Жизнь должна быть чистой - Герасимова Анна Георгиевна 6 стр.


Раз уж я начала о совпадениях, надо рассказать еще одну историю. Поначалу в Каунасе было два гетто – Большое и Малое[75]. В Малом работала инфекционная больница. Отец моего друга Яши Браунса доктор Моисей Браунс был врач-инфекционист[76]. Он часто брал с собой на работу сына-подростка. Как-то утром, это было 4 октября 1941 года, они на пару минут опоздали, и ворота Малого гетто оказались закрыты. Эта случайность спасла им обоим жизнь: именно в тот роковой день нацисты спалили больницу со всеми пациентами и персоналом… Ясно, что существует какая-то судьба, но понять, каким образом она действует, а тем более говорить об этом – невероятно сложно.

Были такие случайности и в моей жизни. Меня раз десять могли пристрелить, но попадались такие белоповязочники или эсэсовцы, которые отнимали часы, издевались, унижали, но не убивали…


Еще один страшный удар по Каунасскому гетто – «Большая акция» 28 октября 1941 года. Расскажете, как Вам удалось выжить в этой бесчеловечной «лотерее» смертного часа[77]?

Перед этой акцией трудоспособным и работающим выдавали так называемые «йордановские удостоверения»[78]. Все верили, что эти удостоверения – что-то вроде гарантии спасения, и стремились их получить, чуть ли не дрались за них.

Когда была объявлена «Большая акция», на площадь Демократов должны были выйти все, от мала до велика, и трудоспособные, и больные обитатели гетто. Стараясь выглядеть как можно более взрослой (мне тогда было тринадцать), т е. способной работать, я оделась в мамину одежду, надела ее лифчик и напихала в него каких-то чулок, чтобы грудь казалась как у взрослой женщины.

Помню, как мы стояли колоннами, разделенные, как правило, по местам работы, а мимо нас шел гестаповец Хельмут Раука[79] и командовал, кому из евреев отойти налево, кому направо. Иными словами, одних посылали на смерть, другим еще давали временную возможность пожить. Было очень холодно. Мы стояли целый день, с раннего утра, ожидая, пока Раука с приспешниками дойдет до нашей колонны. Нас начали «сортировать» уже в сумерках, после четырех. Я видела, как Вальдемара, тетю Полю и дядю Самуила[80], ее мужа, отправили «в хорошую сторону», потому что они выглядели еще здоровыми и могли работать.

Бабушке с дедушкой было уже за 70. Выглядели они плохо, однако я не теряла надежду спасти их. Когда Раука подошел к нам, я смотрела ему прямо в глаза, наверное, с такой гипнотической силой, что он их даже не заметил. Я слышала, как он сказал: «У этой девушки красивые глаза. Направо!» Помню, как я тащила бабушку с дедушкой, как бабушка на бегу умоляла: «Детка, не спеши. Я уже не могу бегать!» – а я продолжала тянуть их за собой с почти сверхъестественной силой… В тот раз нам еще суждено было вернуться в свое жилище…


С ноября 1941 по октябрь 1943, по словам Вальдемара Гинзбурга, автора потрясшей читателей книги «И Каунас плакал», которая здесь уже упоминалась, в гетто был период сравнительного затишья. Вы заговорили о «высших моментах». Было ли это тогда же, в сравнительно спокойный период, когда в гетто стала организовываться культурная жизнь?

Мы были молоды…

Кажется, в 1942 году в гетто был создан оркестр. У меня был друг, Буби Розенбаум[81], он очень любил музыку. Мы ходили с ним слушать оркестр или к нему домой крутить пластинки, и в эти моменты я снова чувствовала себя человеком. Ведь то, о чем я сегодня рассказывала, не только пугало и тяготило, но и заставляло задаваться вопросом: «За что евреев, в том числе и меня, так жестоко преследуют?» В пограничной ситуации волей-неволей начинаешь думать: «А вдруг в нас, евреях, в том числе и во мне, действительно есть что-то такое отталкивающее или дурное, что определило теперешнее наше положение?»

Я уже говорила, что музыка развеивала такие мысли, предположения и сомнения. Как и литература. В гетто была организована подпольная школа. Помню, как мы читали там баллады Шиллера. Там говорилось о дружбе, добре, любви, благородстве, правде и верности. Читая возвышенные строки немецкого поэта, я чувствовала, как возрождается и растет во мне вера в человека и в жизнь.

Разговор IV

«Простить и строить будущее – предназначение живых»

Теперь хотелось бы услышать о том, как Вам удалось бежать из Каунасского гетто.

Долгое время бытовало ошибочное убеждение, что, если мы будем полезны Рейху, нам позволят выжить. С течением времени стало ясно: все евреи гетто обречены на смерть, наша гибель – только вопрос времени. Поэтому все стали искать выход. Кто-то из молодежи ушел в партизаны. Хотя, честно говоря, никто их там с распростертыми объятиями не ждал – одно из обязательных условий для того, чтобы попасть в советские партизаны, было наличие оружия. А где его взять? Другие пытались найти себе или детям убежище в литовских семьях. Это тоже была нелегкая задача: ведь нацисты валили в одну яму и евреев, и тех, кто их спасал. Кроме того, пропаганда нацистов и ЛФА сильно влияла на общественное мнение – на евреев смотрели как на виновников всех обрушившихся на Литву несчастий[82].

Я сама не хотела покидать гетто. Еще живы были дедушка, тетя, другие родственники и друзья. Но летом 1943 года я получила письмо от Онуте Багданавичюте-Стримайтене.

Онуте работала в Государственном лотерейном агентстве моего отца. Я ее очень любила, знала всю ее семью. Ее отец работал органистом в Кудиркос-Науместисе, иногда летом я ездила к ним в гости. Дружила с ее братьями и сестрами. В 1938 году Онуте вышла замуж. Нас с мамой пригласили на свадьбу, есть несколько фотографий с этого праздника. Муж Онуте, Юозас Стримайтис, был военный[83]. Его послали учиться в Бельгию, и они с женой поехали туда еще до первой советской оккупации. Таким образом они избежали депортаций. Война застала Юозаса и Онуте в Бельгии.

В Каунас они вернулись в 1942 году.

Я предполагаю, что в Бельгии они общались с моим папой. Папа, как вы уже знаете, в то время жил в Брюсселе с литовским паспортом. Думаю, именно он заговорил с ними обо мне.

Как бы то ни было, вернемся к письму. Его передал мне кто-то из бригады гетто, работавшей в городе. Онуте сообщала, что для меня готовятся документы, что мне надо бежать из гетто, где меня ждет только гибель. Прочитав письмо, я долго думала, что же мне делать. Не хотелось бросать близких. Правда, Алик и Мара[84] уже тоже готовились к побегу. В конце концов близкие убедили меня решиться на побег: всем вместе уйти все равно не удастся, придется спасаться поодиночке.

Наконец было решено, что 7 ноября 1943 года я с вечерней бригадой выйду из гетто. С евреем-полицейским заранее договорились, что меня не сосчитают, что я сниму с одежды звезду Давида, которая будет не пришита, а только приколота, и сразу за воротами выйду из колонны.

Помню, как долго, кажется, в будке полицейского у ворот гетто, мы ждали бригаду, которая задерживалась. Обычо вечерняя бригада на городские работы выходила в четыре, а в тот день она вышла только после шести. Уже как следует стемнело. Сопровождал колонну один вооруженный белоповязочник, а может быть, литовец-полицейский.

Вроде бы все складывалось хорошо… Самым страшным был момент выхода из колонны. Если бы охранник заметил – само собой, пристрелил бы на месте. Помню, как шагнула из колонны в сторону переулка. Ощущение такое, будто в спину нацелено дуло. Я медленно шла в сторону переулка, а в голове одна мысль: «Без паники! Не спеши! Спокойно! Не выдай себя!» Слава Богу, охранник не заметил, и я повернула с улицы Крикщюкайтиса на Юрбаркскую, которая вела к мосту. На мосту меня должна была встретить Онуте, но в условленном месте я ее не обнаружила, ведь, как уже сказано, опоздала на встречу на целых два часа.

Каунас я знала отлично, так что пошла туда, где жили Онуте и Юозас. С легкостью нашла нужный дом в начале улицы Донелайтиса, и тут вдруг поняла, что не знаю номера квартиры.

Пришлось постучаться в первую попавшуюся дверь – как оказалось позже, прямо к сторожу дома. Встреча могла оказаться роковой, ведь большинство сторожей сотрудничало с гестапо. И снова, должно быть, спасло меня хорошее знание литовского. Сторож ничего не заподозрил, правда, Онуте и Юозас, узнав, что я вначале постучалась к нему, перепугались насмерть. Всю ночь, наверное, не спали, а ранним утром мы с Юозасом поспешили на дизель Каунас – Вильнюс. Так я оказалась в Вильнюсе, и начался вильнюсский период моей жизни. С 8 ноября 1943 года я стала виленчанкой!

В Вильнюсе Юозас отвел меня к своей сестре. Она жила в Жверинасе. Это была милейшая женщина, правда, не без оснований напуганная, что из-за меня она попадет в беду. Все три ночи, что я была у нее, она не сомкнула глаз. Было очевидно, что надо искать приюта у кого-то другого. Так я оказалась у Пранаса, брата Онуте. Я любила его с детства. Это был удивительный человек, необычайно добрый, с прекрасным чувством юмора. Хирург по профессии, Пранас обладал писательским талантом, интересовался и другими искусствами, особенно театром[85]. У него собирались интереснейшие люди, такие, как Шкема, Качинскас, Юкнявичюс, Лукошюс[86]. Жили мы во дворце Ходкевичей, где сейчас Вильнюсская художественная галерея. (В моей комнате теперь кабинет вице-директора Национального художественного музея, моего бывшего студента Витаутаса Бальчюнаса[87]). Всем, кто заходил к Пранасу в гости, говорилось, что я его родственница из деревни. Очень интересно бывало устроиться в уголке и слушать их разговоры. Жаль, что ничего не записывала.

У Пранаса было очень хорошо. Однажды он выдал мне деньги на перманентную завивку – чтобы я, по его словам, выглядела, «как все молодые девушки». Но то была ошибка: с вьющимися волосами моя внешность стала еще более еврейской.

Жила я у Пранаса с документами Ирены, дочери Феликсаса Трейгиса, директора Мариямпольской гимназии[88]. Сама я г-на Трейгиса не знала, скорее всего, Стримайтисы попросили его помочь, и он согласился. Так я легализовалась в Вильнюсе.

Мне помогла устроиться на работу в круглосуточные ясли (на ул. Субачяус, д. 16), санитаркой к доктору Изидорюсу Рудайтису, Марцеле Кубилюте, замечательный человек, большая патриотка Литвы. Впоследствии я узнала, что она была литовской разведчицей[89].

В яслях я кормила детишек, мыла пол и убирала в палатах, меняла белье, стирала. Где-то через неделю после начала работы в палату вбежала старшая медсестра Габрюнене с расспросами: «Кто ты? Откуда? Как твоя фамилия?» Мне показалось, что она спрашивает сердито, подозревая, что я еврейка. Я, конечно, на все вопросы ответила и сразу рассказала о нашем разговоре Пранасу и Марцеле. Оказывается, среди персонала пошел слух, что я еврейка, но доктор Рудайтис это категорически отрицал, и теперь все в порядке. Правда, доктор Рудайтис тоже не знал всей правды: Марцеле сказала ему, что я «еврейка наполовину».

Так что все вроде бы успокоилось. Однако ровно через неделю в палату вбежала медсестра и сообщила, что здание окружено гестаповцами. Я была уверена, что это за мной. Лихорадочно думала: «Что же теперь делать?» Пыталась совладать с эмоциями… Зашла в туалет, спустила воду и попробовала мыслить логически. Если пытаться сбежать, точно поймают. Притом я ведь зарегистрирована у Пранаса, значит, пострадает и он. Если останусь на рабочем месте – не выдам себя. А если все же возьмут, будет хотя бы возможность объяснить гестапо, что Пранас ничего не знал о моем происхождении, потому и сдал мне комнату. Взвесив все «за» и «против», я вернулась в палату, взяла манную кашу и стала кормить какого-то ребенка, было время обеда. В этот момент по коридору загрохотали военные сапоги. В палату вошел доктор Рудайтис и с ним несколько гестаповцев. Лиц не помню, память сохранила только прекрасно начищенные сапоги. Не вполне уверена, но мне показалось, что войдя в палату, доктор Рудайтис подмигнул мне. А гестаповцы, осмотрев помещение, вышли. Как я узнала позже, приходили они по доносу, что в яслях есть еврейские дети. Раненым немецким солдатам не хватало донорской крови, и еврейских детей хотели использовать в качестве доноров. Доктор Рудайтис не сдал гестаповцам ни одного ребенка. Правда, во время проверки было обнаружено несколько обрезанных мальчиков, но доктор Рудайтис сказал, что это дети не еврейские, а караимские.

Можно сказать, что визит гестапо в ясли легализовал меня. Я обрела «благонадежность» и проработала там до конца нацистской оккупации.

Каждый день я шла на работу по улице Субачяус. В нынешнем доме под номером два располагался бордель, обслуживавший немецких солдат. Четверг был выходной, и девицы, в основном польки, сидели на подоконниках и задирали прохожих. Так что, ходя мимо этого дома, я получила исчерпывающее сексуальное образование.

Как я уже сказала, после гестаповской проверки в яслях наступило сравнительное спокойствие. Я продолжала жить у Пранаса, однако с течением времени стало ясно, что оттуда надо перебираться. У Пранаса была в Шяуляй невеста Яне, и ей не очень-то нравилось, что у ее будущего мужа живет дома какая-то девушка. В наших с Пранасом отношениях никакого подтекста не было, но в Шяуляй поползли слухи, что Янин жених живет с какой-то девицей. А мне ведь было уже пятнадцать…

Но главная причина, из-за которой мне пришлось съехать, была связана с незначительным на первый взгляд происшествием. Как-то вечером у Пранаса, как обычно, собралась богемная компания. Кто-то принес довольно примитивный альбом репродукций голландского художника Винсента Ван Гога, и вся компания его с интересом листала. Я очень любила Ван Гога, видела в Париже его картины, поэтому как-то забылась и во всеуслышание заявила: «Ван Гог мой любимый художник!» Конечно, все удивились – откуда деревенской девчонке знать французского художника?

Не сомневаюсь, что никто из гостей Пранаса не выдал бы меня, но все они были любители приложиться к рюмочке. А выпивший человек нередко расскажет такое, чего трезвый не рассказал бы. Так что оставаться в этом гостеприимном доме стало небезопасно. Пришлось мне уйти.

Мои спасители – Онуте и Юозас – договорились с такой Марией Мешкаускене (она жила на проспекте Гедиминаса в доме номер 32), что я поселюсь у нее[90]. Ее муж, полковник литовской армии, в первую советскую оккупацию был арестован и вывезен куда-то в Россию, в заключение[91]. У г-жи Мешкаускене была десятилетняя дочь Сауле и прислуга Ядвига. В той же квартире жила и Марцеле Кубилюте. С ней я наконец-то могла поговорить, что называется, по душам. У Мешкаускене я прожила два месяца, но по разным причинам чувствовала себя не особенно уютно, хотя очень благодарна за предоставленное убежище и понимаю, как сильно она рисковала. Смею предположить, что г-жа Мешкаускене решила помочь мне, так как была глубоко верующей, кроме того, за меня просил ксендз Скурскис, совершивший надо мной таинство крещения в костеле Св. Игнотаса[92].

Чтобы не возбудить подозрений и не отличаться от всех, я должна была каждое воскресенье ходить на службу. Между прочим, это не было «спектаклем». Я действительно чувствовала себя там очень хорошо… Ведь Христос любит страждущих даже больше, чем счастливых, и им воздастся на небесах. Так что в костеле я чувствовала себя полноценным человеком, которого Бог любит и опекает, а не каким-то отщепенцем, который хуже других. По крещению мое имя Мария, а по конфирмации – Котрина. Конфирмацию я получила у епископа Мечисловаса Рейниса[93].

Назад Дальше