Феликс и Незримый источник и другие истории - Волевич Ирина Яковлевна 4 стр.


Эта метаморфоза привела нас в полное недоумение. А Роже Куртфиль тем временем набрал еще один номер и начал расспрашивать какого-то своего коллегу, к которому обращался на «ты», называя его «старина», приходилось ли ему сталкиваться с такой ситуацией. По мере того как он слушал ответ, лицо его мрачнело. Выключив телефон, он почесал правое колено, поколебался, поразмыслил, взглянул на мадемуазель Тран, которая подбадривала его ласковой улыбкой, и набрал еще один номер.

– Моя бывшая супруга, – пояснил он, пряча глаза.

Нахмурив брови, он елейным голосом обменялся с бывшей супругой несколькими банальными фразами, расспросил о здоровье кучи людей, затронул вопрос об уик-энде и летнем отпуске и лишь после этого изложил Мамину проблему. Его бывшая половина, видимо, была разговорчива: он молчал несколько минут, выслушивая ее, поблагодарил, потом дал какие-то обещания, не относившиеся к нашему делу, и распрощался.

Вслед за чем, взглянув на Маму, коротко сказал:

– Бросьте это.

– Как?..

– Вы ничего не добьетесь. Оставайтесь при своем кафе и не высовывайтесь. Чем меньше шума, тем меньше неприятностей.

– Но это мое кафе, и я с ним делаю что хочу. Я же его купила на свои кровные!

– Вы никогда не найдете на него покупателя: кому хочется платить за кафе дважды – один раз вам, второй раз – государству?!

– Но послушайте…

– Единственный выход – призвать виновника к ответу судебным порядком.

– А кто виновник?

– Нотариус, но он умер. Значит, придется судиться с его преемником.

– И я выиграю процесс?

– Мм… вряд ли. Единственное, в чем я уверен, так это в том, что дело затянется надолго – как минимум, года на три, а то и на все пять. Это разорит вас вконец: половина денег уйдет на судебные издержки!

Мама разразилась горестными воплями и ругательствами, она проклинала небеса, жаловалась на судьбу и громко рыдала. Мадам Симона кинулась ее обнимать, Робер Ларусс подскочил со стаканом воды, а мадемуазель Тран, забыв о своей азиатской сдержанности, осыпала адвоката упреками по-вьетнамски. Что же касается господина Софронидеса, он громогласно обличал все подряд:

– Какой позор! Обидеть такую женщину! Такое чудесное создание! Лучшего человека, какого я встречал на этой земле! Бесстыжее государство! Продажное правосудие! Прогнившее общество!

Что касается меня, я прижался к Маминому животу, крепко обхватив ее руками, в глупой, бессмысленной надежде, что она же сама и защитит меня от острой душевной боли, которая передавалась мне от нее. Я хотел только одного – чтобы она перестала голосить, проклинать, лить слезы.

И все же в тот день проявление ее отчаяния было естественной реакцией нормального человека. Мог ли я предвидеть, что скоро буду с тоской вспоминать, как Мама горько плакала, причитала и взывала к небесам?! Увы, та драма осталась в добром старом времени, а вот беду, которая ждала нас впереди, нельзя было представить даже в страшном сне…

На следующей неделе, после того, как Мама сняла объявление «Продается», у нее возникла странная мания все считать. Правда, мадам Симона уже давно упрекала Маму в беззаботном отношении к имуществу; вот она и начала записывать в тетрадку количество ежедневных посетителей, проданных чашек кофе, бокалов вина, стаканов крепкого спиртного, рюмочек ликера. Но этого ей показалось мало, и она стала считать бумажные салфетки на столиках, арахис, разложенный в каждом блюдце, кухонные полотенца и губки для мытья посуды; затем подвергла учету ежедневный расход жидкого мыла, чистящих порошков и антинакипина, а следом за ними – литры воды, спускаемой в туалете, и киловатты электричества, расходуемого в кафе. Когда я высказывал удивление по этому поводу, у Мамы искажалось лицо и она жестко обрывала меня:

– Я была слишком доверчива. Теперь меня больше никто не обведет вокруг пальца.

Тогда мне казалось, что эта всеобъемлющая подозрительность, вылившаяся в манию счета, просто следствие пережитого шока; я надеялся, что она скоро пройдет, но, увы, эта мания разрослась до самых невероятных размеров; теперь Мама считала абсолютно все: сколько раз она сказала «здравствуйте», «до свиданья» и «спасибо» своим посетителям, сколько минут им требовалось, чтобы занять привычное место, а ей – поболтать с ними, пока она отмеряла заказанный напиток или ходила за лимонадом, сколько времени она потратила на чистку мусорных корзин, на проветривание и уборку помещения.

Я всерьез испугался, когда однажды, вернувшись домой, обнаружил стопки монет в шкафу под моими трусами: оказывается, теперь Мама прятала дневную выручку в нашем белье.

– Мам, наличные лучше поскорее отнести в банк, – сказал я.

– Ну уж нет, с банками покончено навсегда! Больше я им не доверяю. Ты лучше посмотри…

Она повела меня в кухню, к холодильнику, распахнула дверцу морозилки, и я увидел там вместо традиционных коробок со льдом и мороженым пачки купюр, напиханных в пластиковый пакет.

– Вот! Я взяла все наши деньги из банка и закрыла свой счет!

– Мам, это же опасно!

– Опасно верить в честность официальной системы! Зато теперь моим денежкам ничто не грозит, даже короткое замыкание.

Помимо этих бесчисленных предосторожностей, ее мучило еще одно – необходимость сообщить печальную новость господину Чомбе.

– Ох, мой милый Феликс, я стараюсь с ним не встречаться. А этот бедняга не понимает, почему я крадусь по стенке и вихрем пролетаю мимо его бакалеи.

В то утро я ободрил ее так же, как она прежде ободряла меня, если я, например, боялся контрольного опроса по географии:

– Мам, ты же не обязана рассказывать все как есть. Просто объясни ему, что у тебя не хватает денег и ты не можешь принять его предложение.

– Он мне не поверит.

– Ну, тогда соври, что банк не дает тебе дополнительную ссуду.

– Да он наверняка снизит цену, лишь бы мне угодить. И тогда что я ему отвечу?

– Да, верно. Лучше уж сказать ему всю правду.

– Но ведь это будет для него тяжелым ударом!

Я только кивнул и не стал ей объяснять, что она зря так переживает за бакалейщика.

Мне пришлось почти силой вытолкнуть ее из квартиры: подавленная, едва дышавшая, с потными ладонями, она шла в «Фиговый рай», как приговоренная к смерти – на эшафот.

Прошло полчаса, и вдруг раздался душераздирающий вой сирены. Высунувшись в окно, я увидел внизу, на шоссе, машину «скорой помощи» и санитаров.

Я кубарем скатился по лестнице на улицу Рампонно. Мимо меня проехала каталка с господином Чомбе; он лежал с закрытыми глазами, бледный как смерть, под золотистой простыней, какими обычно накрывают тяжелораненых. Санитары вкатили его в машину, снова взвыла сирена, и «скорая» умчалась.

Я нашел Маму на пороге «Фигового рая», она стояла, привалившись к косяку, и выглядела такой же бледной, как господин Чомбе, нет, скорее, серо-зеленой, каким бывает зимой плющ.

– Ему что – стало плохо?

Мама не реагировала.

– Мам, ты в порядке?

Но она даже не моргнула.

Я схватил ее за руку и стал трясти, крича:

– Мама! Мама!

Наконец она очнулась и как будто увидела меня. Ее испуганные глаза налились слезами, она коснулась моей щеки.

– Я его убила.

– Что?!

– Когда он понял, что я не куплю у него магазин, он стал задыхаться, прижал руку к груди и рухнул на пол без чувств. Я его убила!

– Мама, он был болен. И давно бы уже умер, если бы ты ему не помогала. Он продержался столько времени лишь благодаря тебе, ведь это же ты повела его к специалисту, ты заботилась о нем!

– Он бы жил еще и еще, если бы я его не предала.

Я стал ей доказывать, что, когда господина Чомбе увозили, он был без сознания, а вовсе не умер. Изо всех сил я пытался внушить Маме, что она не должна считать его покойником, а себя – его убийцей.

Увы, когда мы вошли в кафе, нам сообщили, что господин Чомбе скончался в «скорой» по дороге в больницу.

В тот день Мама закрыла кафе и заперлась в своей комнате.

Назавтра она вернулась к работе, но больше не произнесла ни слова. Завсегдатаи кафе из сочувствия к ней сделали вид, будто не замечают этого, и повели себя как обычно.

– Ррро-о-о! – восхищенно вскричала мадемуазель Тран, увидев, как Мама исписывает уже третью тетрадь.

– Фату, пора бы нам заполнить налоговую декларацию, – сказала мадам Симона, глянув на календарь.

Но Мама лишь испепелила ее взглядом, и только.

С этого момента завсегдатаи вели беседы исключительно между собой.

Наконец Мама произнесла одну фразу, когда я вернулся из школы:

– Сколько тебе лет, Феликс?

Ее вопрос меня крайне удивил: мы совсем недавно отпраздновали мой день рождения.

– Двенадцать.

– А поточнее?

– Двенадцать лет и один месяц.

– Это точно?

Я быстренько произвел мысленный подсчет и ответил:

– Двенадцать лет и тридцать три дня.

– Вот именно!

И Мама со строгой миной протерла барную стойку.

– Когда человеку исполнилось двенадцать лет и тридцать три дня, что он должен сделать, вернувшись из коллежа?

– Поцеловать мамочку?

И я бросился к ней. Но Мама, воздев руку с тряпкой, бросила на меня такой негодующий взгляд, что я замер на месте.

– Вот уж нет! Сперва пойди умойся. Ты совсем черный.

– Я?!

– Грязный, как штаны клошара. А ну, быстро в душ!

Я вышел из кафе понурившись – впервые в жизни Мама оттолкнула меня. Стоя перед зеркалом, я пытался найти следы грязи на коже или на одежде. Ничего похожего. Но все равно я подчинился приказу.

Когда я вернулся в кафе, Мама словно забыла нашу недавнюю размолвку, – теперь ее обуревала жажда деятельности.

– Ах это ты, Феликс! Ну, у тебя ноги молодые, сбегай-ка купи мне жавелевую воду, она у меня вся вышла.

Робер Ларусс из своего угла не замедлил дополнить:

– «Жавель – название местечка (ныне парижский квартал), где находился завод по производству химических веществ. Жавелевая вода – раствор солей калия хлорноватистой и соляной кислот (KOCl + KCl) – применяется как моющее, антисептическое и отбеливающее средство».

Из всего этого Мама услышала только одно слово:

– Вы сказали «отбеливающее»?

И она погрузилась в размышления. Доставая деньги из кассы, я ее спросил:

– А где ее продают, эту жавелевую воду?

– Что за вопрос? Да рядом, в бакалее.

– Мам, эта бакалея… она закрыта.

– Как это – закрыта? Что за шутки?! Господин Чомбе никогда ее не закрывает. Она открыта семь дней в неделю и триста шестьдесят пять дней в году. И кстати, попроси его…

Но тут Мама осознала свою промашку и застыла на месте. У нее задрожали губы, она часто замигала и так вытаращила глаза, что они чуть не выскочили из орбит.

В кафе воцарилось неловкое молчание.

Мадам Симона перегнулась через стойку и схватила Маму за руку:

– Похороны состоятся завтра, Фату, на Бельвильском кладбище. Это станция метро «Телеграф». Я туда еду, хочешь, поедем вместе?

Но Мама еле слышно прошептала:

– Ты разве не знаешь? Ведь это я его убила.

Она попыталась выдернуть свою руку, но Симона ее удержала.

– Конечно нет. Ты же такая добросердечная, Фату, ты никому не способна причинить зло.

– До сих пор и я так думала. Да мало ли что я думала! Но теперь…

В этот момент она вздрогнула, как будто что-то вспомнила, резко повернулась и вдруг рухнула без чувств на пол за стойкой.

Это были последние произнесенные ею слова.

Завсегдатаи кафе решили помочь нам с Мамой пережить этот кошмар.

Утратив дар речи, Мама потеряла вместе с ним и свой интерес к жизни, и внимание к окружающим, и всю свою энергию. Ее тело изменилось буквально за одну ночь: из грациозного оно стало неуклюжим. Но на этом печальные перемены не кончились: ее взгляд помутнел и потух, кожа утратила свой лоснистый блеск. Прежний живой ум, казалось, сменился жесткой программой, заставлявшей ее механически исполнять свои обязанности – встать, умыться, приготовить нам еду, сойти вниз, чтобы работать в кафе, а в сумерках вернуться и лечь в постель. Она стала похожа на автомат: теперь ее не оживляли никакие эмоции, никакие чувства. Она по-прежнему истово – но молча – считала все вокруг, однако наряду с этим у нее появилась и другая мания – мания чистоты. Стоило мне попасться ей на глаза – что утром, что вечером, – как она жестом гнала меня в душ и заставляла мыться с мылом. А сама то и дело заходила в нашу тесную ванную, бдительно следя за тем, как я исполняю ее приказ, и что-то бурчала себе под нос, недовольная результатом. Теперь она закупала жавелевую воду целыми литрами у москательщика с улицы Куронн и таскала на себе тяжеленные бутыли, а потом драила ею пол, стулья, столы, тротуар перед входом, и все это по нескольку раз в день. Посещаемость нашего заведения плачевно сократилась – едкая вонь гипохлорита забивала былые ароматы напитков и кофе; теперь в кафе пахло, как в больничном коридоре после дезинфекции. Мадам Симона вместе со мной отвела Маму к терапевту, который диагностировал депрессию и прописал какие-то пилюли. Голос у него был тусклый, внешность бесцветная, и он расценивал нашу ситуацию так спокойно, что его апатия меня утешила. Выходя от него, мадам Симона наклонилась ко мне и шепнула:

– Видал физиономию этого лекаря? Что ты о нем думаешь?

– Ну-у-у…

– Неужели она тебя не испугала, его рожа? Лично я думаю, что один его вид способен нагнать на человека депрессию.

– Все может быть…

– А его снадобья – все равно что кроличий помет, результат один и тот же. Я тебе вот что скажу: если бы его антидепрессанты помогали, он бы не сидел с таким похоронным видом, ты согласен? И вот такой мрачный тип с рыбьими глазами похваляется, что его снадобья вернут больному улыбку и очистят кишки… Да я ему вот ни настолечко не верю!

И она остановилась, чтобы поразмыслить. Мама не слушала наш разговор, но заметила остановку и послушно встала у ближайшей витрины, устремив на нее пустой взгляд. А мадам Симона вдруг схватила меня за плечо:

– У вас родственники какие-нибудь есть?

– Они все умерли. Остался только дядюшка Бамба.

– Это ее брат?

– Да, старший брат. Они переписываются.

– А ты с ним знаком?

– Нет.

– Где он живет?

– В Сенегале.

– Н-да, не ближний свет… Ну, все равно: сообщи ему. И попроси приехать.

– ОК.

Она призадумалась, потом набрала побольше воздуха в грудь и скомандовала:

– Разбейся в лепешку!

– Что?

– Я говорю: разбейся в лепешку, но сделай так, чтоб он добрался сюда. Припугни его. Напиши, что твоя мать находится в ужасном состоянии!

– Но она и вправду в ужасном состоянии!

Мадам Симона сощурилась и пристально взглянула на меня:

– А ты совсем не дурак, как я посмотрю.

– Вы иногда обращаетесь со мной как с двенадцатилетним ребенком. Мне и вправду двенадцать, но я уже не ребенок, запомните это.

– Уже запомнила. Я и сама в двенадцать лет твердо знала, чего хочу.

– Вот как!

– Да! И хотела я только одного – носить юбочку из красной шотландки. Вот так-то. Что тут скажешь… В твоем возрасте человек уже соображает как взрослый.

Вернувшись домой, я написал длинное письмо дядюшке Бамбе, которого Мама всегда хвалила за мужество.

Списывая на конверт адрес со старых посланий дядюшки – «33, улица ИФ-26, Оранжевая вилла с бугенвиллеями, напротив торговца хлопковыми тканями, Дакар, Сенегал», я боролся с ощущением, что бросаю в безбрежный океан письмо в бутылке, которой никогда не суждено доплыть до порта.

Однако, к великому моему изумлению, через шесть дней дядюшка Бамба позвонил. Веселым голосом, никак не соответствовавшим ситуации, он поприветствовал меня, завел разговор, то и дело разражаясь смехом, и наконец протрубил, что все это очень кстати, он как раз собирался в Париж по делам: «Бизнес, бизнес!»

И вот неделю спустя я познакомился с дядюшкой Бамбой.

Когда он появился в кафе «На работе» – стройный, шикарный, в темно-синем клетчатом костюме, при галстуке, в перчатках и соломенной шляпе борсалино, я даже не сразу понял, кто это, решив, что к нам пожаловал клиент, работающий в каких-нибудь продвинутых массмедиа. Увидев Маму, он воскликнул: «Фату!» – и раскрыл ей объятия.

Назад Дальше