно даже представить себе, что она может быть счастливой, так как она совсем не знала этого чувства. Сын Зонтаг писал, что Сьюзен «никогда не знала, как можно чувствовать себя счастливой в настоящем», и это было одно из самых «великих сожалений и горьких разочарований ее жизни»[178].
Ее душевное состояние являлось полной противоположностью погоде и настроению Южной Калифорнии и ее жителей. В долине Сан-Фернандо, где все говорило языком прогресса, несчастье воспринималось как моральное поражение. Скука в школе и отсутствие счастья в семье поставили Сьюзен, хотела она этого или нет, в положение человека, находящегося в постоянном противоречии с местными культурными ценностями.
Она оказалась не первым человеком, ощутившим противоречие между обещаниями земли обетованной и положением неудачника, переживающего провал на всех фронтах. Именно этот контраст между ожиданиями и действительностью – одна из основных тем в литературе калифорнийских авторов. Ее разрабатывал Джек Лондон, она присутствует в романе Фрэнка Норриса «Спрут» (1901 г.), в котором описан конфликт между строителями железной дороги и фермерами, через поля которых она проходит. Эта тема фигурирует в романе Джона Стейнбека «Гроздья гнева», повествующем о тяжелой жизни людей на засушливом Западе. Она же присутствует в «суровых» детективах Реймонда Чандлера и Дэшила Хэммета, которые делали широко узнаваемым неудачливого калифорнийца, а в его лице – неудавшихся актрисок и бездельников, прожигающих в барах время.
Тема тьмы в крае обетованном присутствует и в фантастике.
В 1965 году напечатали эссе Зонтаг «Воображение катастрофы», появившееся благодаря интересу Сьюзен к этому жанру, часто воспринимавшемуся как китч. Зонтаг пересмотрела сотни фантастических фильмов, изображающих «ультранормальную среду обитания среднего класса», похожую на калифорнийские пригороды, в которых они чаще всего и были сняты. Это тихие и скучные места, в которых моментально рвется мембрана нормальности: «Неожиданно кто-то начинает странно себя вести или какое-нибудь безобидное растение становится монструозно большим и начинает двигаться»[179].
Точно так же, как и в своих первых, написанных в Тусоне текстах, Зонтаг придает огромное значение языку, которым выражают ужас.
«Такие фразы, как «Иди сюда быстрее, у меня в ванне монстр», «С этим надо что-то делать», «Подождите, профессор, в трубке что-то слышно», «Просто невероятно» и старое доброе клише «Надеюсь, что это поможет!», звучат смешно в контексте яркого и оглушающего холокоста. При этом в картинах присутствует что-то болезненное и нешуточно искреннее»[180].
«Нешуточно искреннее» – это ужас в эпоху атомной бомбы, боязнь перед «постоянной угрозой двух одинаково страшных и разных судеб: беспросветной банальности и невообразимого ужаса»[181]. В эссе прочитывается страх, объясняющий ее, возможно, кажущийся нелепым интерес к этой форме популярной культуры. Это обеспокоенность перед тем, что люди, подобные ей, в таком мире будут облачены в образ фриков. «В научно-фантастических фильмах ученые всегда преподнесены в строгом амплуа интеллектуалов, и этим ученым неизменно сносит мозг или они плохо заканчивают, – пишет Зонтаг. – Бескорыстная интеллектуальная любознательность чаще всего демонстрируется карикатурно в виде маниакального помешательства, исключающего возможность нормальных человеческих отношений»[182].
В Лос-Анджелесе она обрела нормальные человеческие отношения. В Тусоне она не знала, как себя вести, когда одна девочка отнеслась к ней по-доброму. Помните? В Лос-Анджелесе то, чем она страстно интересовалась, что ранее делало ее в глазах других кем-то вроде фрика, как раз помогло найти друзей. На протяжении всей своей жизни Зонтаг часто чувствовала себя несчастной и оторванной от окружающих, однако постепенно она поняла, что наслаждение от искусства помогает обрести друзей. «Оборотной стороной моей неудовлетворенности… был восторг. Восторг, который я не могла разделить с другими» в годы становления и роста. Ее восторг питали книжные магазины грамзаписей и кинотеатры Лос-Анджелеса. «Вскоре я потягивала лучшие наслаждения из тысячи трубочек»[183].
От друзей она начала узнавать больше, чем в школе. Музыкальная жизнь города воспитала старшеклассников «с возвышенными и эксцентрично строгими вкусами, которые сформировались благодаря упору культуры Лос-Анджелеса 1940-х на классическую музыку. Это была камерная и любая другая музыка»[184]. Сьюзен всегда чувствовала себя не такой, как окружающие, и поэтому наряду с любовью к комиксам и научной фантастике она открыла свою душу всему тайному и загадочному, что позднее стало одной из особенностей ее творчества. «Я знала, что от нас ждали, чтобы мы любили безобразную музыку»[185], – с осознанием долга писала она позже. Учитывая, что в то время она видела не так уж много, удивительно, насколько фанатичной она стала позднее и как это осознание долга заставило ее ненавидеть оперу. «Она презирала оперу, – говорил ее друг Меррилл Родин. – Музыка, такая как у Чайковского, была романтической. Гораздо важнее было сопереживать творениям Баха, Бетховена или Стравинского»[186].
Бесспорно, это была неуверенность, выраженная в снобизме. Однако точно так же, как и списки рекомендованной литературы Modern Library, это было попыткой вникнуть в культуру, которую она стремилась понять. Семейная история и образование Зонтаг не могли помочь ей разобраться в этом мире, а музыкальная иерархия являлась по крайней мере чем-то, за что она могла зацепиться, чтобы двигаться дальше. Вкусы Сьюзен в музыке, точно так же как и в литературе, никогда не объяснялись исключительно интеллектуальными соображениями. «На мой взгляд, у нее была одна удивительная черта, – говорил Меррилл. – Многогранность восприятия и способность быстро переключаться».
Сьюзен была удивительно работоспособна. В своих записях о романе «Мартин Иден» Зонтаг упоминает, что из этой книги она почерпнула идеи «сна и смерти». Как и самоучка Мартин Иден, она стремилась как можно меньше спать:
«Дни были слишком короткими. Так многое хотелось изучить и постичь. Он ограничил свой сон пятью часами и понял, что для него это вполне достаточно. Он попробовал спать четыре с половиной часа, но потом с сожалением вернулся к пяти часам сна. Он бы с радостью посвящал все время бодрствования своим занятиям. С сожалением он переходил от написания собственных текстов к учебе, от учебы к походу в библиотеку, с сожалением вырывал себя из штурманской рубки знаний или журналов в читальном зале, в которых было так много секретов писателей, которым удалось продать свои произведения»[187].
Сьюзен до конца жизни приравнивала сон к смерти.
Сон у нее ассоциировался с ленью, поэтому она старалась спать как можно меньше и часто стеснялась признаваться в том, что вообще иногда спит. В статье для школьной газеты The Arcade, в которой она была «редактором третьей страницы», Зонтаг писала: «Много часов своей жизни (главным образом между 2 часами ночи и 4 часами утра) я пыталась придумать способы, как можно начать день по-другому, чем просто открыть глаза»[188].
Такие мысли знакомы многим учащимся. Кажется занятным, что во временной промежуток (между двумя и четырьмя часами) она все время пыталась сдержать себя от сна, словно без этих дополнительных часов она ничего не успеет.
То, что Сьюзен была серьезна не по годам, стало заметно уже в старших классах. «Она была очень собранной и сконцентрированной. Можно даже сказать, аскетичной, если, конечно, таким словом можно описать пятнадцатилетнего подростка, – вспоминал одноклассник. – Ее звали только Сьюзен, и никогда «Сью», это была уже излишняя фривольность. И у нее не было времени на болтовню»[189].
Частично такое положение дел объяснялось застенчивостью. «Казалось, что она была человеком, который смотрел и наблюдал, как фотокамера, но не был пристрастен или не чувствовал участия», – говорил ее друг Меррилл Родин. Сьюзен была выше ростом и моложе остальных учеников. «Мне она казалась долговязой, неловкой, застенчивой и необщительной»[190], – говорил Родин.
Позднее Зонтаг писала о периоде обучения в средней школе в Северном Голливуде как об унылых и застойных годах в ее интеллектуальном развитии. Уже в то время в сатирической статье в школьной газете в The Arcade она сравнивала окружавшую ее среду с выдуманной республикой, заимствованной из комикса Li’l Abner. «Существует удивительное сходство между нашими гражданами и гражданами Нижней Слоббовии»[191], – писала она. В 1977 году она написала историю о школьных годах, которая показала, как ей было сложно «отгородиться от бессмыслицы»:
«В 11-м классе всем старшеклассникам раздали Reader’s Digest и сказали, чтобы мы сидели тихо и читали. Учительница сидела у доски и вязала.
Я читала европейский худлит и философию, пряча книги за Reader’s Digest. Помню, как однажды меня застукали за чтением «Критики чистого разума» Канта – понятия не имею, как я в том возрасте могла все это воспринимать, но честно пыталась это сделать.