– Как же это сорока может корову выдоить? – изумился Ливнев. – Клювом-то?
– Постой, барин! Ты ж главного не знаешь!.. Вот… Потом у Ивана Бугая, кузнеца нашенского, кобыла захромала. Такая справная животина была, а тут стала припадать на задок. А после на курей мор напал. Все чисто и полегли… Мы собрались и пошли ведьму просить, сперва, по-хорошему. Ты, говорим, перестань молоко воровать, оставь Иванову кобылу и верни курей… Что это ты, барин, лицом почернел? Приболел никак?.. Ну, слушай дальше. Думаешь вернула она курей? Вот! – мужичок сложил кукиш. – Еще и наслала засуху. Месяц ни дождичка, ни росинки. А у Ивана Бугая кобыла и вовсе сдохла. Мы к старосте. Сообща составили петицию в уезд, так, мол, и так, где это видано, чтобы целое селение из-за колдовства страдало? Ага. Приходит, значит, из уезда ответ, что нонче в колдовство верить не велено. Ну, думаем, чертовка, и уездное начальство околдовала. Что тут скажешь? Решили своим судом ведьму судить. Дарья-то, кума Бугаева, слышала, что ежели ведьму за волосы вокруг села оттаскать, то чары ейные развеются… Мы для верности аж два круга…
Ливнев слушал. Глаза его застилала кровавая пелена.
– …А Бугай-то вспомнил, что самое лучшее средство супротив ведьмы – тележная ось… – мужичок осекся. – Ты что это, ба…
Голова его дернулась от удара, хрустнул сломанный нос. Ливнев сгреб попутчика за шиворот и на ходу забросил прямо в придорожную канаву. Заорал кучеру не своим голосом:
– Гони!!!
…Хата кузнеца нашлась быстро. Открыл сам хозяин:
– Ежели сковать чего, так по утру в кузню приходите…
– Оксану, помнишь? – негромко осведомился Ливнев.
– Чего?
– Ведьму, говорю, помнишь?
– Ведьму? Ведьму помню… Чего ж не помнить… Живучая была зараза…
Дальнейшие события для Ливнева распались из целого на куски. Вот он охаживал бесчувственное тело кузнеца дровиной из поленницы, приговаривая: «Тележная ось тебе! Тебе тележная ось!» Вот, расшвыривая всех, кто попадался под руку, успел подпалить три хаты. Вот толпа селян с кольями смяла, погребла под собой. Вот сопровождающие, паля из револьверов в воздух, разогнали свалку, подняли Ливнева, перепачканного в крови своей и чужой, на ноги:
– Матвей Нилыч, одумайтесь! Каторга ведь!..
А тот, не слыша, повторял, как заведенный:
– Всех порешу, всех… С лица земли сотру… Всех до одного…
После сел на землю, обхватил голову руками и заплакал…
Ливнев помнил, как стоял, уронив голову на грудь, у заросшего бурьяном холмика без креста, что за оградкой кладбища. Со стороны села тихонько приблизилась сгорбленная старуха, прижимая к груди какой-то сверток. Прошамкала, глядя в сторону:
– Малец при ней был грудной… Что мы, звери, что ль?.. Микиткой окрестили…
Ливнев принял из рук старухи младенца, осторожно развернул тряпье. Глянули на Ливнева зеленые Оксанины глаза. Ни слова не сказав, завернул Ливнев ребенка в свой китель, сел в карету и укатил прочь.
Да больше уж не возвращался туда.
…Стелились за окнами поля, проплывали мимо верстовые столбы. Ливнев тряхнул головой, отгоняя воспоминания.
– Расскажи про маму, – снова попросил Микитка.
Ливнев сгреб сына в охапку, прижал к себе, утаивая слезу:
– Красивая она у меня была… Прямо как ты…
* * *
Он вошел в станицу с востока, вслед за первыми лучами солнца. Служивший посохом молодой узловатый дубок, иссеченный дождями и обожженный полуденной жарой, клюнул взбитый копытами суглинок и замер. Бросившиеся было на незнакомца дворовые кобели, остановились в нерешительности, уловив исходящий от посоха запах мертвого волка, поворчали глухо и предпочли убраться прочь.
Судя по стоптанным лапоткам, явился путник издалека. Был он уже не молод: густая сеть морщин, покрывавшая коричневое от загара лицо, терялась в седой окладистой бородке, однако глаза из-под нависших кустами бровей смотрели живо. Все имущество странника умещалось в заплечный мешок на лямках да котомку у пояса. Холщовая рубаха до колен, подпоясанная веревкой, и видавшие виды порты, болтались на щуплом теле, как мешок на палке.
– Доброго здоровьица, красавицы! – путник поклонился бабам у колодца.
– Здравствуй, мил человек!..
– Не возьмет ли меня кто на постой, бабоньки, али нет ли у вас на селе какой хаты на продажу?
– А ты никак поселиться решил, добрая душа? – вперед выступила, внушительно подперев бока, розовощекая казачка.
Кончики ее чепорка, завязанного узелком на лбу, воинственно топорщились.
– Знамо дело, решил! – путник пристукнул посохом, будто подтверждая весомость слов.
– Из каких краев будешь-то к нам? – казачка не унималась.
– Издалека пришел. Отселе не видать. Аже сам православный и худа не роблю, – путник размашисто перекрестился и отвесил поклон. – Могу по сапожной части, могу по гончарному делу…
– Ишь ты! Сапожник без сапог!..
– Антонина, шо ты накинулася на человека? – вступилась рыжая соседка-толстушка, отирая мокрые руки о подол. – Как все равно, блоха на зипун!.. На продажу у нас хаты нету, да только есть бобылихинский курень. Так он ничей! Там баба жила, Бобылиха, она померла в запрошлый год…
– Дура ты! – огрызнулась Антонина. – Я же узнать!.. А может он каторжник беглый?.. Али еще что… А в курене в том крыша по весне провалилась!
– Сама ты дура! Колода безмозглая! Какой он каторжник? Каторжник тот, как зыркнет, так душа в пятки уходит! Я сама видала, такого в кандалах по ялмарке водили!.. А крыша-то провалилась оттого, что Васька Косой стропила снял…
– Так где ж он, курень этот? – путник не выдержал.
– А иди вот прямо, сначала Гапкина хата будет, потом тереховский двор, потом Кондрат, Хваник, Гузей, после поповский дом, Горпинка, Егорька, Сульманы, Фроська, Пантюхи, Шуренька, Бадей, Цыганы, Соша… За Сошей зараз и тэй курень. Самый последний от краю.
– Спасибо, красавицы, – путник в третий раз поклонился и засеменил вдоль единственной улицы.
– Как тебя звать-то, дедушка? – окликнула девчушка с длинной черной косой.
– Кличут Птахом.
– А по батюшке?
– Дык, сиротой я вырос, дочка. Отца с матерью не знал…
Так в казачьей станице Лесково появился дед Птах.
Крышу новоявленный селянин поставил быстро – пособили казаки. Привезли дров, вправили грыжу на внешней стене. Дед совал было рубли за работу, но те не взяли. Ушли так, по-христиански… Неся по литру самогона в желудках.
Из всего хозяйства развел Птах только десяток кур. Купил на зиму муки, овощей. Сам стал тачать сапоги, починял хомуты, седла, иную упряжь, плел лапти, корзины; никто на селе не делал к ножам и нагайкам лучших наборных рукоятей. Раздобыв ружьишко, начал Птах хаживать по окрестным лесам и перелескам, давшим название станице, брал ягоду, грибы, когда и дичинкой разживался. Тем и жил. Вечерами сиживал с другими стариками на завалинке, однако махорки не дымил, жалуясь на больную грудь.
Однажды казак Шкарпетка, изрядно подгуляв на стороне, надумал поучить жинку уму, и, выломав из ограды дрын, принялся гонять голосящую бабу, одетую в одну исподнюю сорочку, по селу. Подобные случаи являлись не такой уж редкостью и случались с завидным постоянством. Станичники по поводу и без повода своих благоверных поколачивали.
– Остынь! – неодобрительно гудели мужики.
Повизгивали бабы. Но ввязываться никто не решался: Шкарпетка славился бычьим упрямством и дурным норовом.
– Мое дело! – басил он, свесив чубатую голову. – Хочу убью, хочу покалечу…
– Людечки, рятуйте! – шкарпеткина жинка проворно перебирала босыми пятками, уворачиваясь от более медленного своего супруга.
– Слышь, парень! Остепенись-ка! – у околицы вышел навстречу Птах, загородил дорогу.
– Иди домой, дед! – почти добродушно посоветовал Шкарпетка. И добавил, видя, что старик не двинулся с места: – Дважды не прошу…
– Дык, тожа я дважды не повторяю, – Птах вызывающе оперся о палку.
– Ну, гляди, – Шкарпетка пожал плечами и отвел руку для удара.
– Ой, тикай, дед! – только и взвизгнула жинка.
Птах как-то ловко продел свой посох меж Шкарпеткиных ног и крутанул.
– Га! – выдохнул бугай, приземлившись на спину.
Поднялся непонимающе, отряхнулся и не спеша закатал рукава.
Удар, способный свалить лошадь, пришелся по воздуху. Шкарпетка покачнулся и загремел носом вперед…
Селяне, собравшись поодаль, лицезрели картину, достойную пера уездного живописца: вывалянный в пыли, в разорванной рубахе Шкарпека неистово бросается на деда, щуплой своей фигурой напоминающего камышовую тростину, бросается, и всякий раз с чувством, значимо шмякается оземь всем своим немалым весом. С перекошенной в ярости окровавленной физиономией он походил на разъяренного медведя, лапающего утыканную гвоздями бочку. Птах же заметных усилий в движениях не выказывал, поблескивал глазами да припрятывал в бороде улыбку.
– Охолонись-ка трошки!..
Шкарпетку окатили из бадьи колодезной водой. Тот остановился, обвел мутным взором собрание и так, ни слова не говоря, похлюпал к дому. Следом, всхлипывая и причитая, потянулась жинка.
Случай этот прибавил уважения Птаху. Поглядывали на него станичники с одобрением и затаенной настороженностью: не так прост оказался этот старичок. И долго еще поговаривали по селу, посмеиваясь:
– Да-а, причесал Шкарпетку, так причесал…
Вскоре после появления Птаха объявилась еще одна странность: стали появляться в округе загадочные знаки: буквы – не буквы, цветы – не цветы, сплошное недоразумение. На придорожных валунах, в иных приметных местах, высекал непонятно кто непонятно зачем неведомые фигуры. Вся станица заговорила в голос, когда однажды утром на отлоге Меловой горы, что над речушкой Вирком, полевые булыжники сплелись в диковинный узор.
Казаки собрались на сход и хотели камни раскидать, узор порушить. Но старики запретили. Много, говорят, мы чего не знаем. Живите себе, мол, и не суйтесь, куда ни попадя, не навлекайте беду. Может, это, говорят, сама землица, за какой своей надобностию камушки-то разложила…
Хуторской атаман сочинил петицию аж в сам уезд, где подробно расписал где, какие, в каком количестве фигуры замечены. Хотел было под впечатлением еще присовокупить про водяного, что якобы ругался по матери на Моховом болоте, и про чертей в Сошиной хате, но решил воздержаться. На том и успокоились. Падеж скота в станице не случался, мор на курей не напал, поэтому о знаках погутарили да забыли. И поважнее дела есть в крестьянском хозяйстве.
* * *
Святочный снег хрустел под ногами так, что зудели ступни. Плакали липкой смолой желтые кругляки свежих спилов. На морозе толстые ровные сосны гудели под топором, как басовая струна. Савка лично обошел каждое бревно, простукал, проверяя нету ли где скрытой гнильцы, метил у комля засечками, дабы не счесть дважды.
– Лес добренный! – подрядчик Михей спрыгнул с воза и виртуозно высморкался, не снимая рукавиц. – В воде станет лежать и не согниет… А где ж сам Кирила-то будет?
Савка, повышенный из разнорабочих в хозяйские подручные, вопрос оставил без ответа.
– Шести палок не хватает, – изрек он, почесав лоб. – Дважды считал.
– Ты, парень, считай-то получше… А то мне засветло надобно к дому успеть!
В новой должности Савка пребывал недолго, но к разному люду притерпеться уже успел.
– Ты мне, дядя, зубы не заговаривай! А недостачу вынь и положь!
–
Ох, ты! Ох, ты! Расходился, как холодный самовар!.. Вот же бревна-то, гляди!
–
Где?
–
Да, вот же! – подрядчик проворно сунул Савке за отворот рукавицы мятый рубль.
Савка нахмурился, сгреб Михея за грудки и внушительно прогудел в самое ухо:
– Сроку тебе час. Не будет шести палок – доложу хозяйке.
После стащил с подрядчика шапку, отправил туда целковый и нахлобучил шапку обратно на лысеющее темя.
Жизнь на подворье кипела ключом. Разгружался обоз с курдючным салом, привезенным для свечного заводика. Производство налаживал инженер из уезда, бранился с мастеровыми, жаловался хозяйке, грозился уехать, но дело двигалось. Местный приход уже разместил заказ на четыре сотни свечей и даже завез под это дело воск.
Проворовавшегося Кирильца отправили бригадиром на карьер. Там днями и ночами жгли костры, оттапливая мерзлую глину. Глину рыли, нагружали на подводы и отправляли на подворье, где замешивали, да не просто, а по специальному рецепту, на яйце, и обжигали до цвета красной свеклы. Евдокия прикинула, что наладить производство кирпича выйдет дешевле, чем закупать cо стороны. А требовалось его в преизрядном количестве.
Вот закончили фундамент новой кузницы на четыре плавильных печи, уложили в основание дубовые лаги, завтра плотники начнут тесать на стены привезенный Михеем лес. А у хозяйки уже новый замысел – мыловарню поставить, мол, дешево нынче сало, грех не запасти.
Савка вообще диву давался, как, почитай за полгода, на голом месте Евдокия смогла освоить такое хозяйство. Гильдиец Ухватов-то, например, тот уже лет двадцать в Антоновке крутится, вьюном вьется… Да что двадцать… Еще отец его по купеческой линии начинал. Или даже дед?.. А ведь по обороту-то Евдокия его уже, пожалуй, и переплюнет. Сметлива баба, что и говорить, за версту выгоду чует. А может и впрямь, ведьма…
Савка усмехнулся мыслям, поддел топором обороненное полено, ловко отправил в поленницу. Что-то пролегло меж ними тогда, вечером, после ярмарки, когда отбились от злодеев. Сблизило. Он не только за посуленный целковый, за сто рублей, за тысячу хозяйку не подведет. В лепешку расшибется, а не подведет! По роду новой должности своей Савке теперь часто приходилось бывать в купеческих хоромах. Эхма, хоромах! Одно название. Обычный дом, просторный, теплый, светлый. Добротный, как и все в хозяйстве, но без излишеств. Ни тебе сундуков с добром, ни толстенных перин, ни комодов с фаянсом. Раз даже Савка случайно заглянул в спальню хозяйскую. Так там вместо пуфиков, да рюшечек все завалено бумагами и приборами разными научными, вроде тех, что покупали в канцелярской лавке во Владимире. Да столько этих приборов диковинных у Евдокии, что ей самой впору лавку открывать.
А однажды застал он хозяйку без головного платка, увидал и опешил, открыв рот. Волосы-то у нее короткие, короче савкиных, как будто тифом хозяйка переболела. А та не смутилась нимало, улыбнулась – блеснула зубами, да искорка в глазах мелькнула, чертовщинка.
– Языком не трепи только! – велела.
Спокойно так, ласково даже. Доверяет, вроде как.
И не старая она совсем. Пожалуй, не будет ей еще и тридцати.
На козлах пиляли доску. Вжикали сдвоенные пилы, усыпая утоптанный снег желтыми ручьями пахучих опилок. Мыкола, неспешно оглаживая вислые пшеничные усы, собственнолично размечал ошкуренные бревна: прихлопывал округлые бока начерненным паленой дровиной шнуром, что натягивали по краям двое подмастерьев. Такая работа требовала наметанного глаза, недюжинного опыта и твердой руки.
– Нуко-ся, дай-ко гляну, – Мыкола отстранил пильщиков и прищурился. Покрякал, поморщился и приговорил вердикт: – Как вол посцал!..
Это была не самая худшая оценка из уст плотника. Ибо за зарезанную доску нерадивые работники могли вполне и по шее схлопотать мозолистой пятерней.
Мыкола увидал Савку, махнул рукавицей, мол, отойдем в сторонку, погутарим. Сам из-за отворота овчинного полушубка, задубевшего на морозе, извлек кисет, проворно закрутил цигарку покрасневшими пальцами, знатно засмолил, уронив слезу.
– Чув? Хозяйка-то наша кузню собирается пущать.
– Слыхал, – Савка кивнул.
– Хо-хо, – пробасил Мыкола. – Гнилое это дело.
– От чего ж?
– Чтобы жалезо гнуть навык нужон. Где столь мастеров сыскать?
– Небось, мало кузнецов в Антоновке!