Из раздумий Элен вывел голос маменьки, как всегда, высокий и строгий – закрой уши ладонями и то расслышишь каждую его нотку:
– Софи! Где же вы запропастились? И не дозовешься эту девчонку… Софи! Немедленно домой, а иначе вы будете наказаны! Софи! Откликнетесь, а то отцу скажу!
Элен усмехнулась. Она-то знала, что ее маленькая сестрица спряталась в специально построенном в гуще сада домике и намеренно не идет на зов матери. Вскоре к голосу Софьи Алексеевны присоединился мелодичный зов гувернантки. Надобно, конечно, помочь матери, уже сделавшей решительный шаг с порога, но Элен не торопится покидать свое убежище. Она хорошо понимает младшую сестру – в самом деле, в их громком семействе тем, кто склонен к спокойному времяпрепровождению, приходится искать убежище в самых неожиданных уголках дома и сада. Маменьке сие не нравится – она любит, когда все и вся на виду, вышколенно построенные перед ней по ранжиру.
Сестра все никак не откликается, и Элен начинает беспокоиться. В самом деле, час уже поздний, солнце зашло, и девочке пора в постель. Тревога заставляет грудь ее сжиматься. Еще пара минут – и начнется привычный приступ. Девушка ослабляет косынку на груди, но слишком поздно – воздух уже застрял в горле, его надо протолкнуть вниз, и она невольно закашливается. Тут же перед ней раздвигаются зеленые ветви, и показывается маменька.
– И вы здесь, Элен? – строго говорит она. – Так вот с кого Софи берет дурной пример! Как старшая, вы бы должны…
Тут достопочтенная Софья Алексеевна, наконец, замечает, в каком состоянии находится ее дочь и прерывается на пол-слове, резко меняя тему:
– Немедленно домой, ma fille! Опять шаль забыли, а я же говорила, что вечерами нынче холодно! Не хватало вам снова разболеться, да еще накануне собственных именин.
– Я… пойду… за Софи… – силится сказать Элен сквозь приступы кашля.
– Вы пойдете домой! – мать твердо берет девушку за запястье и удаляется с ней к крыльцу, перед этим звонко бросив гувернантке, мадемуазель Мустье: «Ищите близ яблонь, в этом ее… шалаше!»
Дома воздух теплее, но при этом душно, и Элен чуть ли не теряет сознание в этом окружении. Мать приказывает ей лечь на канапе в нижней гостиной, зная уже, что она не будет в силах самостоятельно подняться. Лежа дышать тяжелее, и девушка приподнимается на подушки. Софья Алексеевна молча смотрит на нее, привычно крестит ее и себя и вздыхает. Ей уже сказали – доктор Браницких, мистер Хатчинсон, чьему суждению она не может не доверять – что дальше будет только хуже. Но куда еще хуже-то?.. Сердце болит за эту девочку, и пусть даме известно, что у других только хуже, не может не задаваться: «За что-то это невинное дитя наказано?» Она приобнимает Элен, та приникает к ее плечу и закрывает глаза. Кажется, постепенно приступ отпускает. Где-то вдалеке слышны голоса Софи и ее гувернантки: «Я не хочу спать! Не пойду!», «Нет, нет, вы пойдете спать и с сих пор в этот угол сада не заходите!». Задумчивые ноты ноктюрна раздаются из комнаты наверху, служившей одновременно библиотекой и залом для занятий музыкой. Конечно, Мари… Кто же может еще так играть?
– Все хорошо, maman, – Элен поднимает на мать свои синие глаза – и в кого она такая-то, в их темноволосом и черноглазом семействе? Возможно, пошла в свою бабку по матери, умершую в родах и навеки тридцатилетнюю. Софья Алексеевна собственную мать не помнила, портретов от нее не осталось, но сам факт краткости ее жизни вводил в тоску. Равно как и то, что судьба ее внучки и тезки складывалась зеркальным отражением ее жизни.
– Вот и слава Богу, дитя мое, – мать снова крестит и обнимает дочь, украдкой щупая щеки – нет ли жара, вечного спутника этой болезни? На сей раз приступ был короче обыкновенного, да и легче тоже. Так что авось обойдется.
– Но больше без шали выходить не вздумайте! – голос Софьи Алексеевны становится более строгим и жестким. – Вам, кажется, не пять лет, чтобы я об этом постоянно напоминала!
– Хорошо, маменька, – говорит Элен. Слабость мешает ей думать о чем-то другом, кроме как о сне. Она не спеша встает и, опираясь на руку матери, поднимается вверх. Заглядывают в музыкальную комнату, и матушка делает красноречивый жест в адрес Мари, увлекшейся музицированием – ноктюрн уже сменился развеселой мазуркой. Та, поняв, в каком состоянии сестра, прерывает игру на половине ноты, бросив досадливый взгляд в адрес Элен. Той даже кажется, что Мари ворчит: «И снова грусть, и снова черная меланхолия… Надоело!»
…Уже лежа в постели, Элен вспоминает о забытой в саду книге. Хочет послать горничную за ней – но передумывает. Вряд ли ночью будет дождь. Да и читать нынче не хочется. «Она была слишком хороша для этого мира…», – повторяет она про себя эту фразу.
– Или мир был слишком плох для нее, – добавляет девушка вслух.
***
– Мы отменим все «особые порядки». Они лишь разжигают рознь и способствуют возникновению фронды, – полковник Павел Пестель говорит, по своему обыкновению, не глядя на своего собеседника. Разговор ведется не под запись, но каждое сказанное слово получается у Пестеля чеканным. Интонация такая, будто бы он читает длинную, небогатую событиями, зато наполненную описаниями книгу. Князь Сергей Волконский устало смотрит на приятеля. Стрелки напольных часов приближаются к трем утра. За незашторенным окном уже можно увидеть, что вдалеке, за пшеничными полями, небосвод уже сереет. Ночи в конце мая стоят короткие, утро наступает сразу и неожиданно, а они еще даже не ложились. Волконскому страсть как хочется расстегнуть вицмундир хотя бы, но в присутствии своего соратника делать это несколько неловко. Вот и приходится сидеть чуть ли не на вытяжку, слушая соображения полковника по поводу грядущего переустройства России.
– Фронда… – повторяет Сергей. – Слишком часто это слово используют по делу и без, не ведая его истинного значения.
Пестель прерывается и смотрит на своего собеседника немигающими темными глазами. Слишком часто Волконский ловил на себе взор своего товарища по обществу, и слишком велико было искушение сравнить его со взглядом хищной рептилии, сосредоточенно выглядывающей свою добычу.
– А каково же его истинное значение, князь? – с легким вызовом в голосе спрашивает полковник.
– Нынче у меня нет сил еще и преподавать вам уроки истории, – откликается князь. – Надеюсь, вы, республиканец, помните, что Фронда при юном Луи Четырнадцатом поставила своей целью именно ограничение власти монархической. Не хотите ли вы сказать, что видите себя новым монархом?
– Полно, Ваше Сиятельство, повторять россказни этих петербургских пиитов, полагающих меня новым Буонапарте, – темнеет лицом Пестель. – А вам не стоит придираться к каждому произнесенному мною слову.
– Я вас готовлю к тем временам, когда каждое это слово перейдет в вечность и будет цитироваться потомством, – бесцветным тоном произносит Волконский.
Его визави внимательно оглядывает его лицо. Слишком уж этот аристократ тонок и непрост в обращении. Придворного из него не вытравишь, сколько бы лет он не провел далече от Двора… Впрочем, простаки как раз и были в их деле опасны – легко втираются в доверие к тем, кто поглупее, выводят на откровенность, а потом пишут донос – конечно же, из доброты душевной и жажды справедливости, не иначе. Но Пестеля всегда настораживало одно в этом князе Волконском – тот исподволь уводил у него власть в их обществе. Сказанное полковником на общем собрании князь Сергей обязательно повторял, но иными уже словами – и не придерешься, потому что, во-первых, суть одна и та же, во-вторых, формально в их союзе у каждого имелось право голоса. Чего стоит и то, что Волконский, будучи принятым в тайное общество без году неделя как, уже придумал название? «Пусть будет Союз Спасения», – сказал он тогда. – «Без всяких „орденов“, „благодатей“ и прочих масонских заморочек». Название, по первому размышлению, показалось Павлу удачным – в самом деле, намекает на то, что спасшиеся членством в союзе спасут и Россию. Которая, по мнению многих, а прежде всего, тех «наиболее приближенных к государю лиц», отчаянно нуждалась в том, чтобы кто-то отвел от нее неминуемую беду. Кстати, о «приближенных к государю»…
– Я слышал, твой beau-frere повздорил с Аракчеевым? – невзначай спросил Пестель.
Вопрос застал Волконского врасплох. Он пожал плечами.
– Откуда у тебя сии сведения?
– Ну как откуда… Временщик заметил, что на Вторую армию уходит непомерно много средств и начал задавать твоему родичу неудобные вопросы. На которые у того не нашлось ответа. Вот и грозит ему нынче отставка со всех постов.
«У Пьера чтобы не нашлось ответа…», – усмехнулся Серж. – «Скорее, он не снизошел до змея. Но только не пойму, реальна ли отставка. Ежели так, то наше дело провалено. Нам придется что-то предпринимать, и действовать решительно».
– Тебе сам Аракчеев это рассказал? – спросил он у своего приятеля невзначай.
Пестель знал – ответь он правду, как Волконский не преминет сказать нечто колкое на этот счет. Отрицать было бы еще глупее – ни для кого не секрет, что отец полковника приятельствует с тем, кого в придворных кругах зовут «змеем» и ненавидят столь же сильно, как любят государя – впрочем, похоже, любят только на словах.
– A la guerre comme a la guerre, – проговорил он со вздохом. – Благородные средства здесь не помогут.
– Тогда не возмущайся, что тебя сравнивают с несчастным корсиканцем, – усмехнулся Волконский, наливая себе в бокал остатки вина. – Так что ты предлагаешь сделать с Польшей?
С участи Речи Посполитой и начался этот разговор, продолжившийся уже под утро. Представители Польского патриотического общества, Яблоновский и прочие, снова напомнили о своем существовании, передав с оказией послания – естественно, шифрованные. В них они снова задавали вопросы о начале выступления и порядке действий. У них, мол, все готово, имеются все нужные средства и силы. Но, прежде чем выступать, им нужны гарантии – первым делом необходимо было отменить результаты «молчаливого Сейма» от 1794 года и дать Речи Посполитой вожделенную независимость. Без этого польское тайное общество действовать отказывалось, а его глава Яблоновский даже намекнул, будто «упорство в данном вопросе обойдется вам слишком дорого». Пестель, узнав о разговоре, рвал и метал, но, как у него водилось, молча, про себя, и лишь под конец сказал Волконскому, что «твоя бестолковая дипломатия только вставляет мне палки в колеса».
– С Польшей… Так вот что тебя волнует. Почему не Остзейский край, например? – протянул полковник, изучающе глядя на князя Сергея.
…В общество Волконский пришел сразу после Михаила Орлова, и Пестель мигом определил его типаж – ровно такой же, как тот – скучающий аристократ, из grand seigneur’ов, невесть зачем сосланный в Малороссию командовать дивизией и не знающий, к чему бы себя приложить. Такие люди были бы вредны, но за ними стояла реальная сила, поэтому решение о посвящении Волконского в члены тайного общества было принято немедленно. Однако, к изумлению всей управы их союза, тот углубился в их деятельность так, что начал уже незаметно ею руководить. Куда делся легкомысленный повеса-переросток, коим князь Волконский представал в свете? Пестель изумлялся его дотошности, вниманию к деталям и умению проводить неожиданные параллели. С появлением Волконского все пошло живее, и уже стало ясно, когда состоится час Х – время, когда история изменится. «Нам нужно, однако же, подготовиться к сему часу», – не забывал говорить князь Сергей. – «Власть не должна лежать просто так – иначе найдутся те, кто ее захватит, вопреки нашим намерениям и желаниям». Однако же, на призывы немедленно действовать, которые высказывал вышеупомянутый граф Орлов, с его «десятью тысячами штыками за пазухой», Волконский отвечал так, что оставалось лишь поаплодировать: «Вам хочется новой пугачевщины, Михаил Федорович? Мне вот нет. Ибо я знаю, что мы с вами падем ее первыми жертвами. Посему и то, что вы зовете преступным промедлением». Вот такой он был, сей князь, и Пестель ничего не мог с сим поделать.
– Посуди сам, каково нам будет весело, если сразу же после восстания в Польше начнется война за независимость. Что ты будешь делать тогда? – откликнулся Волконский. – Введешь войска, чтобы его подавить?
– Я уже сказал ранее, что не допущу у нас Вандеи, и Польша, равно как и Ливония, непременно будет приютом недовольных, ежели мы не примем немедленных жестких мер… – повторил Пестель, не вникая особо в суть вопроса, заданного его приятелем.
– Поэтому что ж? Внесешь в «Правду» свою поправки о даровании Польши независимости? А вместе с тем независимости и другим окраинам? – внимательно, насколько мог, посмотрел на него Волконский.
– Я пока думаю над этим вопросом. Не торопи меня, – остановил его приятель. – Но повторяю: привилегии должны быть отменены. Иначе же…
– У Бретани и Анжу не было никаких привилегий, однако ж они восстали. Где здесь Конвент ошибся, как думаешь? – выпитое вино придало князю бодрости и желания спорить. Интересно, надолго ли его хватит? Пестель-то может и не спать – подобно Буонапарте (опять это невольное сравнение!), он, казалось, обходился тройкой часов сна в сутки, не более. И при этом Серж никогда не заставал приятеля страдающим от недосыпа. «Последствия военной контузии», – так объяснял это Пестель. Но Волконский сомневался в этом. Контуженным и раненным их состояние все-таки в тягость, а этому его приятелю оно ни малейших страданий не доставляет.
– Всеобщий призыв, – медленно, чуть ли не по слогам произносит полковник. – Революция бы победила в Вандее, коли не всеобщий призыв.
– А что Конвенту оставалось делать, если после убийства короля на Францию ополчились все сопредельные страны? – продолжил князь Серж.
– Слушай. Если тебе не нравятся мои выводы, так сразу и скажи. Зачем ты вызываешь меня на спор? – вспыхнул Пестель.
– Почему не нравятся? Я хочу рассмотреть проблему со всех сторон, а не только с той, с какой тебе угодно, – возразил князь. – И вот я вижу, что нас ждет то же самое, что и 35 лет тому назад в многострадальной Франции.
– Дураков воевать с Россией нет, – уверенно произнес Пестель. – Или же ты веришь в незыблемость Священного Союза? После всего, что Его Величество сделал, дабы отвратить Австрию от нас?
Волконский удивился осведомленности приятеля в дипломатических вопросах. Вот уж не думал-не гадал… Освобождение Греции от турецкого ига вызвало предсказуемую для опытных дипломатов, но совершенно неожиданную для императора Александра, искренне поверившего в единство европейских христианских держав, отрицательную реакцию у англичан и французов. Австрийцам, еле сдерживающим турецкую угрозу, подобное положение дел было еще более неугодно. В Европе сложилось мнение, будто бы подобная затея нужна лишь для тщеславия императора Александра. И даже среди приближенных государя раздавались голоса против «очередной никому не нужной войны с турками непонятно за что». В тайном обществе мнения были противоречивыми, и Серж отлично их знал. «Мы, конечно же, победим, государь в очередной раз покроет себя славой, но у нас-то ничего не изменится. Крепостное право останется, военные поселения расползутся по всей стране, да еще и скажут, что все это поспособствовало нашей победе над басурманами», – так судил Муравьев-Апостол, один из тех, кто пришел в общество «защищать русский народ и спасать его от произвола высокорожденных честолюбцев». «Конституция есть у поляков, предавших нас в самый решающий момент», – продолжал тот же Орлов. – «В Остзейском крае крестьяне свободны уже несколько лет как. С грядущей победой мы увидим восстановление древней демократии в Элладе. Но русские, как всегда, останутся ни с чем. Ибо варвары и свободы не заслужили». Такие мнения вскоре сделались преобладающими над всеми остальными. Вскоре даже составился план действий – устроить переворот тотчас как будет объявлена война и выйдет приказ о начале движения Второй армии. «В этом мы чем-то родственны несчастным восставшим бретонцам», – горько усмехался Серж, узнав о решении управы – правда, не окончательном.