Путеводитель потерянных. Документальный роман - Елена Макарова 2 стр.


Прорехи в памяти

Маленькая квартира Вернеров была завешена и уставлена огромными цветами ярчайших красок. Среди всего этого искусственного цветения пейзажи на стенах выглядели тусклыми бляшками, вывезенными некогда из Европы в заморские страны.

И впрямь – в Уругвай!

«Эльзу удочерила какая-то пара и увезла в Уругвай».

– Как вы там оказались?

– Курт и его брат-художник уехали в Уругвай из Чехословакии в 1947 году.

– Значит, брат выжил?

– Родной, младший, умер. Но обнаружился двоюродный, старше Курта на десять лет. И стал родным. Это его картины, написанные в Монтевидео. Мы перебрались в Израиль по настоянию дочери в 1971 году. Дочь умерла от рака, оставив троих детей, старшей тогда было двенадцать. У нас еще есть сын, он женат на еврейке итальянского происхождения и живет в Хайфе. Моя семья, к большому счастью, успела сбежать в Уругвай до войны. Целым кланом. Из местечка близ Ковно.

Курт молчал. Грузное тело утопало в мягком кресле, руки лежали на подлокотниках, взгляд его был устремлен в одну точку – на картину, судя по всему, изображавшую юную красавицу Рахель.

– Это меня рисовал брат Курта, к нашей свадьбе.

– Мой отец продавал технические масла для кинопромышленности в Праге на Велетржинском рынке, – выпалил Курт на одном дыхании. Рахель расплылась в улыбке и, подойдя к мужу, чмокнула его в щеку. – Он продавал специальные чернила для авторучек, чем очень гордился. А вообще он больше всего любил играть в карты и пить пиво. Младший брат умер до войны от туберкулеза. После смерти брата я был для матери всем на свете. Она не отпускала меня от себя.

Выходит, «Памятная книга» ошиблась? И такое случается, иногда в нашу пользу. Эта ошибка – вничью.

– Думаю, когда нас с матерью оторвали друг от друга, у нее разорвалось сердце. И она умерла на рампе, не дойдя до газовой камеры…

– Лучше расскажи, как мы с тобой встретились, – перебила его Рахель.

– Про графиню?

– При чем тут графиня?

– При том, что мой брат сделал все, чтобы я перестал с ней встречаться.

– Как ее звали?

– Не имеет значения, – сказала Рахель, глядя на меня не слишком доброжелательно.

Куда-то не туда зашли мы в беседе.

– Эльза. Или Элишева…

– У этих графинь имен пруд пруди. И в голове у нее была полная каша. Она клялась Курту, что девочкой была в концлагере и оттуда ее увезли в Уругвай.


Рахель Вайнер, 2008. Фото Е. Макаровой.


– С доставкой на дом, – добавил Курт, рассмеявшись, но тотчас помрачнел. – Представьте себе, я выжил лишь благодаря доктору Блюмке, а он – благодаря Вере Женатовой, она, простая чешская женщина, умудрялась посылать ему посылки в Освенцим. Блюмка потерял жену и детей, он не хотел жить, но посылка от Веры каким-то образом выковыряла его из ада, и он стал работать у немцев, чинить им зубы, вставлять в их рты золото из еврейских ртов, переплавленное на специальном заводишке. И он сказал мне: «Я тебя усыновлю».

– С Блюмкой и его второй женой мы всю жизнь поддерживали отношения, у нас много совместных фотографий…

– К чему я клоню? С таким грузом горя я оказываюсь в Уругвае, по-испански – ни слова…

– Когда мы с тобой встретились, ты говорил вполне прилично, – перебила его Рахель.

– Спасибо графине!


Элла Фройнд, 1938. Архив Е. Макаровой.


Натан Солдингер, 1934. Архив Е. Макаровой.


Опять она тут!

– Мы оба знали немецкий, но ради меня перешли на испанский. Видимо, я многого не понимал, и иногда она казалась мне сумасшедшей. Не скрою, в этом была своя прелесть. На первых порах.

– С чего вдруг ты завел о ней речь? – возмутилась Рахель. – Ты думаешь, нашей гостье интересны твои юношеские похождения?

– Конечно, что может быть увлекательней?

– Она пришла к нам не за этим. Она изучает Катастрофу.

Рахель принесла альбом и буквально ткнула меня в него носом.

– Это семья Курта. По материнской линии Фройнд. Это его дядя, Натан Солдингер. Выступал в итальянском варьете с девушками. Жил в Милане, погиб в Освенциме. Это их галантерейная лавка, два брата его матери Густы, Фриц и Йозеф, там работали. Тоже погибли. А это Элла – старая дева, ближайшая подруга матери Курта, погибла в Треблинке в сорок пять лет. Тоже мне, старая дева! Такие сегодня рожают. А тут вот вся семья Курта, попробуй пересчитай. У его отца Рихарда было двенадцать сестер и братьев, многие жили в Вене.


Курт и Рахель Вернер, 2008. Фото Е. Макаровой.


Руки Рахель возлежали на плечах мужа, в шепелявом потоке испанской речи поплавками всплывали «амиго» и «мучо». Чмок-чмоки в обе щеки… Курт не шевелился.

– Помнишь, ты рассказывал, как сидел на коленях у одной из своих венских тетушек и до сих пор не можешь забыть запах бархата на ее груди? Вот что важно услышать Эльзе!

Пожалуй, мне пора.

– Не уходи, – взмолилась Рахель, – Курт, ну скажи же что-нибудь!

– Скажи ты! Ты всегда говоришь за меня, всю жизнь.

– Неправда. Не всегда. Я изменилась после смерти дочери. Я никогда не буду той счастливой девочкой, на которой ты женился. Мне было семнадцать… Я родила ее в девятнадцать… в тридцать восемь стала бабушкой, а потом… матерью двенадцатилетней сироте. Но ты всегда был на первом месте, Курт!

– Останься, – повелел Курт и повернул ко мне голову. Лицо – лепная маска с прорезями для глаз. Они светились как лампочки. – Сумасшедшая графиня где-то еще живет, – сказал он. – Однажды много лет тому назад она принесла мне часы в починку. Но меня не узнала. Она и раньше принимала меня за разных людей. У нее были прорехи в памяти. То она принимала меня за какого-то человека, который ночью перебирался из лодки на большой корабль с британским флагом… То считала меня утерянным братом, которого наконец нашла. И, как брата, подолгу не подпускала к себе. Мне больше нравилось быть человеком с лодки, этот образ возбуждал ее, и мы наслаждались по полной.

– Бывают такие женщины, не от мира сего, – согласилась Рахель. Она была не только готова слушать про первую любовь своего мужа, но и разделять его чувства к этой сумасшедшей. По мере сил, конечно.

– В какой-то момент она решила принять гиюр, – продолжил Курт. – Чтобы мой брат, помешанный на чистоте расы, ее признал. Может, и приняла. Часы-то она принесла мне не в Монтевидео, а в хайфскую мастерскую. Кстати, они были в полном порядке. Я завел их, они пошли. Но она не соглашалась. Часы сломаны, на них чужое время. С ней лучше не спорить. Чуть что – в обморок. Но, как профессиональный часовщик, я знаю, что время ничье. Оно имперсонально.

– А почему было не признаться ей, что вы тот самый Курт?

– Зачем? В сумасшедших влюбляются лишь в молодости. И любят по-сумасшедшему. А потом обзаведешься чудом… – указал он на картину, – и оно предрешит все… У Эльзы был приятель-музыкант, он играл на танцах. Сама она на танцы не ходила, боялась удушья. Она боялась удушья, а не я, который такое видел… Она знала, как меня выпроводить: ступай, для тебя это бесплатно. За бесплатно я куда хочешь пойду. Сейчас-то нет. Тогда пошел.

– А я рвалась на танцы, но мама не выпускала меня одну из дому. Боялась, что кто-то непременно лишит меня невинности. И вот весь наш литовский клан отправился на танцы.

– Тут я увидел пай-девочку и пригласил на танец. И что-то ляпнул ей на смеси чешского и испанского, она аж зарделась.

– Это было крайне неприличное слово.

– Без этого слова дети не рождаются, – пояснил Курт, и они рассмеялись хором. – Мы протанцевали весь вечер, мамаша Рахели аж с лица сошла. Тогда я отступил, и Рахель стала танцевать с другими. И вижу, танцевать-то она не умеет, танец на раз-два-три не шел.

– Я не умела танцевать?! – Рахель поднесла альбом к глазам мужа. На фото она стояла в пачке на пуантах, огромный белый бант вздымался над головой.

Курт в немом восторге глядел то на снимок, то на свою нынешнюю жену в брючках, с короткой шеей, а она на него – старого, неподвижного после инсульта, с пузом-арбузом.

– Семейство Фельдманов прибыло на танцы целым автобусом, на обратном пути мне предложили подвозку. Я согласился. Мы договорились о встрече через неделю, в следующее воскресенье. Я вернулся к себе и увидел голую Эльзу, танцующую перед зеркалом. Она меня не заметила. Обычно, стоило мне открыть дверь, как она набрасывалась на меня со всей страстью. И говорит мне, не прекращая танцевать: «Немцы застрелили корову, хлынула кровь, и при этом куда-то пропал мой брат». Как сейчас помню.

– Побочный эффект инсульта, – объяснила ему Рахель, – раньше ты этого не помнил.

– Помнил. Но молчал.

– Все пройдет, – успокоила его Рахель, – и жуткие сны, и тяжелые воспоминания, – надо дать этому время.

– Чье время?

– Наше, общее. Ты же только что говорил, что оно имперсонально.

Курт согласился.

– В нашей семье его звали Чеко, то есть чех. Так вот, Чеко явился не через неделю, а утром следующего дня.

– Это случилось после той ночи с Эльзой. Чего только не наговорила она мне тогда, танцуя. Что она была в Терезине… Что попала туда, как только меня депортировали в Освенцим, что любила меня… И сейчас любит. Но теперь, чтобы нам соединиться, ей не нужно идти черной ночью по черному мосту, а тогда ей было так страшно, что она заболела и впала в беспамятство. Танцуя, она взяла меня, это было ни с чем не сравнимым блаженством.

Я боялась смотреть в сторону Рахели.

– Она бы умерла, если б не нашла меня. Но и я бы не выжил. Она спасала меня своей любовью. От кошмаров, которые меня преследовали. Вдруг ни с того ни с сего говорит про кузницу, где тайком делали изделия из золота… А я своими руками вырывал это золото из мертвых ртов, сдавал на маленький заводик.

– А через неделю ты попросил моей руки, – перебила его Рахель.

– Да, – улыбнулся Курт. – Наутро она ушла, а я вспомнил пай-девочку, которая не умеет танцевать…

– Мои родители говорили на идише. «Мешуге!» – кричала мама, «Шлимазл! – подхватывал папа. – Где это видано: одни танцы – и замуж? Без денег, без имущества?» Но я настояла на своем.

– Она это умеет! И брат мой был на седьмом небе от счастья. Кто угодно, только не Эльза. Вон какой портрет отгрохал! Тогда казалось, что Рахель вышла чересчур взрослой. Сейчас не кажется.

Пришел санитар-таиландец. Пора прощаться.

Дворняга с повадками борзой

Рахель вышла проводить меня до остановки.

– Вы знаете, Эльза, раньше, возвращаясь домой, я первым делом включала музыку, не выношу тишину. Теперь Курту музыка мешает, и день тянется как год. Когда никто не приходит, – добавила она, подумав.

Я сказала, что меня зовут Лена и что однажды я видела Эльзу. У нее есть собака. Но собаку я не видела.

– Чистой воды выдумка! – взмахнула руками Рахель. – Курт хотел произвести на вас впечатление.

Подъехал автобус, и мы наскоро распрощались.


По дороге я позвонила знакомой, пославшей мне Эльзу, узнать, как там она.

– Я думала, вы приняли ее за сумасшедшую и прекратили общение… А я как раз выгуливаю ее собаку.

– Раньше ты выгуливала ее собаку по утрам.

– Теперь она у меня, а Эльза уехала в Чехию получать наследство. Якобы ей принадлежит часть какого‐то замка…

– В Бухловице? Я там была…

– Жаль, разминулись. Помогли бы ей с чешским…

Раздался громкий лай.

– Ферейра, фу! От нее ни на секунду нельзя отвлечься. Чуть что, рвется с поводка. Обычная дворняга, а повадки, как у борзой.

– Лишь бы Эльза не нашла в Бухловице хлев и не упала в обморок.

– А что там?

– Не знаю. До хлева я не добралась.


Пока я еду домой, моя знакомая выгуливает собаку Эльзы, а Эльза прохаживается по родовому поместью. Давно ушли турки, а павлины так и орут. Их крик выводит из себя портрет деда Леонарда. Двоятся глаза-моллюски. Одной прорехой меньше.

Осколки древних амфор

В августе 1945 года два чемодана с детскими рисунками из Терезина были доставлены в еврейскую общину Праги. Что значит – доставлены? Кем? Кто их туда внес, чьи это были руки? 4500 рисунков – нелегкая ноша, особенно если учесть, что многие выполнены на плотной чертежной бумаге и на лагерных формулярах. Плюс коллажи, которые куда весомей рисунков…

Этими вопросами я донимала сотрудников Еврейского музея в Праге. Но тщетно. Ответ мне дала Рая Энглендер, дочь старшей воспитательницы детского дома девочек: «Перед уходом на транспорт Фридл2 показала моей маме, где спрятаны чемоданы, и Вилли Гроаг, директор нашего детского дома, который, кстати, прекрасно знал Фридл, перенес их в комнату воспитателей. Там они и хранились. Мы с мамой отбыли из Терезина сразу после того, как сняли карантин, а Вилли оставался там до конца лета. Чемоданы с рисунками он отвез на склад в здание пражской синагоги, куда сдавали все, что осталось в лагере, после чего отчитался перед моей мамой – принято на хранение работником еврейской общины таким-то… Если Вилли жив, искать его надо в Израиле».

Впервые оказавшись в Израиле в ноябре 1989 года, я по справочной нашла номер телефона Вилли Гроага. На вежливо-осторожный вопрос: «Чем могу служить?» – я отрапортовала по-пионерски: «Хочу поговорить про Фридл». «Про Фридл? – переспросил он задумчиво, – жду! В любое время, хоть сейчас. Жду до полуночи и после полуночи». Дело было вечером, и, как объяснили мне друзья, в такую пору из Иерусалима в кибуц Маанит добраться можно только на машине. «Отвезите», – взмолилась я. Всю дорогу – а она заняла около двух часов – они говорили о том, что кибуцники ложатся спать засветло, что въезд в кибуц может быть закрыт, поскольку вокруг него неспокойные арабские поселения, что я поддалась на розыгрыш остроумного старика, – а я вдыхала запах апельсиновых рощ вперемешку с навозом. И молчала в тряпочку.

В кибуце Маанит светилось лишь одно окно, у которого мы и остановились. Из одноэтажного домика вышел человек с голубыми глазами, даже в темноте они были голубыми.

– Вилли Гроаг, – представился он. – Вильгельм Франц Мордехай Гроаг, в соответствии с метриками. Должен вас предупредить, моя жена Тамар спит. Она встает на работу в пять утра. Так что будем шептаться.


Вилли Гроаг и Елена Макарова, 1991. Фото С. Макарова.


Мои знакомые что-то пролепетали на иврите и сели в машину. Чао, бай-бай!

Вилли открыл передо мной дверь, и я на цыпочках вошла в освещенную комнату. Картины… Но не Фридл. Небольшие скульптуры в стиле чешского барокко. Потрогала.

Плотная бумага, затонированная под бронзу.

– Это работы моей мамы Труды, – объяснил Вилли. Он не спускал с меня глаз, разглядывал, как художник модель. Погасив верхний свет, он поманил меня к двери. Мы вышли. Светила сумасшедшая луна, пели цикады.

– Поедем в Хадеру. А потом я уложу тебя спать на диване.

Семидесятипятилетний юноша подвел меня к машине, стоящей под огромным деревом напротив дома. Мы сели и поехали. Снова дорога, уже знакомая, запах из коровника, запах апельсинов, аллея с высокими деревьями, шоссе.

Я спросила Вилли, почему у него три имени.

– Так сложилось исторически. Я родился в Оломоуце в разгар Первой мировой войны. У кайзера Вильгельма было второе имя – Франц. В семье с почтением относились к еврейской традиции. Деда звали Мордехай. Так что мое третье имя – Мордехай. Сложи и получишь – Вильгельм Франц Мордехай. Вполне подходящее имя для ребенка, родившегося в буржуазной семье и воспитанного в немецко-еврейской традиции.

Человек, который хорошо знал Фридл, вел машину. Я смотрела на него в профиль – нос с резкой горбинкой, твердый подбородок, седая прядь на высоком лбу.

– Хочешь еще что-нибудь спросить?

– Да. Про Фридл.

– А кто она такая вообще? – воскликнул Вилли и положил руку на мое плечо. – Скверный старикан тебе попался. Ничего его не интересует, ни Москва, ни перестройка, ни Горбачев! Заманил девушку на ночь глядя и везет в Хадеру… Говорит только о себе. Так вот, учился я в немецкой школе, чешский язык там преподавался как иностранный. Потом стал химиком, учился в Праге и Брюсселе, потом служил в чешской армии довольно долго, а потом настал тридцать девятый год. Пришли немцы. Куда бежать? Перейти польскую границу? Поступить на службу в британскую армию? Вступить в «Хехалуц»? Эта организация занималась нелегальной отправкой в Палестину. Но для этого нужно быть сионистом. У меня была знакомая в Южной Америке. Ее отец пытался перетащить меня туда с помощью эсэсовцев. Он устроил мне встречу с эсэсовским генералом. Я был в ужасе. И тут мой друг Гонда Редлих3 предлагает мне работу в «Маккаби ха-Цаир». Я говорю ему: «Дай прочесть что-нибудь про сионизм, что это за штука такая». Гонда дал мне две брошюры, про кибуц и еще про что-то, уже не помню. Через месяц я стал одним из лидеров пражского отделения «Маккаби ха-Цаир». Вокруг нас сплотилась вся еврейская молодежь. У нас были летний лагерь и своя школа, где мы с Гондой преподавали. Потом я ушел оттуда, занялся сельским хозяйством. Готовился к будущей жизни в кибуце. Гонда погиб, а я стал кибуцником. Интересно, правда?

Назад Дальше