На краю света - Безбородов Сергей 5 стр.


Мы прощаемся с приземистыми бревенчатыми домами, потемневшими от частых дождей, прощаемся с темной, осенней рекой, по которой медленно плывут баржи и важно проплывают пароходы, с трамваем, который вон там, звеня и высекая зеленые искры, взбирается в гору. Мы прощаемся с мальчишкой в большом белом картузе, который, свесив с высокой деревянной набережной грязные босые ноги, удит рыбу, поплевывая на наживку.

Целый длинный год мы уже больше не увидим ни этих улиц, ни этих чахлых деревьев, с которых ветер срывает последние желтые листья и гонит по набережной. Не увидим даже вон той пегой козы, которая, упираясь копытцами в дощатую стену пакгауза, торопливо и жадно срывает объявление и жует его, потряхивая головой.

Мы прощаемся с последним городом, в котором мы жили на Большой земле. Мы уже не жители этого города. Он стоит на берегу, на земле, а мы – на воде. Сейчас корабль тронется. Пристань, дома, улицы – все уйдет, уплывет назад, и странно подумать, что все это останется и будет существовать без нас – и коза, и мальчишка, – вон у него опять сорвалась с удочки рыбка, – и деревья, и крыши домов, и трамвай…

– Позвольте, товарищи, – проталкивается боцман. – Пожалуйста, уйдите с носа, сейчас будем выбирать якорь.

Боцман в новом шерстяном свитере, выбритый, умытый, смеющийся. И это даже неприятно, что боцман такой веселый. Именинник он, что ли? Впрочем, ему-то что грустить? Через месяц, самое большее, он опять будет дома.

Боцман становится у якорной лебедки, снимает чехлы с механизмов, проверяет тормоза. Все в порядке. Он кладет правую руку на рукоятку пара, а левой рукой машет кому-то на берегу.

И точно стая белых бабочек поднимается над пристанью: белые платочки отвечают боцману.

Теперь уже весь экипаж корабля собрался на палубе. Стуча бахилами, подходят полуголые подсменные кочегары. У левого борта теснятся матросы. Они машут руками, платками, кепками.

Все посматривают на капитанский мостик. На мостике еще никого нет, кроме Ивана Савелича. Он стоит, засунув руки в карманы ватной черной шинели, и прищурившись глядит на небо. Из-за Соломбалы выползает низкая синяя туча.

– Идет, идет! – вдруг загудели матросы.

На мостике появляется наш капитан. Он низенький, плечистый. Как главнокомандующий, идет он впереди, а за ним помощники, механики. Все в полной морской форме – в черных шинелях со сверкающими пуговицами, с нашивками, с золотыми кокардами на фуражках. Сосредоточенно и сурово, точно перед боем, капитан обходит мостик, заглядывает в рулевую рубку, и матрос у штурвала отдает ему честь. Потом капитан долгим взглядом обводит корабль – палубы, мачты и ванты. Пристально глядит он на город, на реку, на низкое серое небо, поправляет фуражку рукой в замшевой перчатке и становится у машинного телеграфа.

Теперь все – и на корабле, и на берегу – смотрят на капитана.

Наш Наумыч тоже на мостике. Хоть и на нем такая же черная шинель и фуражка, как и на других, его сразу заметишь в толпе – он здоровенный, широкоплечий, на целую голову выше всех. Он тоже увидел нас сверху и кивает нам через головы капитанских помощников.

– Боцман, – негромко командует капитан, – вира якорь.

– Есть вира якорь.

С тяжелым грохотом пошла лебедка. Дрогнула якорная цепь. Толстые ее кольца, поскрипывая и звеня, медленно стали наматываться на барабан.

Трах-тах-тах-тах-тах, тарахтит лебедка. Цепь, подрагивая, как натянутая струна, тащит со дна тяжелый, зарывшийся в речной ил и песок якорь.

– А вот и Ромаша лезет, – говорит кто-то из зимовщиков.

Я оглядываюсь и вижу, как над самой палубой, в четырехугольнике двери, ведущей вниз, внутрь корабля, показывается сперва измятый морской картуз, потом морщинистое, с унылым, длинным носом и отвислыми щеками лицо, потом узкие сутулые плечи и, наконец, вырастает тощий и длинный метеоролог Ромашников весь с головы до ног.

Выбравшись на палубу, он испуганно озирается и торопливо семенит к нам. Ромашников тащит патефон и толстую пачку пластинок.

– Не опоздал? – испуганно спрашивает он. – Там внизу ни черта не слышно, мне уж показалось, что поплыли. А надо с музыкой.

Он ставит патефон прямо на палубу и яростно крутит ручку.

– Давай марш, – говорит Вася Гуткин. – Может, «Старые друзья» есть?

– Нет, нет, у меня тут уже приготовлено, – вытирая рукавом пот со лба, отвечает Ромашников. – Сейчас грустное надо ставить…

И вдруг потемнело на палубе, словно туча заволокла все небо над нами. Из корабельной трубы повалил густой, черный дым. Длинной колеблющейся лентой он низко тянется над рекой и отражается в ней темной живой дорожкой.

– Наши-то как шуруют, – говорит какой-то матрос, засунув руки в карманы штанов и головой показывая на трубу.

По правому борту, почти посреди реки, идет неуклюжий буксирный катер. На палубе его стоят матросы, смотрят на наш корабль, машут шапками.

– Счастливого плаванья, ребята! – доносится к нам с катера слабый крик, заглушенный грохотом лебедки.

И вдруг становится очень тихо: боцман остановил лебедку.

Матрос на носу корабля поднимает руку.

– Якорь в клюзе! – кричит он капитану.

И сразу, будто в ответ ему, звякнул на мостике машинный телеграф, и палуба под моими ногами задрожала чуть слышно и мелко.

Медленно поворачивается город, небо, корабли. Три низких, сиплых, скорбных гудка оглашают всю реку:

– В путь! В путь! В путь!

Вот мы и поплыли.

А Ромашников все еще суетится около патефона, торопливо перебирает пластинки.

– Боже мой, где же она? – бормочет Ромашников. – Ну что за черт… Опоздал… Вот история!

Наконец он находит пластинку и дрожащими руками укладывает ее на зеленый диск патефона.

Был день осенний,И листья грустно опадали… —

глухо запевает патефон.

– Вот эта пластинка в самый раз, – говорит Вася Гуткин.

А корабль уже выбрался на самую середину реки, уже плещут в борта речные волны, и уходит назад холодильник, базар, черная кучка народа на набережной. Мальчишку-рыболова загораживает баржа. Прощай, мальчишка!

Не спеша, торжественно и невозвратно уходят назад дома, улицы, сады.

Вот и кончилась наша сухопутная жизнь. Началась жизнь на воде.

Нос корабля чуть дрожит. Мы идем по Двине средним ходом.

Справа вдоль берега стоят лесовозы: мы проплываем мимо лесоэкспортной гавани.

Уже вечер. На лесовозах спускают кормовые флаги – немецкие, английские, французские. В гавани горят электрические фонари, ползают автокары, грузовики.

Капитан поворачивает рукоятку машинного телеграфа.

– Полный вперед.

До позднего вечера, на ветру, на холоде, мы стоим маленькой кучкой у правого борта и смотрим на голые деревца, в густых холодных сумерках уходящие все назад и назад.

– Значит, поехали, Сергей, – тихо говорит мне Боря Линев.

– Поехали. Прощай, Большая земля…

Глава вторая

Пьяный корабль

За ночь что-то произошло и с кораблем, и с людьми. Только вчера из Архангельска вышел чин чином степенный ледокольный пароход «Таймыр». А сегодня с зарей по Белому морю, спотыкаясь, бредет какой-то пьяный вдребезги корабль, везет пьяных людей.

То повалится он на левый бок, то завалится на правый.

Мачты чертят в небе круги. Короткая толстая труба, будто малярной кистью, из стороны в сторону красит дымом низкое небо. Слева направо и справа налево летают над головой разорванные ветром облака, ныряет и взлетает, как на качелях, горизонт.

Корабль то задерет нос – вот-вот опрокинется на спину, – и тогда кипящее море заливает корму. То уткнется в море носом, и тяжелая желтая вода ударяет по баку, шипя и пенясь, разливается по палубе. Рушится море на нос корабля и сметает с палубы все, что не привязано, не прибито, не привинчено.

Вода хлещет через высокие пороги дверей, с грохотом скатывается вниз по лестницам.

Свистит ветер в вантах и тросах, скрипят тали, блоки, мачты.

Точно вымер корабль. Присмирели, попрятались по каютам люди.

Зато ожили, заговорили, задвигались вещи.

Рвутся с петель и крючков тяжелые железные двери. Они скрежещут болтами, бросаются на людей, сбивают их с ног. Звенят, разговаривают в буфетной тарелки, стаканы, ложки. В кают-компании бегает по столу медная пепельница, хочет спрыгнуть, убежать под диван. С разбегу она перескакивает через бортик стола, грохается на пол.

Со шкафа летит книжка. Катается по полу чей-то сбежавший граненый карандаш, со скрипом крутятся привинченные к полу кресла.

А в камбузе совсем уже какая-то карусель. Повар, чертыхаясь и свирепея, мечется по камбузу красный, в съехавшем набок белом колпаке. Повар воюет с супом, с котлетами.

В суповой кастрюле клокочет буря. Суп норовит ошпарить повара, выплеснуться ему в лицо, обварить ноги. Повар подхватывает на воздух кастрюлю, и тогда из круглой дыры в плите вырывается дымный рыжий огонь. А в это время съезжает с плиты сковородка, и на пол летят котлеты. Чайник сам поливает плиту из дудочки, и весь камбуз заволакивает пар и дым.

Бледные, молчаливые, злые, лежат в каютах по койкам зимовщики. Ни рукой ни ногой не шевельнуть. Никто не пьет, никто не ест, не читает, не разговаривает. А те, кто еще не свалился, кто еще может ходить, слоняются, цепляясь за стены и косяки, выписывая вензеля, натыкаются друг на друга. Хочет пройти человек по коридору, а его бросает от стены к стене. Хочет шагнуть вперед, а его валит, тянет назад, а потом как швырнет сразу на пятнадцать шагов и бах! – о железную стенку.

Падает со звоном где-то стакан – вдребезги. Желтая волна окатила корму, выбила стекла в световом люке. Со звоном, с грохотом рушится волна в кают-компанию – на стол, на скатерть, на кресла.

Кавардак, неразбериха, полундра.

Вот это и есть зыбь норд-норд-вест, шесть баллов.

Вот это и есть качка.


——

Ранним утром, когда еще не так мотало, в нашу маленькую каютку, где нас поселилось четыре человека – Ромашников, Гриша Быстров, Лызлов и я, – ввалился Наумыч. Он со всего маху хлопнул дверью, долго в темноте шарил у столика, опрокинул графин и наконец, найдя выключатель, зажег свет.

Мы притворились спящими.

– А ну, хлопцы, вставай! – громко сказал Наумыч.

Никто даже не пошевельнулся. Тогда Наумыч без лишних слов стащил с Гриши Быстрова одеяло, выдернул у меня из-под головы подушку, потряс Ромашникова за тощую волосатую ногу, торчавшую из-под сбившегося одеяла. Видя, что спасения нет, Лызлов поспешно вскочил сам.

– Встаю, встаю, Платон Наумыч, – сказал он и потянулся за очками. Он подышал на стекла, аккуратно вытер их носовым платком и пристроил очки на носу. – Что случилось?

– Все наверх! Аврал. Капусту чистить, – сказал Наумыч. – Ну, поскорей пошевеливайтесь!

– Какую еще капусту! Отстаньте вы от меня! – тонким голосом закричал Гриша Быстров. – Безобразие! Спать по ночам не дают!

А Ромашников запрятал ногу под одеяло и, повернувшись к стенке, громко захрапел.

– Чтобы через пять минут все были у носового трюма. Понятно? – Наумыч вышел, громко хлопнув дверью.

И сразу же за стеной, в соседней каюте, послышалась какая-то возня, грохот, а потом громкий голос Наумыча:

– А ну, хлопцы, вставай!

Мы нехотя стали одеваться, проклиная и капусту, и Наумыча.

– Эй, скелет! – закричал Гриша Быстров Ромашникову. – Вставайте. Нечего симулировать-то. Знаю я вас. Смотрите, как здорово притворяется спящим. Ловкач!

Но Ромашников и в самом деле спал. Он блаженно причмокивал губами, вздыхал и бодро похрапывал.

– Ну и пускай его спит, – сказал я. – Он слабосильный.

Держась за железные стенки и покачиваясь, мы побрели по коридору жилой палубы на нос ледокола.

Пол ходит под ногами, как доска качелей. В коридоре жарища. Справа за стеной гудит и дышит машина, слева за стеной – плещется вода.

Носовой трюм открыт. Слышно, как в глубине трюма кто-то копошится и переговаривается. Но людей не видать. Только время от времени из черного четырехугольника люка поднимаются жилистые, в синей татуировке руки и ставят на площадку ящик с капустой. Капуста уже начала портиться, вся осклизла, от нее как-то противно воняет сладостью. А тут еще жарко до одури, глухо бултыхается, точно икает, в баках над умывальниками вода, пищит и щелкает в трубах пар, из уборной воняет.

Мы устроились около люка на пустых капустных ящиках и, вооружившись ножами, принялись за работу. Обрезаем сопревшие листки и сваливаем их в одну кучу, а крепенькие, хрустящие вилочки откладываем в сторону.

Работает нас человек десять. Рядом со мной наш геолог Савранский, остроносый маленький человечек. Весь он будто нахохлился, даже волосы у него на голове торчат, как перья. Он уже совсем позеленел и часто-часто глотает слюну.

Чистим капусту, не разговаривая. Какие тут разговоры – только и думаешь, как бы от рвоты удержаться. Как поднимется на волне нос корабля, так даже сердце сжимается, до чего противно. А как опустится – совсем дело дрянь: желудок подкатывает прямо к горлу, и весь ты покрываешься липким холодным потом.

Вдруг Савранский вскочил – и к умывальнику, расталкивая по дороге матросов, которые только что расположились мыться.

Матросы хохочут.

– Есть один!

Чувствую я – и мне конец. Сейчас тоже «поеду».

Нет, к черту! Бежать надо от этой вони, от жары, от капусты.

Я сунул нож в ножны и бросился по лесенке наверх, на палубу. Распахнул железную дверь и остановился.

Фу ты, черт, как хорошо! Ветер свежий такой, сырой, холодный, так и хлещет в лицо брызгами.

Постоял я немного в дверях, отдышался, осмотрелся кругом. Палуба мокрая, блестит. Небо серое, низкое, а за бортом бесконечное море ходит, и дышит, и качается. Волны на море с пенными гребнями. Чайки боком летают. Очень хорошо.

Я медленно побрел по палубе. Трудно идти – то будто на гору лезешь, то тебя под гору несет – не удержишься. Побродил по палубе минут пять, чувствую – опять тошно становится.

Может, и правда пожевать чего-нибудь или выпить? Кто его знает, может, второй-то помощник и прав?

Я спустился в кают-компанию, хотел налить стакан воды и выплеснул сразу полграфина: залил кресло, сам весь облился, а в стакан почти ничего и не попало. Хотел капнуть в стакан каплю клюквенного экстракта, а вылил чуть ли не весь пузырек. Больше одного глотка и выпить не смог – такая кислятина, что скулы набок свернуло.

А все-таки как будто полегче стало.

Кажется, и правда помогает. А Иван Савелич еще смеялся.

Я опять вышел на палубу. Часа два без отдыху, без остановки, как нанятый, хожу по палубам – то по нижней, то залезу к собакам на ботдек и там хожу. Ходьба тоже помогает. Значит, Иван Савелич тоже прав.

А вот и он выходит из штурманской рубки.

– Ну как? Не укачало? – спрашивает меня Иван Савелич.

– Ничего, – говорю, – борюсь. На палубе хоть дышать можно, а там внизу прямо могила.

– Да, – сказал Иван Савелич, – противное это место. Здесь всегда болтает.

– А где мы, Иван Савелич?

– Самое горло Белого моря. Кладбище кораблей.

Я невольно оглянулся по сторонам. Из края в край под низким серым пасмурным небом одни только волны. Море качается и ходит большими валами, над которыми взлетают белые барашки.

Так вот оно, кладбище кораблей!

Семьсот с лишним лет тонули в этом проклятом горле суда северных моряков. Воды Белого моря встречаются тут с водами моря Баренца. Бурлит и клокочет здесь вода, болтает и валяет корабли и с борта на борт, и с носа на корму.

Но не это страшно морякам в горле Белого моря. Страшны стремительные приливо-отливные течения. Они подхватывают судно, как пробку, и несут его на прибрежные скалы или уносят в море, во льды. Никак не угадать, в каком месте и когда подхватит корабль это стремительное течение.

Первое судно погибло здесь в 1222 году. С тех пор, за семьсот лет, столько кораблей пошло ко дну, что северные моряки прозвали горло Белого моря кладбищем кораблей.

Назад Дальше