Над маковым полем - Близнюк Дарья 2 стр.


Насытившись рифмой, Андерсен переключился на прозаические формы. Всё, что задавали в школе, было проглочено за считанные ночи. Вслед за русскими классиками потянулись писатели Запада. Перед глазами проносились сотни страниц Гюго, Гессе, Камю, Кафки, Фаулза, Паланика. Современная литература полностью перевернула его представление о книжном мире.

Так за романами и пролетели годы отроческой жизни, сделав Андерсена отстранённым наблюдателем и депрессивным подростком. Единственными товарищами были Лох и Дали, с которыми он познакомился благодаря виртуальной вселенной. Пару раз ребятам даже удалось встретиться, но из этого не вышло ничего путного. Интроверты испытывали только дискомфорт и страшно желали вернуться в свои панцири, забаррикадироваться в квартирах и уединиться с заменителями реальности. Так они и поступали.

Андерсена огорчали холод и жестокость города, монотонность будней и непросвещённость людей. Их легкомыслие, грубость и ветреность говорили о том, что в черепной коробке лежали одни мёртвые мыши. Андерсен считал их недостойными его высокой и нравственной личности. Общение казалось психологически токсичным, и потому парень редко выбирался в свет. Изнывая от тоски в четырёхстенной тюрьме, он стал упиваться горьким одиночеством, медленно угасать и таять, расстался с аппетитом, поссорился со сном. И лишь книги по-прежнему входили в арсенал употребления.

«Я Мерлин, я Мерлин…» – вслух шептал заключённый.

Монолог Мерлин Монро

Я героиня…

Я стою в аптеке и раздумываю, стоит ли брать прокладки. Вот уже два месяца у меня нет менструации, и потому трата денег кажется необязательной, однако привычка продолжает навязывать покупку. С одной стороны, я рада, что больше не приходится мучиться и ограничивать себя в мимолётных удовольствиях и дискотеках, а с другой – отсутствие месячных делает мою женственность более уязвимой. Немного поколебавшись, откидываю эту абсурдную мысль. Как женственность Мэрилин Монро может стать уязвимой? Ведь я – особенная. Я – уникальная. Я самая обаятельная девушка в этом грёбанном городе. Да весь этот грёбанный город всего лишь мой аксессуар! Вся эта жалкая Планета всего лишь мой аксессуар. Я неотразима. Я неотразима, потому что вешу всего тридцать семь килограммов. Теперь я влезаю в любое платье и могу, не стесняясь, носить шёлковое кружевное бельё. Сегодня на мне полупрозрачная юбка, под которой белеют ажурные трусики. Мягкие, миниатюрные, лёгкие, как паутинка, и манящие, как клубничный пудинг. Или шоколадное пирожное. Брауни. Шоколадное пирожное называется брауни.

Как же вызывающе смотрелись торты и свежеиспечённые булочки в кондитерской! Они красовались на главной витрине. Их пышные бока цвели румянцем, какого давно нет у меня, и назойливо повторяли моё имя. Уж не знаю, как я попала в этот магазин, но выйти из него не могла несколько минут. Всё пялилась на бисквиты, печенье и молочный шоколад. На ватрушки с вишнёвым джемом. На улиток с маком. На слоёные черёмуховые пироги. Во рту собиралась густая слюна, а в желудке привычно сжимался узелок боли. Острой боли, заставлявшей сгибаться пополам и дышать маленькими порциями. Когда резь утихла, я буквально вылетела из этого садистского помещения с ясным освещением и улыбчивой толстозадой продавщицей.

Зато я похожа на всем известную актрису и влезаю в любые наряды. Я могу устроиться моделью и служить эталоном моды, задавать тренды и олицетворять современный стиль. Парни будут вырывать из журналов страницы с моим идеальным телом, прятать их под подушки, а вечерами доставать и изо всех сил мастурбировать, пока не видит мама. Постеры с моим счастливым улыбающимся лицом будут вешать на стены, заменять ими обои. На них будут глазеть дети и старики, смущаясь постыдного желания увидеть мой миленький клитор. Облизать мой миленький клитор. Кончить на мой миленький клитор. Кончить мне на спину. Ощутить мои пухлые губки на своём твёрдом члене. Всемирное признание лучше пары дешёвых конфет и горького шоколада с орехами.

Когда я возвращаюсь домой, не снимая изящных туфель на шпильках, падаю в кровать. Чувствую, как тяжело поднимается и опускается грудь. Ноги гудят от ходьбы, словно обошли весь грёбанный аксессуар. Остаюсь в постели на полчаса, чтобы отдохнуть и возобновить силы. Затем поднимаюсь, стягиваю с себя блестящую обувь, отклеиваю лейкопластыри с мозолей, выскальзываю из шикарного платья, снимаю украшения и ковыляю в туалет.

Правило номер 1: Никогда не взвешиваться в одежде.

Правило номер 2: Никогда не взвешиваться до туалета.

Правило номер 3: Взвешиваться каждые три часа.

После того, как миниатюрный водопад смывает нечистоты, с замиранием сердца становлюсь на весы. Закусываю нижнюю губу. Зажмуриваю глаза. Предвкушаю радость. Боюсь разочарования. Осторожно поднимаю накрашенное веко. На табло высвечиваются беспощадные цифры «37.6». По пищеводу катится камень обиды на весь несправедливый мир. Шестьсот граммов – это слишком много! Я же столько энергии потратила, шатаясь по магазинам и пыльным дорогам! Я ведь даже не притронулась к клубничному пудингу!

Слёзы от невыносимой трагедии застилают глаза, а лживые весы врезаются в стеклянный шкаф. Слышу, как бьётся дорогой хрустальный сервиз. Ну и поделом этим проклятым тарелкам и раздражающим чашкам! Этим гжелевым капиллярам. Расписным блюдцам.

Однако импульсивную волну гнева преследует сожаление. Ситуация необратима. Я испортила весы и засыпала весь палас осколками. Предки меня убьют. Я баба слабая. Я разве слажу? Уж лучше – сразу!

Хренов интеллектуал

Андерсен захлопывает сборник стихотворений и идет в кухню. Заваривает себе кофе. За окном налитые тучи, готовые в любой момент свесить прозрачные щупальца. Комната задыхается в темноте. Андерсен тоже. Его душит тоска. Чтобы хоть немного скрасить вечер, решает написать в чат.

Лох вышел из сети ещё вчера. Зато Дали, как обычно, залипает в бессмысленных группах. Наверно, если бы объявили конец света, он первым делом зарядил бы телефон, запасся гаджетами, как здоровые люди запасаются водой, сухарями и прочей нужной белибердой, и купил компактный телевизор.

«Привет» – кидает сообщение Андерсен.

«Привет, – тут же отзывается Дали, – чё делаешь» – судя по всему, спрашивает он.

«Кофе пью, в окно смотрю, – пишет Андерсен, – а ты?»

«телик зырю. Битву умов показывают»

«А думаешь о чём?» – для поддержания беседы интересуется парень.

«телик зырю» – вновь высвечивается текст.

«Ясно» – грустно хмыкает Андерсен.

Он не знает, о чём ещё можно поговорить с человеком, который не отличает своих мыслей от мёртвых мышей или стереотипных слоганов. Внезапно он чувствует себя невероятно одиноким и отрезанным от общества, в котором никто его не понимает. Не знает по-настоящему. Даже не видит. Никому нет дела до его первых стихов. Никто не замечает, как ему плохо. Ни один человек не догадывается, как ему отвратительно просыпаться, планировать день и проводить в тишине целые сутки. В глубине души он надеялся, что Дали оживёт, выйдет из транса и спросит его о прочитанном или хотя бы расскажет содержание увлекательной программы, которая стала дороже друзей. Только Дали не мог рассказать содержание. Он даже понять его был не в силах.

«Интересно хоть?» – не выдерживает Андерсен. Любопытство всё же одолелевает справедливую обиду.

«не знаю. наверное» – прилетает ответ.

У Андерсена опускаются руки. Дали безнадёжен. Раньше он смешно шутил, отличался колким сарказмом и умел увлекательно рассказывать, а теперь весь его потенциал сошёл на нет. Телевизор победил его. Телевизор его украл.

«Ты что, не осознаёшь, как с каждой минутой становишься всё тупее и тупее? Как тебе эта реклама ещё поперёк горла не встала? Одумайся! Очнись!» – в горячем пылу гнева и желании побыть героем чтрочит Андерсен. Когда ощущаешь себя в роли спасателя, всегда испытываешь приятный прилив самоутверждения.

«не тебе мне нотации читать. твои возлюбленные книжки тоже всякую муть пиарят. в них депрессняк один. ещё классика запустила моду на святое горе. вот теперь и ты, видимо, на это говно подсел, интеллектуал хренов!»

По началу Андерсена обуяло пылкое несогласие, мол, искусство придаёт жизни смысл, помогает выразить свои эмоции. Литературные произведения наделяют читателя опытом, поддерживают его, учат справляться с трудностями и всё такое. Он даже совершает пару ошибок, спешно тыкая по клавишам.

«ну да, ты ведь птица высокого полёта. я забыл» – кратко отписывается Дали. Что означают его слова? Неужели, поражается Андерсен, я действительно зазнался и настолько ослеп, что не вижу за обычными людьми их истории? Неужели попал в плен собственных убеждений?

«Прости, – пытается он загладить вину, – в чём-то ты прав. Я поразмыслю над твоими словами. Спасибо»

«ок»

Отложив телефон и вылив остывший кофе, Андерсен озадаченно плюхается в кресло. Голова кипит и отказывается приниматься за работу. Кажется, Умберто готов заснуть, отключиться, упасть в обморок, но только не вести с ним диалог.

– Эй! – отчаянно кричит подросток, – ты не смеешь от меня скрываться! Я должен разобраться во всём!

Но Умберто игнорирует его просьбы и всё глубже прячется в извилистых коридорах. Умберто затыкает уши, подавляет любые реплики и отгораживается неприступными стенами.

Умберто

Он знает Андерсена с самого рождения. Он всегда за ним приглядывает, помогает в учёбе, выполняет поступающие задания и соблюдает бдительность. Он не ведает ни сна, ни отдыха, ни хотя бы мимолётного перерыва. Всего себя Умберто посвящает работе в огромной библиотеке. В ней возвышаются целые ряды полок, заваленные газетами, альбомами, виниловыми пластинками, книгами и прочими носителями информации. Нередко одно путается с другим, что-то бесследно теряется. С рассвета до заката добросовестный трудяга разбирает кипы бумаг, расставляет предметы на свои места, ищет старые данные и ведет беседы с Андерсеном. Они действуют сплочённо, но порой случаются и разногласия.

Как сейчас. Уловив смятение и лёгкое дрожание пола, Умберто понимает, что лучше поживее смотаться, отрубить всякие связи и не нарушать молчания. Он переживает, что всё им построенное, нажитое и возведенное в идолы может рухнуть, развалиться, как вера в Деда Мороза. Умберто просто не может этого допустить. Обесценивание моральных позиций чревато не только разочарованием, но и глубоким безвоздушным отчаянием. Ямой, из которой невозможно выбраться или хотя бы увидеть свет свободы. Свет надежды.

– Отзовись! Я уже ни в чём не уверен! – говорит Андерсен. – Неужели эти дурацкие романы на самом деле вредны? Неужели литература ничем не отличается от рекламных плакатов? Только вместо колбасы «Дёнер» она толкает в массы позицию, что страдания круты и элитарны?! Помоги мне! – паникуя, трезвонит юноша. Он взвинчен, обескуражен, обезоружен и открыт.

Умберто ничего не остается, как откликнуться на слёзы своего подопечного:

– Нет, – упрямо отрезает он, – всем людям необходима дозированная порция стресса, иначе бы они утонули в бытовой рутине. Не поддавайся софистическому мышлению массовки, – приводит доводы библиотекарь.

Слегка придя в себя и взглянув на противоречие со стороны, Андерсен чувствует под ногами твёрдую почву. К нему возвращаются трезвость и холодная рассудительность.

– Но Дали прав: ещё с XIX века запустилась мода на возвышенные мучения. Писатели втирают в мозги псевдо-мудрецам, что самоубийство превратит тебя в несчастную жертву, сломанную глупостью, равнодушием и Бог знает чем ещё! – опять кричит Андерсен, трясясь от негодования. Он вспоминает «Тёмные аллеи», «Анну Каренину», романы Достоевского и прочих русских классиков. Всё его метафизическое тело пульсирует болью, сопоставимой с хлёсткой пощёчиной. Холден Колфилд предал его. Гарри Галлер тоже. Его предали все. – Ненавижу, – непроизвольно искривляются его губы. Кровь, словно лава, разносит по клеткам обиду и гнев вместо кислорода. Как он мог так обманываться? Не замечать подвоха? Как он вообще проглотил горькую наживку и попался на удочку? – Я столько лет потратил на эту пустую труху! Нет никакого искусства, нет никакой эстетики! Есть только одна жалость к себе и самобичевание! Почему все любуются на раздавленных себя? – сокрушается парень.

Он рыдает и швыряет проклятые томики в мягких обложках, с яростью вырывая опасные страницы и комкая их, и принимается за следующую жертву. Спустя несколько минут злость вконец изматывает его и бросает на скрипучую кровать лицом вниз.

Так он и пролежал до самой ночи.

Какие должны происходить нейрохимические процессы, удивлялся Андерсен, если терпеть так невыносимо? Если хочется онеметь, оглохнуть и отгородиться от любых новостей, событий, мыслей?

Он покорно не шевелится и бездарно лапает глазами стену. За что ему хвататься теперь, чтобы удержаться и не кануть в бездну безнадёги? Зачем жить дальше? Ради чего? Смысл опошлился и потерял былую привлекательность. Теперь перед ним зияет голый мертвецки белый лист.

***

Несколько бесцветных суток проходит с тех пор, как мировоззрение с хрустом перевернулось на сто восемьдесят градусов. Теперь Андерсен всё больше отдаётся пассивному наблюдению, лишь подчёркивая, что молодёжь всячески лелеет свои горести. Девушки плачут по безответной любви. Богачи ударяются в аскетизм. От скуки придумывают депрессию. Драма автоматически означает глубину личности и её силу. Считается, если ты весел и здоров, то неинтересен и банален. Даже глуп. Отныне он всячески будет избегать книжных магазинов – разносчиков смертельной эпидемии. Отныне он считает себя античитателем. Классикофобом. Горененавистником.

Но некий внутренний приглушённый зов продолжает исходить из недр его души. Или подсознания. Что-то неудержимо влечет его в свой старый мир, словно одна важная часть осталась в этом и никак не могла встать на место. Невозможно подавлять призвание, невозможно удерживать заложенную силу, и потому Умберто который день вынашивает дикую, неслыханную идею. И одним вечером, стоя под мягким пепельным небом, Андерсен, наконец, облачает смутные ощущения в слова.

– Я должен в корне изменить как прозу, так и поэзию. Переписать культовые романы. Запустить новый хит. Заставить Землю вращаться в другую сторону.

Не чуя себя от радости, парень нёсся в родную коморку, под натиском окрыляющего вдохновения, распахнув первый попавшийся сборник, принимается анализировать текст.

– У тебя всё равно ничего не выйдет, эта затея обречена на провал, – говорит Умберто, но воля не подчиняется смущению и отступлению.

– Ты дилетант. У тебя даже филологического образования нет, – говорит Умберто, но не переубеждает парня.

– Никто не станет читать твои глупые выдумки. Тебя даже не заметят. Тебе не удастся переплюнуть мастерство великих гениев. Ни черта ты не затмишь, – говорит Умберто.

И Умберто абсолютно прав.

Купидон

Лазерные линии чертят на пьяных лицах то красные, то зелёные узоры, сворачиваются в змеиные спирали и слепят накрашенные глаза. Пойло стекает по полуголым грудям, водка смешивается с тоником, а в ноздри проникает запах пота и дешёвых духов. Голова трясётся под энергичные толчки музыки, пульс подстраивается под качающий ритм, и всё тело насыщается дивным расслаблением. Своим опытным взглядом Купидон подмечает, как по залу кочуют пропитанные марки и разноцветные таблеточки. Как тайно перемигиваются патлатые парни. Купидон зорко отслеживает тех, кто подолгу торчат в туалете, а на танцпол вываливается, как сонная муха. Все гости приходятся ему потенциальными покупателями, но только немногие могут стать реальными клиентами. Меньше всего ему улыбаются бедные сосунки, на чьих губах ещё не высохло молоко, а в карманах не водилось ни шиша, так что половину площадки он отшвыривает со скоростью пятьсот пятьдесят километров в секунду. К тому же, Купидону не шибко хочется стать жертвой своей смазливой внешности и заработать трехдневную боль в заднице.

Назад Дальше