Казалось бы, зачем? К чему поганить язык великого народа, и без того неоднократно оболганного в пристрастных «исследованиях»?
Затем, видимо, что несёт он в себе тот образ, который источает свет души человеческой; хоть и надломленный, но исходящий из уникального состояния духа и честного сердца. Именно состояние души относит русский народ к числу тех, кто ещё в состоянии вдохнуть жизнь в изнемогающее от гари и пыли урбанизированное человечество. Переделывая на свой лад русских классиков, именно эту духовную свечу норовят погасить поколения «парикмахеров» и эстрадных хохмачей. Не ослабев в желании не мытьём, так катаньем избавиться от не своих духовных ценностей, хохмачи и циники объединёнными усилиями умело переливают в своих сочинениях из пустого в порожнее, простое представляют сложным, а сложное совершенно непонятным. Таким образом, сорные «филологии» вырождались в кладбищенские растения, и духом и цветом дурманящие сознание людей.
Но только ли в «науке о литературе» дела обстоят столь плачевно? Увы, не только. Мёртвой хваткой впились в культуру России невзлюбившие её ерофеев войновичи, познерствующие медиамагнаты и эстрадные «фольклористы на час». Последних повсеместно сменяют всё новые и новые персонажи «истории и культуры», в число которых вошли производители серийных монументов.
К примеру, на протяжении многих лет, пользуясь невежеством «городских голов», в Златоглавой победно шествуют монстры «вечного Зураба», который, словно издеваясь над обществом, «творит» в наименее знакомой для себя ипостаси.
Казалось, не выдерживая масштаба и не соизмеряясь с пространством, гигантские колоды должны пасть под давлением общественности. Ан, нет! И с благословения «голов», «отцов русской демократии» и министров попранной культуры, церетелизация Страны продолжается, бездарности резвятся на отведённых им площадях, а подлинные таланты гниют в подвалах. И не мудрено: веяниям нового времени соответствуют его кумиры. Вдохновляемая лукавыми диссидентами и сутулыми интеллектуалами именно эта публика охотно рядится в реквизиты романтических страдальцев, «героев» и «гениев».
Нечто подобное происходит и в поэзии. Выделив из «толпы» поэтов Иосифа Бродского, увидим, что с его амбициями может спорить лишь его неприязнь к России – и к той, «которую мы потеряли» и «которая его посадила», и к неповинной в том исторической России.
Выдающийся поэт Юрий Кузнецов очень точно охарактеризовал утерявшего внутренние стимулы русскоязычного «второго Пушкина»: «Поэзия Бродского – имитация, его надо переводить на русский язык, русское мышление».
Но почему? В чём проблема?
В том, что перевести его стихотворения на русский язык, как и на любой другой, очень даже сложно, ибо не перекликается такого рода поэзия ни с душой народа, ни с его культурой, ни с содержанием. Книжная душа Бродского способна «переводить» лишь умозрения, да и то сухим языком «технической» поэзии. Не имея тяги к народному, и по-настоящему не предрасположенный к классическому наследию, не понимая своеобразия национальной культуры, кроме как известной, наверное, только ему, Бродский не мог ценить и традиции. При духовной всеядности (т. е. бездуховном приятии всякой формы «слова») автор, или, как в данном случае, «человек Вселенной», может существовать лишь в лысом поле псевдокультуры, выраженной здесь в «голом (опять же – техническом) тексте» стихотворений.
Отчего же так?
На это даёт ответ сам Бродский, в Нобелевской речи не преминувший заявить о своём, разрушающем цельность всякого языка, «творческом кредо». В соответствии с ним – «кредо Бродского», – «не язык – инструмент поэта, а, напротив, поэт есть инструмент языка». Иначе говоря – не архитектор строит здание, а камни строят архитектора! Очевидно, нобелевский лауреат полагал, что «камни» музы важнее замысла, в его поэзии часто скачущего по поверхности темы или вовсе отсутствующего.
Итак, проблема обозначена.
Что на этот счёт говорят учёные-языковеды?
«Язык является одновременно материалом, орудием и произведением литературного творчества. Из этого следует, что он, во всяком случае, представляет собой нечто большее, чем простой „слой“ в литературном произведении», [5] – утверждает австрийский учёный Макс Верли, специально оговаривая, что языкознание и литературоведение взаимозависимы, но не идентичны.
В. Шкловский – здесь стоит отдать ему, отрёкшемуся от «опоязовщины», должное! – прямо писал о смешении «инструментов языка»: «Многие литературоведческие школы, сближающие себя с языкознанием, считают искусство явлением языка, понимая язык как систему, заменяющую самое действительность». И далее – с явным неудовольствием: «Мы часто спорим о словах, подставляя слова вместо предметов и пряча в словесных обобщениях те противоречия действительности, которые должны были бы определять существенные качества предмета».
А вот рассуждения Шкловского не только по теме, но и по существу языкового творчества:
«Если литература – явление языка, то, значит, мы познаем не мир, а словесные отношения и сама история человечества – смена разных отношений к словам.
Если же мы познаем через литературу действительность, если она – средство для познания ее сущности, то, конечно, познание это тоже совершается через сочетание слов, но слова – способ изобразить событие, показать поведение людей».
Хорошее и очень точное определение!
Далее Шкловский пишет о том, что его почитатель Бродский просто обязан был знать: «Не язык владеет человеком – человек владеет языком, привлекает разные стороны его: иначе разговаривает на улице, иначе – дома, иначе поёт и иначе мечтает». [6]
Итак, с этим вопросом вроде бы ясно. Но возникает следующий.
Только ли живая, а значит – совестливая и созидательная – мысль отсутствует у Бродского?
Г. Свиридов даёт весьма точное определение характеру его поэзии.
По неприязни к Отечеству и духовной затхлости относя Бродского к «скорпионам» предшествующей революционно-реформаторской поэзии, композитор живыми и точными штрихами передаёт суть будущего лауреата: «У Бродского нет совсем свежести. Всё залапанное, затроганное чужими руками, комиссионный магазин. „Качественные“, но ношеные вещи, ношеное бельё, украшения с запахом чужой плоти, чужого тела, чужого пота. Нечистота во всём. Что-то нечистое, уже бывшее в употреблении – всегда! Нет никакой свежести в языке, и это даже не язык, а всегда жаргон – местечковый, околонаучный, подмосковно-дачный».
И в самом деле: полные прямых или косвенных компиляций изначально старческие стихи, отдающие болями в пояснице и мигренью в голове автора, говорят ещё и о каком-то общем несварении организма.
Поскольку многие из них не обладают внутренней целостностью за отсутствием серьёзных или выстраданных идей (искусственно придуманные или раздутые до размеров «земного шара» в расчёт не берутся), зачастую их можно завершить любой строчкой из середины, с которой можно и начинать их читать.
О «залапанности» поэзии Бродского Свиридов говорит в связи с общим упадком религиозного сознания, к чему «инструмент языка» непосредственно приложил своё перо. Это позволяет считать стихотворчество «нового Иакова» «идеологическим элементом в борьбе против христианской культуры, которая подлежит уничтожению». А то, что в тексте Свиридова это жёсткое замечание делается в связи с усиленно пропагандируемой антимузыкой, нисколько не снижает уместности определения применительно к претенциозной и бодливой, но пластически незадачливой поэзии Бродского. Ведь какие формы ни изобретай, как ни разбрасывай слова по «пьяным» строчкам, но поэзия, отвечая поющей или страдающей душе, в недрах своих является всё же музыкой в Слове.
И тем не менее у поэта есть вполне добротные вещи, существующие как бы вне связи с личностью автора. Это – «Элегия» (1968), «Осенний крик ястреба» (1975), «Пятая годовщина» (1977), «Песчаные холмы, поросшие сосной…» (1978), «Я входил вместо дикого зверя в клетку…» (1980). Пожалуй, ещё «Аллея со статуями из затвердевшей грязи…», «Только пепел знает, что значит сгореть дотла» (1985), «Рождественская звезда» (1987). Можно найти у Бродского и прекрасные афоризмы: «Обычно тот, кто плюёт на Бога/Плюёт сначала на человека». В справедливости этого убеждают воспоминания Л. Штёрн.
Любопытно, что в юные годы Бродский, имея некоторый опыт стихосложения, более зрело смотрел на вещи. Так, своим «Неотправленным письмом» (1962—1963 гг.) как бы участвуя в развернувшихся тогда дискуссиях о реформе правописания в русском языке, он писал: «… наивно предполагать, что морфологическую структуру языка можно изменять или направлять посредством тех или иных правил. Язык эволюционирует, а не революционизируется…». И завершает письмо совершенно справедливым замечанием: «Язык – это великая большая дорога, которой незачем сужаться в наши дни». Но вскоре последовавший арест, суд и годовая ссылка на работы в Архангельскую область, видимо, усугубили разложение характера стихотворца. Хотя именно суд (словно в угоду возопившим на весь мир «голосам», «друзьям» и проч.) нежными женскими руками судьи Е. Савельевой «сделал биографию» Бродскому, сплетя поэту нобелевский венок. Судья же невольно и водрузила его на благородно полысевшую голову лауреата. Если б не «образцово-показательный» суд над «тунеядцем», то бедный Иосиф, со временем пробившись-таки в «толстые журналы», вряд ли выделялся бы среди талантливых поэтов России. Впрочем, если принять во внимание memoir – воспоминания старинной поклонницы поэта Л. Штёрн, куда как убедительно характеризующие Бродского того периода, – то в благородное негодование «глупым и нелепым судебным процессом» придётся внести серьёзные коррективы. Тем более, помня вышеприведённый афоризм поэта.
Привожу memoir Штёрн без купюр:
«Я позвонила Иосифу: приходи завтра на смотрины. Прихорошись, побрейся и прояви геологический энтузиазм. Бродский явился обросший трёхдневной щетиной, в неведомых утюгу парусиновых брюках, – сообщает Штёрн.
Итак, Иосиф плюхнулся, не дожидаясь приглашения, в кресло и задымил в нос некурящему Богуну смертоносной сигаретой «Прима». «Ваша приятельница утверждает, что вы любите геологию, рвётесь в поле и будете незаменимым работником», – любезно сказал Иван Егорыч.
«Могу себе представить…» – пробормотал Бродский и залился румянцем (в юности он был мучительно застенчив)», – лучится вос- хищением Штёрн.
«В этом году у нас три экспедиции: Кольский, Зауралье и Магадан. Куда бы вы хотели?» «Абсолютно без разницы», – хмыкнул Иосиф и схватился за подбородок. «Вот как! А что вам больше нравится – картирование или поиски и разведка полезных ископа…”. «Один чёрт, – перебил Бродский, – лишь бы вон отсюда!»
«Может, гамма-каротаж?» – не сдавался начальник. «Хоть – гамма, хоть – дельта, – не имеет значения», – парировал Бродский. Богун поджал губы.
«И всё-таки, какая область геологической деятельности вас интересует?»
«Геологической?» – переспросил Иосиф и хохотнул.
Богун опустил очки на кончик носа и поверх них пристально взглянул на поэта. Под его взглядом Бродский совершенно сконфузился, зарделся (тем, кто забыл, напомню, что поэт был более чем застенчив. – В. С.) и заёрзал в кресле (и, как видим, очень даже совестлив. – В. С.).
«Позвольте спросить, – ледяным тоном произнёс Иван Егорыч. – А что-нибудь вас вообще интересует?» «Разумеется, – оживился Иосиф. – Ещё как! Больше всего меня интересует проблема духа… как бы объяснить вам попроще (какое, однако, сострадание к безнадёжной простоте не известного миру И. Богуна со стороны неведомого ещё человечеству гения! – В. С.) … Точнее, сейчас меня занимает метафизическая сущность поэзии…»»
После столь невыразимо глубокой мысли тогда ещё не святого Иосифа Богун вежливо, но решительно попросил свидетельницу бессмертного разговора (со стороны Бродского, разумеется) проводить её великого современника к лифту.
Смывшись от геологии и при этом обхамив (причём, даже не заметив этого!) незнакомого и много старшего, чем он, человека, Бродский так ни разу не испытал чудесной возможности увидеть свою страну. Невероятным просторам он предпочёл «проблемы духа», «метафизическая сущность» которого простиралась от дивана до книжной полки и обратно. Что касается поэтических исканий, то и здесь он не возблагодарил свою судьбу. Впоследствии сбившись (прошу прощения за каламбур) с большой дороги в мировоззренческую колею, Бродский уверенно выбирается на проторенные другими поэтические тропы, на которых тернии встречались ему всё реже, а бурьяна становилось всё больше. Об этом, в частности, говорят откровенно наводящие на ответы вопросы Бродского знаменитому польскому поэту Чеславу Милошу и, в ещё большей степени, многочисленные интервью, которые давал он сам.
И в своих переводах Иосиф не особенно внимателен. Кто-то заметил: «Если вы прочтёте стихотворение „Сатрапия“ в переводе Бродского, то увидите, что он вносит в текст лексику Ленинграда, своего поколения, арго». Ну, да бог с ними, с переводами. Вживаться в чужой мир дорого стоит. Обратимся к жанру путевых заметок, тоже, впрочем, влетающих в копеечку.
II
С изумлением прослеживая в «Путешествии в Стамбул» (1985) размышления Бродского о восточном (греческом) христианстве и католичестве и читая его рассказ о поездке в Бразилию («Посвящается позвоночнику», 1978), не знаешь, чему в них удивляться больше всего: невежеству или цинизму. Однако, скоро разобравшись, приходишь к выводу, что любви к себе отдано там наибольшее предпочтение.
Через все писания красной нитью проходит откровенно потребительский взгляд на мир, разбавленный «вечными» сентенциями о «человеческом стаде, бродящем под сводами Аль-Софии»… Всё это сменяется скукотой не знающего куда себя деть туриста. Отсюда подробное описание «негнущейся» спинки сиденья самолёта и злое брюзжание на местную пыль после посадки. Во всём сквозит больная душа классически гнилого «русского интеллигента», а потому всё, на что ни обращает своё раздражённое внимание Бродский, говорит, конечно же, о нём самом. Это же «всё» Бродского попутно свидетельствует о его психически неуравновешенной натуре.
Оттого не удивляешься, что, рассматривая в музее исламские реликвии «и прочие священные тексты» и не умея прочесть их, поэт (а лучше всё же сказать Бродский) разом и без всякой нужды умудряется оскорбить и арабский, и русский языки. Как бы отплёвываясь от всего увиденного, он небрежно роняет: «… невольно благодаришь судьбу за незнание языка. Хватит с меня русского, думал я». Через страницу – в своих мыслях о Византии – он ещё более конкретен. Обыгрывая турецкие слова «бардак» (стакан) и «дурак» (остановка), Бродский совсем не по-великому острит: «Достаточно, что и христианство, и бардак с дураком пришли к нам из этого места», то есть… из «византийской Турции». Но учитывая, что не был Бродский историком (ну не был, и всё тут! Хоть и слышал, что турки завоевали Византию потом, через пять веков после принятия Русью православия), не будем очень строги и обратимся к его туристским эмоциям, которые впечатляют не меньше.
Иосиф Бродский
«Но мечети Стамбула! – никак не уймётся в своей желчности жертва клевет, наговоров, милицейских, судебных и прочих социальных притеснений. – Эти гигантские, насевшие на землю, не в силах от неё оторваться застывшие каменные жабы!»…