Леонид Алексеевич Маринчик лежит где-то в Синявинских болотах. Погиб в 42 году, защищая Ленинград.
Александр Алексеевич Маринчик похоронен в одном из сел в Сталинградской степи…
Мама до самого конца войны не знала об их судьбе. Только в 1946 году пришло извещение на Николая «Пропал без вести», а следом за этим – похоронки на Леонида и Александра – все помятые, замусоленные – видно, пересылались по разным адресам много раз.
Двоюродный брат мамы – Гузовский Яков Михайлович – вернулся живым. Вся грудь в орденах и медалях… Окончил войну на Дальнем Востоке. Три раза горел в танке. Довоевал до полковника… После войны осел в Воронеже. В конце 90х годов умер…
Дед
На ветке яблони, что уткнулась прямо в окно веранды, прыгают беззаботные воробьи. Веранду, заползая в приоткрытую дверь, неспеша наполняют запахи солнечного летнего утра.
Я в одних трусиках, буквально минуту назад выбравшись из жаркой постели, стою босиком на ещё приятно-прохладном деревянном полу веранды и смотрю, как дедушка в смешной светло-кремовой шляпе с сеткой что-то делает возле одного из ульев. Из носика дымаря, стоящего на земле рядом с ним, вьётся тоненькой верёвочкой белый дымок…
– Деда, а что ты там делал, у ульев? – минут через пять, когда дедушка, уже без шляпы, в одной белой рубашке и желтоватых парусиновых брюках, вошел на веранду с тарелкой, накрытой сверху тряпицей. От него слегка приятно потягивает горьковатым дымком, и густым – упоительно жгуче – головокружительным – липовым цветом.
– Вот, от пчёлок гостинца тебе к завтраку принёс. Пчёлки мне так и наказали: передай, мол, внучку, наш подарочек – чтоб сильным рос и трудолюбивым, как и мы…
– Так уж и сказали? – я понимаю, что дед шутит. Но так хочется верить, что он с пчёлами разговаривает! – А ещё что они говорили тебе?
– А ещё говорили, чтоб одевался ты побыстрее, да и шёл умываться. А то вон солнышко уж давно встало, да и мы спозаранку трудимся, а внук твой только проснулся. Лентяй, наверно…
Я кричу: «Нет, не лентяй!» – и бегом к рукомойнику, что у стенки над раковиной, тут же на веранде. Потом быстро натягиваю лёгкую рубашечку и шорты. И выбегаю наружу.
Рядом с садовым домом небольшой столик и лавка, где умещаются только двое. На одном краю лавки – чурбачок. Чтобы я сидя мог достать до стола. На столе – большая чашка с чаем из смородинового листа, нарезанная большими ломтями краюха белого хлеба и та самая тарелочка, что дед принёс от ульев. Над ней уже кружат несколько пчёл.
– Смотри, видишь – прилетели проверить, всё ли ты съешь? – и дедушка снимает тряпочку с тарелки. А на ней – два толстых пласта вырезанных сот, источающих прозрачно-желтыми слёзками мёд…
Мне тогда было лет пять, наверно, может и меньше. Родители оставляли меня на пару месяцев у дедушки с бабушкой. Дед катал меня на старом зелёном мотоцикле – в коляске, накрыв колени жестким прорезиненным фартуком. За дедом, ухватившись за ручку заднего сиденья, восседала, как королева, бабушка. Её волосы от встречного ветра развевались вокруг головы – будто волшебная корона. Заднее сиденье было выше переднего – потому мне тогда казалось, что бабушка выше дедушки. И, может даже, главнее его. Но дедушка – любимее.
На мотоцикле ездили с квартиры в Майданово до садовых участков. Раз в неделю с дедом уезжали на рыбалку на Московское море – без бабушки. И тогда дед разрешал мне посидеть на заднем сиденье, а не в коляске – когда уже подъезжали по песчаной дороге, что петляла между сосен, к самому Московскому морю. Заранее предупреждая, чтоб об этом бабушке – ни гу-гу. Я щекой прижимался к дедовой спине, обхватывал крепко его руками, игнорируя прорезиненную подкову ручки перед сиденьем. И мотоцикл, перекачивая всю дрожь своего мощного моторного сердца через дедову спину в меня, мчал нас, задорно подскакивая коляской на выступающих из песка сосновых корнях, к самой воде…
В майдановском парке, с большим прудом, со старым зданием клуба над обрывом реки Сестры, я с особым увлечением повадился в том далёком детстве собирать грибы – их в то время было там великое множество. От сыроежек и валуёв до крепеньких семеек белых где-нибудь под еловой лапой, или россыпи опят на старом пеньке, который спрятался в высокой, ещё не скошенной, траве. С утра шёл с маленьким туеском в парк, и к обеду бабушка вместе с картошкой уже жарила мою восхитительно духмяную парковую добычу. Парк был для меня, пяти-шестилетнего, огромной загадочной страной, всегда с новыми, неизведанными и таинственными местами. Отец, как-то гуляя со мной по парку, показал сосны, которые он со своими друзьями высаживал в этом парке ещё до войны. Задрав голову, и глядя на этих многометровых великанов с кронами где-то там, у самой макушки неба, я тогда не верил, что когда-то эти деревья были такими крошечными, что их можно было легко сажать…
В саду же, когда поспевала малина, я целыми днями пасся в ёе призрачно-зелёных зарослях вдоль забора. Малины было столько много, что ни я, ни бабушка не успевали собирать её – я в рот, а бабушка в бидон. Тяжелые красные ягоды падали под кусты, лежали на прошлогодних сухих листьях, и по ним ползали здоровенные зелёные малинные клопы. Почти одновременно приходил черед белому наливу и смородине, потом – сливе и вишне. Спели огурцы, чуть позже – груша, а после них – в теплицах, пахучие помидоры. За день я так наедался «подножным кормом», как говорила бабушка, попутно заедая его незаметно (как я тогда думал) утащенным с кухни куском булки или сухарём, что забывал или пропускал обед, а вечером лениво съедал бутерброд с вареньем или испечённый бабушкой творожник, запивая его чаем…
Где-то за неделю до приезда родителей дед начинал выгонять мёд. Пчёлы, возмущенные нахальным грабежом, непрерывно и ругательно гудели – и летали повсюду, забирались под майку, шорты, путались в волосах. Жалили. Я бегал по всему саду, отмахиваясь от них руками, ойкая, а потом и ревя от укусов. Дед же, не обращая на пчёл никакого внимания, неспеша крутил тяжелую ручку медогонки – и густая струя янтарно-золотистого богатства лениво стекала в подставляемые бабушкой пузатые трёхлитровые банки.
Уезжать от всей этой великолепной жизни я категорически не хотел. Рыдал, капризничал, кричал, что хочу жить с дедушкой и бабушкой всегда. А папа с мамой пусть изредка, не часто, приезжают навещать нас. Родители, посмеиваясь, легко соглашались на эти условия, я успокаивался, ехал на вокзал провожать их – и оказывался вдруг вместе с ними в вагоне поезда, который уже везет меня обратно, домой, в наступающую неспешно уральскую осень, и в уже совсем недалёкую, вьюжную и сугробную, зиму…
По заверению мамы, я был любимым внуком дедушки. Самым его первым внуком – и, наверное, потому и самым любимым. В отличие от строгой, не любящей баловства и проказ, бабушки, дед позволял мне практически всё.
Как-то увидев, как он отделывает внутреннюю стену комнаты в садовом домике тонкими лакированными бежевыми пластинами тиснёного картона, крепя его маленькими гвоздиками к специальным рейкам, я попросился помочь ему в этом деле. Дед вручил мне небольшой молоточек, жестянку с гвоздиками и указал на участок стены рядом с собой. Через час, с отбитыми молотком и исколотыми гвоздями пальцами, с размазанными по грязным щекам дорожками слёз от боли, я показал деду свои «художества»…
Этот кусок стены – с прибитыми вкривь и вкось картонными пластинами, с погнутыми гвоздиками и дырками от них, с пятаками вмятин от молотка – дед не стал переделывать. Посадив меня к себе на колени, он погладил мою головёнку своими, всё умеющими, ладонями, и сказал:
– Внук! Пусть всё, что ты будешь делать в будущем, будет выполнено с таким же усердием и упорством, каким ты работал сейчас, но – лучше. Чтобы потом было и тебе, и другим с чем сравнивать.
Эти слова прозвучали тогда не только, как похвала, а как самый дорогой завет на всё моё будущее. И этот мой первый «трудовой опыт», даже после смерти дедушки, хранился ещё очень долго – лет тридцать пять. Пока не сгорел в пожаре вместе с садовым домом в 90-х. Через почти двадцать лет после смерти дедушки…
Без деда сад стал уже каким-то не тем. Вроде бы и малина оставалась такой же сладкой, и пчёлы продолжали «делиться» мёдом – самим садом занимался уже дядя Володя, младший брат мамы.
Но зелёный мотоцикл забыто, почему-то уже без колёс – врастал в землю в крапиве и бурьяне за домом – его место в сарайчике-гараже давно уже занял «Москвич-407». И он же возил нас на Московскоё море.
А в парке с каждым годом почему-то становилось всё меньше грибов…
А потом детство закончилось…
Намного позже, уже в конце лета 2019 год, рассказал о моём деде – и своём отце – дядя Володя. Ругая себя за то, что многое уже и не вспоминается из рассказов его отца, как не желай всего этого сейчас вспомнить, он больше часа – с долгими паузами на копание в памяти, с повторами и с возвращением к нынешнему времени – говорил и говорил…
Вот его рассказ.
«Отец мой, Александров Николай Алексеевич, воевал в авиации. С первых дней войны он летал на дальних бомбардировщиках и транспортных самолётах ДБ-3 радистом-стрелком или иногда просто радистом. Рассказывал он мне, как ещё в начале войны они, эти самолёты, летали бомбить немецкие города. Из 16—20 самолётов обратно возвращалось всего 4—5. Остальных сбивали или зенитки, или немецкие истребители. Многие не дотягивали до линии фронта…
Тяжело этим лётчикам тогда было и очень страшно: летать вот так, зная, что вернуться назад – это намного большая удача, чем просто долететь до цели и отбомбиться. Но ведь – летали. Несмотря на этот страх, на эту огромную вероятность не вернуться. Как-то даже посетовал на то, что истребители не сопровождали их на такие дальние рейды – и они летали «голяком», как говорил батя. Но желание победить, нанести как можно больший урон врагу, отомстить за погибших товарищей, за истерзанную и поруганную родную землю пересиливало у летчиков этот страх…
Отцу как-то везло. Всю первую половину войны.
«И потом тоже везло…», – это так смеялся отец, рассказав как-то о большущем рубце на животе – конечно, если можно назвать везением тяжелое ранение в живот осколком зенитного снаряда при одном из вылетов в середине августа 43-го. Батя вспоминал, что самолёт его командир посадил на последнем дыхании, в буквальном смысле слова – через пару минут после посадки так он умер в кабине – два осколка торчали из грудной клетки. А отец вывалился из люка весь в крови, с распоротым животом, из которого прямо под ноги выползали сизые петли его собственных кишок. Но – его успели довезти до госпиталя, и отец остался жить…
Конечно, после лечения он уже не летал – служил обычным аэродромным радистом, обеспечивал лётчикам связь со штабом эскадрильи, провожал и встречал самолёты…
Батя мой, как и многие другие фронтовики, те, кто прошёл войну до конца, не любил вспоминать о том, как он воевал, через что прошёл. Потому и не осталось почти никаких его рассказов о войне, кроме нескольких скупых ответов на наши назойливые расспросы. Да вот этот рассказ о начале войны и о ранении – которые я и помню ещё…
Умер отец в 68 году. Ему не было тогда и пятидесяти пяти лет…»
Находка
Возвращение
Татьяна Аржакова
г. Москва
Новобранцев стрелковая рота
Там, где люди приветливы, речи просты,
Деревенька сопит под горою…
Старый дед у завалинки скинет костыль —
Незабвенную память героя.
Сколько их под Москвой – кто хромой, кто кривой,
Уцелевших в родимой сторонке!
Да, спасибо судьбе, – в этот год роковой
Получали одни похоронки.
Сорок первый прошит и насквозь, и всерьёз,
Перепаханы танками нивы,
Оттого и грустинка у русских берёз,
И плакучи, как матери ивы.
Вспомнит старый солдат, слеповато сморгнёт, —
Слёзы к празднику – милое дело, —
Как ложились на снег, как трещал пулемёт,
И безусая рота редела,
Как топились снега от горячих сердец,
Белых ангелов целые стаи!..
Мы сегодня помянем всех, слышишь, отец! —
Троекратно, сцепившись перстами.
Будет так же струиться малиновый звон,
Растворяться в российских широтах.
Вознесла тут кресты с материнских икон
Новобранцев стрелковая рота.
Медсестричка
День Победы
Мне не надо ни хлеба, ни зрелищ,
Лишь бы Мир отдохнул от войны,
Пусть на месте землянок и стрельбищ
Салютуют соцветия весны!
Пусть вздохнут фронтовые дороги
От слепого надрыва свинца —
Пуля-дура, но лучше бы дрогнул
Каждый мускул в жестоких сердцах!
Сколько их безымянных курганов, —
Боль земли – неистертая дрожь…
Ветеранам – залечивать раны,
Только где то лекарство возьмешь?
Не обнять уж ни сына, ни мужа,
Дочерям сарафанов не шить.
Стонут раны в убийственной стуже
На просторах горячей души.
Не забыть – соскоблить, не отвергнуть —
Наша боль и саднит, и роднит!..
Под копьем извивается скверна,
Что Георгий впечатал в гранит!
День Победы – беды окончанье!
Слезы радости – их и несем,
Как на первое в жизни свиданье
В благодарном поклоне за все!
Юрий Бадтиев
г. Владикавказ, Республика Северная Осетия
Вдовий сон
Вдовам Великой Отечественной войны
Дело под Москвой
(слова песни)
Припев: Припев: Припев: Припев:«Боевая подруга»
(слова песни)
Припев: Припев: Припев: Припев:Герою Социалистического Труда, танкисту-разведчику, старшине, Кокаеву Саламгери Алихановичу, ветерану Великой Отечественной войны посвящается
Заслон
Светлой памяти моего отцакапитана Бадтиева Салама Захаровича
Иван Белогорохов
г. Москва
Змей Мидгарда
Генрих Шкловер обожал охоту. В детстве они с отцом часто ходили на зайца и лису зимой. Лето и осень – это утки и куропатки. Последние вылетали прямо из-под ног, когда идешь по полю и спугиваешь всю стаю. А что самое главное в охоте? Сидеть в засаде и ждать. Как он это не любил тогда, в эпоху детства, но зато сейчас разведчик благодарил отца за жизненные уроки. А химика за тот парфюм, что превращал человека в мире собачьих запахов в призрака. Овчарки обходили его позицию в трех метрах и ни разу ни гавкнули. А вот ему открылась довольно интересная картина. Шкловер пожалел, что не взял кинокамеру. Правда в такой видимости и с двадцатью минутами свободной пленки видеохроника трехчасовой операции не будет смотреться эффектно.
Началось все с банального железнодорожного состава. Обычный поезд привлек внимание любителя охоты, когда некоторые вагоны самостоятельно начали съезжать с рельсов, отстыковываясь от основного состава. У каждого такого вагона имелись гусеницы как у тяжелого танка. Да и габариты вагонов впечатляли. Каждый вагон-ячейка был шести метров в длину, семи метров в ширину и почти четыре метра в высоту. Но больше всего интерес вызывала головная часть отделившегося состава – она обладала настоящей системой буров, каждый диаметром в полтора метра. Обособленные вагоны-ячейки продолжали движение по земле, соединяясь друг с другом в определенной последовательности. Стыковочные места нового состава тут же отделывались складным металлическим коробом и тщательно проваривались. Шкловер не обращал внимания ни на затекшие ноги, ни на моросивший дождь, когда военные инженеры Вермахта на его глазах собрали настоящий сухопутный поезд на гусеницах и с буровыми головками на главной ячейке. Место сборки ничем особенным не выделялось. О строительстве метро в районе Кёнигсберга никаких разговоров не шло. Иллюзии закончились, когда рядовые солдаты начали грузить в вагоны ящики с патронами и боеприпасами. Генрих безошибочно узнал маркировку. Профессия разведчика обязывала быть компетентным в данных вопросах. Кроме того, борт подземохода принимал не одну порцию мин различного назначения. Подземный поезд мог с такими запасами возвести оборонительную линию укреплений от небольшой армии как пехотной, так и танковой. Орудийные отсеки не гнушались пополняться и банальными пулемётами крупного калибра. Шкловер понятия не имел, куда из Кенигсберга этот состав отправится и какая у него цель.