Шпанберг встретил Вакселя и Чирикова неласково, углядев в приказе Беринга какую-то для себя неприятность. Хотя, конечно, гостеприимством не пренебрег – отвел гостям свежую просторную избу, дал денщиков вычистить одежду и утварь, а вечером наведался в гости.
– Так что же, Мартын Петрович, за оказия у тебя случилась? – дождавшись наконец окончания ни к чему не обязывающих бесед, спросил Чириков.
Шпанберг угрюмо глянул на капитана из-под белесых бровей. Был он худ и высок почти так же, как Ваксель, однако отличался какой-то неприятной, нервной повадкой, в любой момент готовой перейти в ярость. Друзей за все время экспедиции не заводил, и явно в них не нуждался, предпочитая обществу людей своих собак, которых любил, специально натаскивал и везде с ними появлялся. Псы у него были злые, однако, как и сам Шпанберг, «к делу зело пригодные».
– Значит, послал-таки донос, Nisse[5], – прошипел на это Шпанберг, сощурив глаза. – Местными подлыми людишками Шкворнем зовется не зря, ай, не зря!
– О ком это ты, Мартын Петрович? – спросил Ваксель.
– О нынешнем начальнике Охотского порта, Скорнякове-Писареве, – ответил Чириков. Поскольку последний год Ваксель был занят на переброске грузов, Чириков куда лучше был осведомлен об интригах, закруживших вокруг экспедиции. Нет, не ради прихоти послал их сюда Беринг среди зимы. Достаточно было одного взгляда на белое от ярости лицо Шпанберга, чтобы понять, что без вмешательства людей беспристрастных тут не обойтись
Шкворень был человек непростой, Чириков слыхал о нем еще в бытность свою в Петербурге. Когда-то звался он директором Морской академии, генерал-прокурором Григорием Григорьевичем Скорняковым-Писаревым, знавал лично государя Петра и был им послан в учебу. Однако после смерти государя фортуна, как это бывает, отвернулась от него: за участие в заговоре против «светлейшего» Меньшикова был он бит кнутом, лишен чинов и наград и сослан в Сибирь. После же смерти оного как «человек полезный» был восстановлен в должности и назначен Начальником Охотского порта.
Казалось бы, такой человек должен быть рад тому, что именно Охотск выбран форпостом дела столь величественного и гигантского. Было к чему приложить силы – стремительно растущий порт нуждался буквально во всем, а более всего – в грамотном руководстве. А там, глядишь, и былые грехи простятся новыми заслугами…
– Каналья! Сукин сын! – бушевал тем временем Шпанберг. – Указ Сената ему не указ! Месяцами ржавого гвоздя выдавать не соизволит! Знали б вы, каких трудов мне стоило, чтобы корабли-то те, что в порту стоят, выстроить! И ведь в том году еще со стапелей спустили! Вышел бы в Японскую экспедицию еще в июле, Христом Богом клянусь! Но от вас груза нет, от Шкворня – снега зимой не выпросишь! Вот и пришлось обратно днища сушить! А людей кормить – чем? Голодаем, видит Бог, писал капитан-командору, – голодаем! А тут еще сволочь эта красномордая доносы на меня в самый Петербург пишет, будто б я имущество казенное разворовал и шкурами торгую! Да я его… А сам, прости Господи, днями целыми гульбу устраивает с девками да вином, а пьяным делом блажит несусветно! Меня клялся в карцер засадить, да корабли мои пожечь!
– Остынь, Мартын Петрович, – урезонивал его Чириков. – О делах в Охотске капитан-командор уже в Петербург отписал. Найдут на него управу!
– Уж мне ли не знать, сколь скользок сей угорь! – не унимался Шпанберг. – Не впервой в здешних-то местах хаживаю! Уж отстраняли каналью! Уж отсылали! А вон вернулся и пуще прежнего шалит! Нечем заняться! Доносить на меня вздумал! Убью Hurensohn![6]
Шпанберг расходился все круче, из углов рта полетела слюна.
– На этот раз дело верное, – тихо сказал Чириков. – С вестовым капитан-командор велел передать, что указом императрицы нашей отстранили его уже. Однако ж приказ в Сенате застрял, замену ищут.
Шпанберг резко замолчал, потом расплылся в неприятной улыбке.
– Значит, вот как…
– Вот так, – с нажимом произнес Чириков. – А потому, Мартын Петрович, надо нам наше дело делать.
– На поклон не пойду, – с вызовом бросил Шпанберг. – Хоть сам Беринг пущай приказывает. Не согну шеи перед поганой вшой!
Чириков вздохнул.
– Что ж, придется нам, Ксаверий Лаврентьевич.
* * *
– Кто посмел ко мне на глаза эту погань впустить! – послышалось со входа.
Дом Скорнякова-Писарева посрамил бы и иные особняки в Петербурге: о двух этажах, да с подъездной аллеей для экипажей. Однако рядом с кособокими избами и разбитой колеей смотрелся он не величественно, а как-то по-варварски дико. Внутри дом был столь же странной смесью роскоши и дикости – медвежьи и волчьи шкуры на полу соседствовали с дорогими китайскими вазами и стенами, затянутыми узорчатым шелком. Хозяина они нашли в кабинете, отнюдь не расположенного к приему.
Следом за Вакселем и Чириковым ввалился лакей в ливрее с золотым позументом и с рассеченной губой:
– Не вели казнить, Григорий Григорьевич, батюшка! Сами оне вперлись, супостаты!
– Доброго утречка! – звучно поздоровался Чириков, одетый, как на парад. – Людишки твои непонятливы очень, так что пришлось вразумить, уж извини, Григорий Григорьевич! А дело у нас казенное. Капитаном-командором Берингом посланы спросить с тебя все то, что ты властью своей к экспедиции Камчатской и Японской выдать должен.
Скорняков-Писарев, – грузный, растрепанный, – в залитом вином халате сидел в бархатном кресле. На коленях его восседала крестьянская девка с круглым веснушчатым лицом и растрепанном косой в платье, достойном княгини. Она тоже была пьяна.
– Это что за мразь мне «тыкать» смеет? Да я тебя… – Скорняков-Писарев скинул девицу с колен и потянулся к пистолету. – Я – бомбардир Преображенского полку, самого Петра Лексеича брат и соратник! Слыхал ли, сопляк! Вон, не то стрелять буду!
– Стреляй! – Чириков стоял, расставив ноги, в упор глядя на ополоумевшего хозяина. – После сам застрелишься!
В мутных глазах Скорнякова-Писарева что-то промелькнуло, но пьяный кураж пересилил, и палец лег на курок.
– Это мы еще поглядим! – прохрипел он. И выстрелил.
В то же мгновение Ваксель сделал быстрый шаг вперед и рубанул ладонью по стволу пистолета. Пуля прошила пол рядом с обеспамятевшей девицей. Ваксель схватил стоявшую на столе корчагу с квасом и одним махом вылил ее на голову хозяину. Квас оказался с мороза. Какое-то время Скорняков-Писарев мог только моргать, разевая рот, как выброшенная на берег рыба.
– Уж не обессудь, Григорий Григорьевич, – ласково сказал Чириков. – С волками жить – по волчьи выть!
Губы Скорнякова-Писарева затряслись:
– Сволочи вы, сволочи, – вдруг жалко заскулил он. – Старика опального позорите! Вломились в дом, как тати! Защищаться вынудили! Буду писать на вас в Сенат! На всю вашу иноземную банду!
– Уверен, что в Сенате ваши художества оценят достойно, – проронил Ваксель. – А покамест извольте наше нижайшее прошение на выдачу всего необходимого подписать.
С этими словами он вытащил из-за обшлага камзола и выложил перед Скорняковым-Писаревым лист бумаги. Услужливо пододвинул чернильницу. Чириков тем временем поднял с пола девицу и вручил ее остолбеневшему от ужаса лакею:
– Ступай-ка лучше барышню в чувство приведи. – И вытолкал взашей.
– Ну-с, Григорий Григорьевич. – Чириков подошел с другого края стола, ненароком положил руку на пистолет. – Выстрел-то твой весь Охотск слышал. Люди наши мной предупреждены, куда мы и зачем направились. Командор дал мне приказ добыть от тебя все необходимое для экспедиции любой ценой. Да еще передать велел с глазу на глаз, и приватно: мол, Указ государыни о твоем, Григорий Григорьевич, отстранении, уже подписан.
– Как? – ахнул Скорняков-Писарев. – Быть не может! Лжешь, сволочь!
Пистолет Вакселя немедля нацелился ему в лоб. Скорняков-Писарев раскрыл было рот что-то еще сказать, но, покосясь на шведа, передумал.
– Ты уж проверь, Григорий Григорьевич, – криво усмехнулся Чириков. – А пока суд да дело, искомое будь любезен выдать.
– А ежели не выдам? – набычился Скорняков-Писарев. – А ежели в холодную? И не таких там ломали!
Было видно, как он лихорадочно соображает, – не крикнуть ли своим холопам.
– Случись что, команда капитана Шпанберга разнесет за нас весь Охотск, – тихо сказал Чириков. – А у тебя, Григорий Григорьевич, заступников-то, судя по всему, не осталось. Ссылкой не отделаешься – виселица раем встанет! Довольно дурить! Так как?
– Обложили, супостаты! Обложили! – хмель, однако, со Скорнякова-Писарева от ледяного душа слетел окончательно, и он наконец осознал все происходящее ясно.
– А ну и черт с вами, шельмы! – Он размашисто подписал бумагу. – Я еще об вас напишу! По заслугам получите!
– Дай-то бог, чтобы все мы получили по заслугам! – заботливо присыпая песочком бумагу, сказал Ваксель.
* * *
7 апреля 1738 года, Юдома, 20 немецких миль от Охотска
– Доколе, Господи? Доколе? – Лорка слышал, как мать, стоя перед образами на коленях в углу грязной избы, в забытьи повторяет горькие слова. Перед глазами все плыло, стены избы, казалось, качаются перед глазами. Горло горело огнем, и Лорка тщетно пытался вспомнить, какой нынче день. В воздухе разливался запах ладана – значит, мать зажгла лампадку. А ведь она берегла как зеницу ока припасенный с Якутска запас.
Лорка выпростал из-под одеяла тонкую белую руку с синими веточками вен.
– Мама…
– Слава тебе, Пресвятая Богородица! – мать метнулась к лавке, потрогала лоб, и Лорка увидел, что щеки ее мокры от слез. – Токмо одними молитвами…
Лорке показалась, что она еще больше похудела. Серые глаза под белым платом стали вовсе огромными, словно на ликах святых.
– Мама, – язык во рту ворочался с огромным трудом. – Попить дай…
– Сейчас, сейчас… – мать приложила к его губам глиняную чашку с брусничным морсом. – Вот так лучше. Теперь отдыхай, сынок. Лихорадка твоя на убыль пошла. Даст бог, теперь на поправку пойдешь. А я уж боялась…
С тех пор как мать одну за другой потеряла в Якутске двух новорожденных дочерей, в ее взгляде, обращенном на Лорку, навсегда поселилась тревога. Тем более что еще в Иркутске маленький Лорка подхватил огневицу и с тех пор так не отошел до конца – нет-нет, да начинал сызнова кашлять.
Первые воспоминания детства у Лорки были связаны с дорогой: вот они едут на тряских санях, пар от дыхания оседает на отворотах, гремят бубенцы, и мать все беспокоится, подкладывая под Лоркины мерзнущие ноги остывающий кирпич… И ожидание, да, бесконечное ожидание. Вот доберемся до Якутска, и… Вот вернутся посланные командором на Лену и Енисей отряды… Вот вернется из Жиганска застрявший там не ко времени обоз… Но новости приходили чаще печальные, да и отправке в путь вечно что-то мешало.
Переезд из Иркутска в Якутск Лорка уже помнил хорошо. Помнил, как лошади пали, и в сани впрягали собак, а сами шли рядом по трескучему морозу. Помнил, как мать, плача, резала в котелок мороженое собачье мясо, и они потом, мучась голодными резями в животе, хлебали эту жуткую бурду. Помнил, как часто случались похороны, как мертвых едва забрасывали снегом и песцы собирались под кособоким крестом, едва от него отъезжали последние сани. Помнил страшную ночь, когда принесли известие о смерти «тети Тани» и как, – единственный раз на его памяти, – заплакал о своем погибшем друге отец.
Много видел Лорка такого, чего и взрослому не перенести. И ведь, несмотря ни на что, – выжил, выстоял!
Но путь сюда, на Юдому, оказался Лорке не по силам.
Еле живым привезли его в санях на зимовье и долгими зимними месяцами мать выхаживала его, поя с ложечки горным медом, натирая барсучьим жиром худую, с острыми, как кремень, ключицами спину.
– День-то какой нынче? – Лорка глянул в затянутое инеем окошко.
– Благовест, – отозвалась мать и снова заплакала. – Радость-то какая! Я уж отца Иллариона предупредила, чтоб после службы зашел, – соборовать тебя собрались. Совсем, думала, потеряю…
– Ну вот еще! – Горло драло, слабость ощущалась ужасная, но пелена перед глазами спала, в голове прояснилось, и Лорка с изумлением понял, что хочет есть.
Мать налила ему пахучего мясного бульона.
– Так пост же!
– Пей! – Ее брови сошлись на переносице. – Болящим и чадам…
– Я не чадо! – обиделся Лорка. – Мне десятый год уже!
– Пей, кому говорят. – Но мать заулыбалась, обрадованная его вновь проснувшимся задором.
От теплого питья горлу малость полегчало.
– Отец-то…здесь? – решился спросить Лорка.
В глазах матери снова набухли слезы, скорбная складка залегла у губ:
– Под Масленицу от капитан-командора бумага пришла. Поехал с капитаном Чириковым в Охотск. Двадцать немецких миль. И тоже… по льду токмо.
Она резко отвернулась, отошла к столу. Взяла было шитье, уколола палец, ойкнула. Руки ее тряслись.
– Не плачьте, мама, – привычно сказал Лорка. – Вернется, весна придет. Лед стает – на лодках до Охотска враз пройдем. Почти добрались уже.
– Когда же это кончится? – почти простонала мать. – Сил моих больше нет! Нет!
Лорка хотел было встать, обнять ее, как делал это всегда. Он уже привык считать себя материным заступником, – слишком много дней и ночей они провели вот так, вдвоем, в бесконечном ожидании. На появление отца всегда надеялись, но никогда не ждали – слишком много было этих обманутых ожиданий, слишком много разлук… Даже когда подолгу жили на одном месте, на Иркуте или, скажем, в Якутске, отец все равно был в разъездах: то уедет встречать новую партию железа, то пошлет его капитан-командор с каким-нибудь секретным поручением… Лорка берег в памяти каждый момент его редких появлений. В его последнее появление летом в Якутске целых две седмицы он был дома с женой и Лоркой, никто его не вызывал, не тревожил. Мать расцвела, начала улыбаться. Долгими вечерами Лорка читал отцу, складывал с ним бумажных птичек и пускал их с косогора, вместе ездил по всему Якутску, даже поднимался с ним на борт…
Оказалось, капитан-командор дал своему верному соратнику отпуск перед тем, как снова послать его на Юдому. Услышав об этом, мать заплакала навзрыд. Ожидание было невыносимым. Видя, как она тает на глазах, Лорка начал заговаривать о том, что путь на Юдому вовсе не так плох, что мужики проходят его пешими, с грузом, а уж на санях-то…
И мать сдалась. Они выехали на Масленичной неделе в сопровождении двух сменных ямщиков, ранним зимним вечером, когда Анна-Кристина Беринг распорядилась давать фейерверки. Весело катился-шумел вдалеке ее масленичный поезд. Укрытые по плечи медвежьими шкурами в санях, они долго смотрели на разноцветные отсветы, остававшиеся позади…
Вначале лошади бежали бойко. Лед был крепок, в «теплушках» по пути их снабжали горячими кирпичами. Лорка старался смеяться, шутить. Однако чем дальше отъезжали, тем трудней становился путь. Мороз крепчал, тайга вокруг стихла, скованная его ледяным дыханием, только нет-нет раздастся громкий, как ружейный выстрел, треск… Так проехали день. К вечеру благополучно добрались до очередной теплушки. Казаки, дежурившие в избе, завидев женщину с мальчонкой, дивились, но были вежливы. А узнав, что Лорка – сын лейтенанта Вакселя, и вовсе не знали, где посадить и чем накормить: «Лейтенант наш, батюшка, светлая голова, дай бог ему здоровья! Без него тут бы пропасть народу полегла!» Божились, что до Юдомы осталось всего-то десять верст…
Поутру мать долго не вставала, казалась больной. Словно бы чуяла неладное, да не хотела ехать, думал потом Лорка. Но предчувствие встречи подгоняло, и вот через неохоту они выехали на заснеженную колею, проложенную санями по крепкому льду реки. Солнце уже взошло, однако от мороза все вокруг тонуло в снежном мареве, точно в густом дыму, сквозь которое солнечный круг казался розовым.