К тому же тот факт, что Мама родила меня от Святого Духа, не вызывал сомнений еще и потому, что этому имелось официальное подтверждение: Святой Дух признал меня своим сыном, расписавшись в моем свидетельстве о рождении. Да-да, именно так! Для этого он соблаговолил явиться собственной персоной в нашу мэрию. Правда, с тех пор его больше никто не видел.
Тринадцать лет назад Фелисьен Сент-Эспри[4], мой родитель, антилец, капитан торговой шхуны, провел в Париже недельку, за которую успел наградить мной Маму; затем, девять месяцев спустя, появился снова, чтобы официально признать меня своим сыном. После чего Мама скрыла от него наш новый адрес. «Баста! Производитель нам больше не нужен. Не хватало еще привязаться к нему…» – заявила она. С тех пор она смотрела на мужчин, как футбольный тренер на своих игроков, отбирая их по способностям к требуемой задаче. Что не мешало ей, даже в этих узких рамках, проявлять подлинный энтузиазм.
«Красивей, чем Сент-Эспри, я никогда никого не встречала! – нередко восклицала моя мать. – Вот уж кто был хорош так хорош, со всех сторон! Впрочем, ты в этом скоро убедишься – когда вырастешь и станешь таким же красавчиком, как он».
Но мне вовсе и не требовалось присутствие моего родителя: во-первых, когда-нибудь, став взрослым, я смогу любоваться собой в зеркале, а главное, Мама была для меня всем – и Северным полюсом, и Южным, и экватором, и тропиками… Семья? Не проходило дня, чтобы Мамины клиенты не заявились в наше кафе к моему возвращению из школы, встречая меня кто как бабушка, кто как брат, кто как тетка; они болтали со мной, одни мимоходом, другие долго, расспрашивали о здоровье, о школьных успехах. Благодаря Маминой профессии у меня была большая семья.
И первое место среди этих завсегдатаев занимала мадам Симона. Описать мадам Симону нетрудно: она выглядела потрепанной. Ее кожа – прозрачная, дряблая, выцветшая, была изборождена морщинами, зубы и белки глаз с годами пожелтели. Сколько лет ей было? «Да не так уж и много», – неизменно отвечала Мама тем, кто ее расспрашивал. Но, увы, мадам Симону старила самая беспощадная из противниц – тучность: ожиревшая плоть пригибала к земле ее и без того согбенную фигуру, расплющивала волосы, утяжеляла веки, оттягивала вниз дрожащие, дряблые щеки и уголки рта. И, кроме того, она казалась старухой из-за своих забот, а уж забот на нее свалилось – больше некуда.
Нужно сказать, что мадам Симона была шлюхой и мужчиной. Вернее, если уж излагать все по порядку, – в первую очередь мужчиной, а потом уже шлюхой. Сейчас объясню. В детстве мадам Симону звали Жюлем. Этот Жюль считал себя жертвой непоправимой ошибки природы: он родился мальчиком и тело у него было как у мальчика, но при этом в душе считал себя девочкой. Однако, вопреки его вкусам и чисто женским повадкам, Жюля вынудили вести себя по-мужски: запретили носить юбки, отрезали волосы, которые он хотел заплетать в косы, заставили говорить низким мужским голосом, а от первого лица прошедшего времени – в мужском роде; затем, поскольку он всему этому сопротивлялся, стали наказывать, осмеивать и оскорблять, короче, бороться с его врожденными качествами.
И хотя Жюль в душе продолжал считать себя девочкой, эта война не прекращалась. Лишь его тетка Симона, крайне эксцентричная особа, презираемая остальной родней, как раз и поощряла все его выверты, когда он гостил у нее. После двадцати лет борьбы с родителями, братьями, сестрами, товарищами, соседями и преподавателями Жюль покинул родной город Люсон. Оказавшись в Париже, он переименовал себя в Симону, нарядился, причесался и накрасился так, как давно мечтал, и больше никогда не виделся с людьми из своего прошлого.
Можно было бы радоваться тому, что на этом благополучном повороте неприятности и закончились. Увы, подлинная трагедия была впереди.
…Мадам Симона приняла облик женщины, но от этого отнюдь не стала красивее. И в мужском, и в женском варианте она как была, так и осталась уродиной. Ее лицо с топорными чертами портила вдобавок асимметрия, редкие волосенки уныло свисали с макушки, зато на щеках к середине дня проступала мощная растительность, вынуждавшая мадам Симону к двоекратному каждодневному бритью. Что же касается ее туловища, то оно напоминало закрытый чемодан. И лишь ее щиколотки отличались некоторым изяществом («какая жалость, – говорила Мама, – что у нее их только две!»). Словом, у мадам Симоны не было никаких шансов найти себе жениха и вдобавок не хватало денег, чтобы исправить хирургическим способом ошибки природы. Тем более что ей упорно отказывали в праве на заработок. Как только хозяин, желающий взять ее на работу, обнаруживал, что его будущая секретарша, согласно официальному статусу, зовется Жюлем, он грозно хмурился, еще раз внимательно оглядывал соискательницу, замечал щетину, вылезавшую наружу к трем часам дня сквозь слой убогой косметики, и, тревожась за собственное спокойствие, а также за возможную реакцию своего персонала, делал выбор в пользу другой кандидатки. То же самое с местом кассирши. То же самое с должностью в администрации. То же самое во всех других местах. Мадам Симона наводила страх на людей! Вначале она легко отнеслась к этому препятствию и, по словам Мамы, «сидела на хлебе и воде» – выражение, которое в раннем детстве я понимал буквально, представляя, как мадам Симона восседает на буханке хлеба или в корыте с водой. На самом же деле Мама имела в виду, что мадам Симона предпочла голодать, лишь бы завершить свое образование и получить диплом бухгалтера – второе амбициозное желание после стремления стать женщиной. Увы! Хотя она и получила желанный диплом, ни один патрон не пожелал взять ее на работу – по тем же причинам, что были изложены выше.
Смирившись, мадам Симона решила освоить профессию, которую избирают все транссексуалы, отвергнутые обществом: она стала шлюхой.
Я думаю, что ее так обезобразило именно это фатальное невезение. Быть шлюхой, тогда как она всей душой презирала секс! Быть шлюхой, потому что все иные возможности были для нее закрыты! Быть шлюхой, когда она мечтала работать бухгалтером, специалистом по учету!
Мрачная, с мутным взглядом исподлобья, она проводила все вечера у нас «На работе», перед тем как заняться своей. По ночам она промышляла в Булонском лесу.
Завсегдатаи кафе, знавшие о ее ремесле, недоумевали: каким образом ей удается находить клиентов с такой-то рожей, да еще в таких кошмарных платьях с мрачными узорами – ни дать ни взять мешок с картошкой. Они видели в ней всего лишь неопрятную старую деву, на чей товар мало охотников.
– Темнота не все скрывает! Фату, сколько лет Симоне?
– Да не так уж и много!
– Ей бы хоть малость прихорошиться…
– Это все равно что безногому велеть подпрыгнуть.
– Ну все-таки… Похоже, она сама этого не хочет!
Однажды утром, когда мадам Симона пожаловалась, что снимает всего по паре клиентов за ночь, тогда как бразильцы-трансвеститы гребут их десятками, Мама, всегда готовая помочь и желающая всех осчастливить, намекнула, что неплохо бы ей одеваться получше, чтобы подчеркивать свои достоинства.
– Фату, – возразила мадам Симона, – я тебе очень благодарна за заботу. Но я, в отличие от тебя, не могу конкурировать с красивыми девчонками, настоящими или поддельными. Поэтому я придумала себе другое амплуа – домашняя хозяйка в менопаузе. Именно потому, что я уродлива, неприглядна и неуклюжа, мужики выбирают меня. Именно потому, что я похожа на их теток, супруг, горничных, они мне платят, чтобы я проделывала то, что их тетки, их супруги и горничные никогда не согласятся с ними проделывать.
– Вот так я всегда и говорила! – торжественно заключила Мама. – Когда конкуренция набирает силу, главное – найти свою нишу!
И они чокнулись.
Лично мне мадам Симона очень нравилась. Или, вернее, мне нравилось вызывать у нее улыбку. Для этого я придумал такой трюк: просил помочь мне готовить уроки. Некогда хорошая ученица, она великолепно справлялась со спряжением глаголов, легко одолевала трудности грамматики – особенно по части согласований – и блистала в математике. При виде задач на сложение, вычитание и умножение у нее загорались глаза, а уж когда я подсовывал ей уравнения, она прямо-таки ликовала; честно говоря, я нередко прикидывался дурачком, чтобы послушать, как эта несостоявшаяся бухгалтерша упоенно объясняет мне, раз за разом, все тонкости счета. Благодаря этой нашей игре я стал, сам того почти не желая, первым учеником в классе, и когда Мама показывала мадам Симоне мои отметки, та заливалась румянцем, словно эти блестящие результаты были всецело ее заслугой.
– Какую профессию ты хочешь для себя выбрать, милый Феликс? – спросила она как-то в субботу, когда они с Мамой восторженно любовались моими оценками в дневнике.
– Пока не знаю – я хочу стать либо гангстером, либо адвокатом.
– Что?! – растерянно воскликнули они разом.
– Ну, я еще не выбрал.
– Но это совершенно разные занятия! – наставительно заявила мадам Симона.
– Да нет, не такие уж разные. Главное, что меня интересует в них обоих, – это право. Коммерческое право и судебное право.
– И все же, – повторила мадам Симона, – твои колебания меня удивляют…
– Я знаю! Логика требует, чтобы я выбрал ремесло гангстера, – оно доходнее. Однако временами я думаю, что деньги не главное в жизни.
– Ага, ты, значит, еще и думаешь?! – со смехом воскликнула Мама.
– Да, не часто, но случается.
Мадам Симона с гордостью посмотрела на Маму и прошептала:
– А он не так прост, наш Феликс. И далеко пойдет… если не остановят…
Среди завсегдатаев кафе, к которым я относился как к дядьям и теткам, особенно выделялся господин Софронидес, философ. Приземистый, тучный, плешивый, с огромным пузом, он взбирался на барный табурет и больше уже не сходил с него, комментируя с высоты своего насеста приход и уход клиентов, перемены в нашем квартале, последние политические, экономические и социальные новости. Послушать его, так получалось, что человечество совершает исключительно идиотские деяния, голосует за бессмысленные законы, выбирает в правители продажных приматов и загаживает планету; при этом создавалось впечатление, что оно – человечество – допускает тяжкую ошибку, игнорируя его особу, хотя, прислушавшись к его доводам, давно уже достигло бы процветания. В раннем детстве я глубоко почитал господина Софронидеса и часто спрашивал себя, отчего президенты Франции или Соединенных Штатов, канцлерша Германии, король Бельгии и русский царь не спешат в кафе на улице Рампонно, чтобы ежедневно консультироваться с этим мудрейшим из мудрецов. Однако со временем я заподозрил, что его пафос рождается из врожденной страсти к отрицанию, а высокомерие объясняется не столько интеллектуальным превосходством, сколько тягой к огульной критике.
Мадемуазель Тран, о которой я упоминал выше, играла роль старшей сестры – молчаливой, очаровательной, с неизменной улыбкой, которая то и дело округляла ее рот и глаза, когда она издавала гортанный возглас – ррро! – восхищаясь моей новой ручкой, новым свитером или новой парой обуви. Она с безмерным восторгом относилась к вещам, особенно к модным. Поэтому я обожал слушать похвалы из уст этой опытной потребительницы, касающиеся моих одежек, моих браслетов, моих ранцев, тетрадей и письменных принадлежностей.
И наконец, здесь был Робер Ларусс.
– Уж такой пугливый, каких свет не видывал, – утверждала Мама. – Разве что среди мотыльков…
Робер Ларусс, казалось, мог упасть в обморок в любой момент – настолько сильно все на него действовало. Стоило его окликнуть, хотя бы шепотом, как он вздрагивал от ужаса. Стоило с ним поздороваться, как он заливался краской. Если вы приносили ему заказанную выпивку, он рассыпался в благодарностях, заикаясь от полноты чувств. Услышав шум спускаемой воды в туалете, он съеживался, словно на него вот-вот обрушится Ниагарский водопад, и готов был бежать прочь. Да что там говорить: даже шорох птичьих крыльев пугал его так, будто началось извержение Везувия. По этой причине мы старались беспокоить его как можно меньше, а это было очень нелегко в таком посещаемом кафе.
До и после своей работы – починки пылесосов – он тихонько, как мышка, входил в кафе, усаживался в глубине помещения, рядом с дверью в «Спокойное уединение», раскрывал словарь, широкий, как его впалая грудь, и начинал заучивать слова. Вот цель, которую он себе поставил, – выучить наизусть весь словарь, от корки до корки. Мы все восхищались им. Честно говоря, мы-то сами прибегали к помощи словаря лишь с одной целью – выяснить смысл какого-нибудь непонятного термина. Он же решил, что в один прекрасный вечер для него не останется никаких неизвестных слов. Ежедневно он заучивал по полстраницы, и так – шесть дней в неделю; выходной он отводил на повторение у себя дома.
Мадам Симона доставила себе удовольствие подсчитать, во что это выльется:
– Его словарь содержит 2722 страницы. Из расчета полстраницы в день, по шесть раз в неделю, ему на все понадобится 5444 дня. За год 313 из них уйдет на чтение и 52 на повторение, – стало быть, он потратит семнадцать с половиной лет до того, как узнает все значения слова «яйца».
Он взялся за это восемь лет назад. И с тех пор мы не уставали восхищаться как его проектом, так и его упорством. Глядя, как он жадно поглощает столбцы слов, мы видели в нем не голодную библиотечную мышь с острым рыльцем, бесцветными усиками и выпученными глазами в маленьких круглых очочках, а героя, бесстрашно раздвигавшего границы невозможного.
Мы не знали его настоящего имени, потому что моя мать когда-то обратилась к нему именно так:
– Как дела, господин Ларусс?
Он задрожал всем телом.
– О, я недостоин… недостоин…
– Ну вот еще! Для меня вы и ваш «Ларусс» – все едино.
Он съежился и в панике пробормотал, ломая пальцы:
– Я скорее «Робер»…[5]
Мама расхохоталась:
– Ну вот, значит, я так и буду вас называть – Робер Ларусс.
Он поднял голову, на глазах его блестели слезы.
– Нет, я недостоин… недостоин…
После этого разговора он все же согласился на имя, которое внушало ему священный трепет и всякий раз повергало в дрожь. Однако, приняв его, он оправдывал это самозванство, шепча:
– Когда-нибудь… когда-нибудь…
И тут же замолкал, слишком потрясенный перспективой завершения своего проекта.
Иногда, желая дать себе передышку, он участвовал в общих разговорах, – правда, на свой манер. Так, например, однажды утром, когда наш философ господин Софронидес рассказывал моей матери, что покушение на Гитлера никому не удалось и этот диктатор покончил жизнь самоубийством в подземном блокгаузе Берлина, из укромного уголка вдруг донесся дребезжащий голосок нашего Робера Ларусса:
– «Блокгауз, имя существительное, мужского рода, конец семнадцатого века, от немецкого „Blok“ – балка и „Haus“ – дом. Военное оборонительное сооружение со стенами и покрытием из дерева, бетона и др. Относится к системе долговременных укреплений. Синонимы: бункер, каземат, малый форт».
Все это вырвалось у него чисто спонтанно. Господину Софронидесу очень не понравилось, что его прервали и, хуже того, усомнились в его всеобъемлющей эрудиции; с высоты своего барного стула он смерил наглеца презрительным взглядом:
– Что такое?
Задрожав, Робер Ларусс еле слышно пробормотал: