На краю света - Безбородов Сергей 10 стр.


– Скоро и мы на кроватях спать будем, – мечтательно сказал Боря, возясь в мешке. – Пусть уже старики поблаженствуют последние денечки…

– А кто же гасить будет? – вдруг испуганно спросил Боря.

Свечка стояла на полу в другом конце комнаты.

Мы молчали. В мешке было тепло, не хотелось вылезать, а потом забираться обратно и укладываться в темноте. Я притворился спящим.

– Я тушить не буду. Должен тушить последний, – опять проворчал Боря. – Не я последний ложился.

– А ты дунь хорошенько, – прогудел Стремоухов. – Дунь – она и потухнет.

Боря дунул. Свечка не потухла. Боря дунул еще раз – свечка по-прежнему горела. Тогда приподнялся с пола Стремоухов.

– Ну, давай вместе. Раз, два, три.

– Нет, – сказал Боря, – мы очень влево берем. По пыли видно, что влево. Ну, давай еще.

Теперь и я присоединился к огнетушителям. Втроем мы дули на свечку до тех пор, пока не заболели скулы. Наконец свечка потухла.

Так мы научились первому полярному правилу: когда спишь в спальном мешке, все должно быть под рукой.

Собаки

– Сегодня собак принимать будем, – сказал Боря Линев, вылезая поутру из спального мешка. – Хороши у них собаки. Прямо львы. – Он почесался, протяжно зевнул и добавил: – Добрые собаки, не нашим чета. Степан, бирки сделал?

– Бирки, бирки, – заворчал Стремоухов. – Конечно, сделал, тебя не ждал. – Он еще лежал в мешке. Желтое, сонное, опухшее его лицо выглядывало из дыры мешка. – Небось, сам-то не позаботился. Все Степан да Степан. Что – у меня сто рук, что ли, одному все делать? И лед на такую орду таскай, и уголь, и туда, и сюда. Ехали каюрами, а тут в каких-то кухонных мужиков превратились. Шестой день стоим, а ни разу даже ружья в руки не взяли.

– Да ты что – обалдел? – сказал Боря. – Ведь аврал же. Ведь все работают. Какая же тут охота? Уйдет корабль – охоться себе на здоровье. Что ты, Степан?

Стремоухов высунулся из мешка и посмотрел на Борю злыми желтыми глазами.

– Птица ждать не будет, пока у вас тут аврал. Еще пять дней – и последние улетят. Сам бы сообразить мог. Тоже ведь, как-никак, каюр.

– Ладно, будет скулить, – сердито сказал Боря. – Одевайся вот лучше, чем трепаться-то…

Брюзжа и отругиваясь, Стремоухов неторопливо вылез из мешка. Первым делом он вытащил из кармана маленькую, с поломанными зубьями гребеночку и принялся делать себе пробор. Он тщательно расчесал жиденькие волосы на обе стороны; старательно пригладил их руками.

Наконец он оделся, и мы все вместе вышли из дома.

У ангара скулили и завывали привязанные на железных цепочках собаки. Каюр старой зимовки Кунашов, жилистый, длиннорукий детина, ходил вокруг собак. Он держал целую связку каких-то ремней с железными ржавыми карабинчиками, маленькие, подбитые войлоком хомутики, заскорузлые ошейники.

Собаки смотрели на Кунашова умоляющими, грустными глазами, рвались на привязи и скулили. А поодаль, на кучах прелого мусора, пустых консервных банок, полусгнивших досок и тряпок, чинно сидели наши псы – и Байкал, и Жукэ, и Серый, и Торос, и Старик, и Лысый.

Наши собаки подозрительно следили за Кунашовым, а когда он зачем-то подошел к ним поближе, они забеспокоились, насторожились. Байкал даже отошел в сторону и сел, сердито подняв на загривке блестящую черную шерсть.

Началась передача собак.

Кунашов заглядывал в листок бумаги и выкликал:

– Колымская ездовая лайка, кличка Чавр, – и, подойдя к собаке, дергал цепочку, на которой она была привязана. Линев и Стремоухов хватали собаку за ошейник и проволочкой прикрепляли ей на шею фанерную бирку с кличкой. Собак-то много, разве всех упомнишь!

Около Вайгача – низкорослого, кривоносого пса с четырехугольной бульдожьей мордой – завязался горячий спор.

– Да у него же подшерстка нет! – кричал Боря Линев и пинал Вайгача ногой. – На что он нам сдался! Фокусы, что ли, с ним показывать?

– На котлеты его! – хохотал Стремоухов. – Вот свежее мясо кончится, так мы за него возьмемся!

Но Кунашов был невозмутим.

– Это уж дело ваше, хозяйское, – говорил он безразличным голосом. – Можете хоть компот из него варить. Как хотите. Только, кстати скажу, такого медвежатника, как Вайгач, вам нигде не найти.

Вайгач сидел, полузакрыв глаза. Мягкие замшевые его уши болтались, как у слоненка, из углов огромной, захлопнутой, как сундук, пасти свисали столбики блестящей слюны.

– Скажи на милость, – с удивлением разглядывая Вайгача, проговорил Боря Линев. – Такая харя, а медвежатник. Ну, раз медвежатник – придется оставить. Давай дальше.

Кунашов заглянул в бумажку.

– Вожак первой упряжки, колымский ездовый кобель, кличка Чакр. Поет «уа».

– Что поет?

– Поет «уа».

– Как поет? Почему?

– А так. Не умеет лаять. Другие собаки лают, а Чакр поет.

– Будет трепаться-то, – недоверчиво сказал Боря, с опаской посматривая на круглого, как бревешко, страшного кобеля с обрубленным толстым хвостиком.

Глаза у него были совершенно белые, без зрачков, совсем как у мраморных статуй. На черно-пегой короткой злой морде точно светились два белых глаза.

Кунашов улыбнулся:

– Верно, поет. А ну, Чакруша, спой. Уа! Ну, Чакара! У-а, у-a, у-a, уу-у-у-а-а-а, – завыл Кунашов.

Чакр шевельнул черной колбаской обрубленного хвоста, забеспокоился, завозился, поднял морду, разинул красную, с подпиленными желтоватыми клыками пасть и запел. Не завыл, не заскулил, а запел:

«У-у-у, а-а, у-у-у, а-а-а…»

Наши собаки – Байкал, Лысый, Штоп, Жукэ – подняли дикий лай. Серый принялся было подпевать Чакру, но вместо пения из глотки у него вырвался какой-то хриплый вой. Кунашов посмотрел на Серого с состраданием и сказал:

– Не тот голос.

А Боря Линев швырнул в него чуркой и заорал:

– Замолчи, зараза!

Потом Кунашов подошел к красивой поджарой собаке, грустно сидевшей в стороне от всех.

– А это – Милька, – сказал Кунашов. – Она слепая. В двух шагах ничего не видит. То ли от снега ослепла, то ли еще от чего.

– В упряжке-то ходит? – недовольно спросил Стремоухов.

– Ходит. Ты ее ставь последней, она тебе всю упряжку будет гнать. Чуть передняя заленится, Милька спуску не даст. Не простит.

– Кусает?

– Обязательно. Больная только. В больших переходах кровь горлом идет. А вот это Волчок, – сказал Кунашов, показывая на маленькую пегую собачонку, тоскливо поглядывавшую куда-то в бухту. – Он еще называется у нас «Дежурный по берегу». Вы сами увидите его работу. Как только с привязи его спустишь, так он сейчас же на берег, усядется на камень и сидит, зверя караулит. Он всегда первый сигнал подает. Медведь ли покажется, нерпа ли, птицы ли пролетят – ничего не пропустит. Так и дежурит дни и ночи напролет, без смены, без выходных дней.

Волчок посмотрел на Кунашова, завилял хвостом и снова уставился в бухту.

– Интересная собака, – сказал Боря Линев, – музейная прямо…

Одну за другой перебрали каюры всех собак. Про каждую Кунашов рассказывал что-нибудь интересное.

Вот Урал – огромный, прямо с теленка, толстолапый, грудь как тумба. Так – добрый пес, спокойный, а вот начни при нем ласкать другую собаку – теленок сразу тигром становится. Или тебя за руку тяпнет, или собаку задерет.

Вот Альт. Этот только и норовит драку затеять. Втравит всех собак в свалку, а сам отбежит в сторону и посматривает.

Наконец все собаки представлены нам. Остались только четыре рослых, длинноногих щенка.

– Ну, им на всех четверых отпущено одно имя, – говорит Кунашов. – Вся орава называется «Буяны». Все равно их друг от друга ни за что не отличить.

И верно. На нас смотрели четыре совершенно одинаковых пса. У всех у них были одинаковые морды, одинаковые лапы, одинаковые остренькие уши, одинаковые пушистые хвосты, и даже на груди у каждого были одинаковые белые пятна.

Целый день провозились каюры с собаками.

Поздним вечером, когда кончились все работы, когда в домах и на «Таймыре» зажглись огни, все наши зимовщики сошлись у крыльца бани, покуривая и тихо разговаривая.

– Ну и навезли мы собачек, – медленно говорил в темноте Боря Линев. – Разве это собаки? С ихним Чакром ни одну не сравнить. Куда нам с нашими дворнягами соваться? Наверное, они и упряжки-то никогда не видали. Может, и не пойдут вовсе…

– Будем на ихних ездить, – строго сказал Ромашников. – Хватит нам и ихних собак. – Он помолчал и важно, как старый опытный полярник, добавил: – Учить надо. Сама собака в упряжке не пойдет.

Стремоухов хмыкнул:

– И лед таскать, и уголь таскать, и собак учить. Благодарю покорно.

– Без тебя выучим, – сказал Гриша Быстров, зевая. – Ну, пойду-ка я спать, ребята. Я на полу в амбулатории устроился. Эфиром вот только воняет, а так – ничего. Эх, скорей бы уж одним остаться: цыганский табор какой-то.

Боря Линев потушил о каблук папиросу и сказал:

– Успеешь еще один-то пожить. Еще наплачешься.

Последний день

На другой день Наумыч собрал всех нас в комнате у Потапова. В комнату набилось девятнадцать человек – грязных, небритых, пропахших потом, табаком, псиной от спальных мешков. Те, кто пришел пораньше, расселись на стульях, на кровати, остальным пришлось стоять.

– Все собрались? – спросил Наумыч.

– Все.

– Ну так. – Наумыч вытащил из-под груды бумаг на столе какую-то записочку, положил ее перед собой. – Сейчас, товарищи, я объявлю, кто, где и с кем будет жить на зимовке. Только чур без крика. Хорошо?

Все притихли, придвинулись ближе к столу, не спуская глаз с Наумычевой записки.

– Сначала маленький дом, – сказал Наумыч и заглянул в бумажку. – Здесь будут жить пять человек. По одному в комнате. Значит, вот кто: метеорологи Ромашников и Безбородов, радиоволновик Гуткин, летчик Шорохов и Боря Маленький.

– А почему они? – спросил кто-то сзади.

– Почему они, а почему не ты? А вот почему: у Гуткина там лаборатория, у метеорологов – тоже. Нельзя же, чтобы люди бегали в свои лаборатории за полверсты, верно? А летчику и бортмеханику просто надо дать по отдельной комнате. У них работа такая, что им как в санатории жить надо. А вдвоем, что там ни говори, все-таки стеснительно. Теперь дальше. Большой дом. Здесь есть о чем поговорить. Каждому по отдельной комнате тут не выйдет. Некоторым придется жить вдвоем.

Наумыч осмотрел нас, точно выбирая, кого бы с кем ему поселить. Все затихли, совсем перестали дышать.

– Соболева, – сказал Наумыч, – поселим с Каплиным, пусть оба аэролога вместе живут. Не подеретесь?

– Да нет, чего же нам драться, – сказал Леня Соболев. – Не подеремся…

– Так. Одна пара есть. Савранский будет жить с Быстровым.

– Только чтобы он по ночам не читал. А то я при свете спать не могу, – сказал Савранский.

– А ты камни в комнату не таскай, – отозвался Гриша Быстров. – Я с камнями жить не буду.

Наумыч постучал по столу карандашом.

– Ну ладно, ладно, сговоритесь там. Дальше. Товарищ Лызлов поселится вместе с профессором Горбовским. Тут, правда, есть маленькая загвоздочка. Вы курите, Михаил Николаич?

– Нет, я не курю, – строго сказал Лызлов.

– Не курите. Так. Я уже об этом думал. Ну, придется Горбовскому приспособиться не дымить в комнате, или проветривать хорошенько, или еще там что-нибудь.

– Я ничего не имею против того, чтобы в комнате курили, – опять строго сказал Лызлов. – Пожалуйста.

– Вот и отлично, – обрадовался Наумыч. – Каюров тоже поселим вместе. Их я и не спрашиваю. Они всегда будут вместе – и в экспедициях, и на отдыхе, так что и жить вместе должны. Оба курят. Все в порядке. Верно?

– Верно! – крикнул Боря Линев.

– Дальше. – Наумыч заглянул в свою записочку. – Иваненко мы поселим вместе со Сморжем.

– Это еще кто такой?

– Откуда взялся?

– Какой там Морж? – закричали все кругом.

– Не Морж, а Сморж, – сказал Наумыч. – Это таймырский матрос, плотником просится остаться. Ну, а нам плотник не мешает, вот я и взял его. Придется уж тебе, Костя, с ним пожить. Ну как, согласен?

– Чего же вы спрашиваете? – недовольно сказал Костя. – Раз по-другому не выходит, и спрашивать нечего. Проживем как-нибудь и с Моржом. Смешное дело.

– А у трех человек, – продолжал Наумыч, – будут отдельные комнаты: у меня, у Стучинского и у повара Крутицкого. Почему так? А вот почему. Повару работы будет до черта и без выходных дней, без смены. С утра до ночи. А Владислав Арсентьич человек в летах – пожалуй, самый почтенный на зимовке. Да еще ему учиться надо. Человек он не шибко грамотный. А коммунисту нельзя быть неграмотным.

– Конечно, дать ему комнату, – закричали со всех сторон. – Только пускай кормит как надо!

– Квас, Арсентьич, не забудь! – крикнул Вася Гуткин. – Квасок!

Наумыч постучал по столу и продолжал:

– Стучинский у нас – старший геофизик. Так сказать, мой помощник по научной части. Это во-первых. А во-вторых, есть еще причина поселить Стучинского одного. Уж я вам прямо скажу, все равно этого не спрячешь: Виталий Фомич привез с собой скрипку и будет каждый день по два часа упражняться.

– Одного! Поселить одного! – закричали все хором.

– То-то и оно, – смеясь сказал Наумыч. – Уж лучше с камнями жить, чем со скрипачом. Вы уж меня, Фомич, простите, что я так говорю, но дело серьезное.

– Да нет, что же, пожалуйста, – смущенно ответил Стучинский. – Я понимаю…

– Ну а чтобы соседи не взбунтовались, я его в самую крайнюю комнату помещу, а рядом сам поселюсь. Мне все равно, чего он там будет выпиливать – камаринского или какую-нибудь там центрифугу. Меня этим не проймешь. Ну, и еще остаются двое – радист Рино и механик Редкозубов. Они будут жить в радиорубке. Вот и все, товарищи. Ну, кажется, пронесла нелегкая. Я-то, признаться, побаивался. Думал – добром не сговоримся. А теперь – разбирайте свои вещи и вселяйтесь в комнаты. Вечером будет прощальный ужин со старой зимовкой. Так сказать, банкет. К ужину всем побриться, подстричься, привести себя в порядок. Форма одежды – парадная: галстуки и воротнички. Ногти обстричь, уши вымыть. Есть?

– Есть! Будет исполнено! Айда, ребята, по домам! По квартирам!

С грохотом, с криком мы вывалились из комнаты Наумыча в коридор.

Значит, Архангельский был прав. Я буду жить в новом доме.

«Конечно, хорошо, – думал я, – что у меня будет отдельная комната, но домик-то очень уж жидкий. Замерзнешь, поди, как собака на заборе».

Я нашел свою комнату. Она была уже пустая. Перетащив из библиотеки свои чемоданы и мешки, я свалил все свое имущество прямо на пол, на грязный линолеум, и, даже хорошенько не разглядев свое жилище, побежал смотреть, что делается на зимовке.

Во всех комнатах двери – настежь. Выносят и вносят мешки, чемоданы, тюки. Прямо в комнатах пилят доски, заколачивают ящики. Из кают-компании каюры выволакивают пианино.

– Куда вы, ребята? Зачем?

– Освобождаем для пиршества!

Сморж, коренастый длиннорукий парень в полосатой матросской тельняшке, бегает по коридору, распоряжается, кричит, чувствует себя уже совсем как дома. Он завладел огромным граммофоном с помятой белой трубой, который оставляют нам старые зимовщики, втащил его к себе в комнату, и через минуту оттуда уже несся бравый марш «Бой под Ляояном».

Беготня, гам, стук молотков, рев граммофона.

На прощанье старые зимовщики дарят нам на память свои вещи. Кто что может. Механик сделал каждому из нас по мундштуку из моржового клыка. Соболеву достались почти новые альпийские ботинки. Редкозубов получил в подарок карточку какой-то киноартистки, Наумыч – нож с красивой наборной ручкой, Ромашников – резиновые сапоги, Боря Линев – медные гильзы для двустволки.

– Берите, берите, пригодится, – говорят старые зимовщики и суют нам то шапку, то книжку, то рукавицы.

– Да зачем же? Вам самим надо!

– Мы домой едем, а вы остаетесь. Берите, чего там…

Неужели действительно сегодня ночью все эти люди уплывут от нас на далекую родную землю, а мы останемся здесь одни?

Я слоняюсь по комнатам, по коридорам. Мне и грустно, и немного страшно, и очень жалко себя. Так бывает в детстве – наплакавшись всласть, забьешься куда-нибудь в уголок и целый вечер думаешь: какой ты несчастный, обиженный, покинутый всеми, – и от этих мыслей становится горько и в то же время как-то радостно.

К восьми часам в кают-компании накрыты длинные столы. Столы заставлены тарелками с колбасой, сыром, жареным мясом, целыми блюдами пирогов, банками консервов. На тонких ножках возвышаются вазы с яблоками, с конфетами и печеньем. Длинной шеренгой выстроились посреди каждого стола темные толстые бутылки.

Назад Дальше