Архив - Артем Чурюкин 3 стр.


С ними говорить тяжелее. Они тебя, конечно, не слушают, как и мамы, папы, сестры и братья, жены и мужья, но живые хоть какие-то твои слова запоминают и потом смогут вспомнить, когда полегче станет, а вот мертвые – нет. Им полегче уже не станет. И если им не понравится, что ты скажешь – они тебя душить начнут, и пока не завершат начатое, не утащат тебя за собой, не успокоятся. Никогда больше не успокоятся. Никогда.

И если в первые дни его службы шевчуковской родине-уродине они приходили поодиночке, то теперь приходят толпами.

Каждую ночь.

Каждую.

Антон прошлепал, все так же пялясь себе под ноги, к… «месту преступления?» Полицейский окликнул его, и он совершенно машинально ткнул удостоверением. Его глаза приковала к себе белая («почему всегда белая?») простынка, накрывающая что-то. Антон знал, что. Кое-где на ней выступили багряные пятна, а где-то они уже засохли бурой коркой.

Развернуться и не приближаться. Тогда не прибавится еще одно искривленное лицо в ночной толпе. Вот ведь как просто оказывается: если у человека долго что-то отнимать на постоянной, ежедневной основе – спокойствие, сон, себя самого; а потом вдруг бац – и не отнять, то как же он будет этому рад, аж скакать начнет от счастья и распевать гимны во всю глотку, срывая голос. Как псина, которую хозяин один день не избил до кровавых пенных слюней – будет вилять хвостом и ластиться, пока снова не получит по хребту. Когда-нибудь да озлобится, огрызнется на очередной удар, оскалится, выгнется дугой и вцепится в глотку своего Бога, перекусит артерии и отведает его крови под булькающие хрипы. И больше никогда не будет страдать от длани господней. Освободится.

Но не в этот раз.

Не сегодня.

– Сигарету? – Окликнул его сержант, который старший, тот самый «Кон… Ков… Да насрать.»

– Не курю.

– С бодуна что ль?

– Не пью.

– Ты, может, еще и не живешь?

«Не живу» почти вырвалось из Антона. Он даже сам удивился, сглотнул вязкую, пропитанную горьким привкусом кофе слюну (уж чему его научили годы службы в войсках, так это сглатывать), и уставился в блестящие зенки. Заглянуть бы товарищу старшему сержанту в душу, но души в нем не осталось. Полиэстровая застиранная форма, жировая прослойка, немного оставшихся от военной юности мышц и кости. И пара кило говна теребится в кишечнике. Или три. Даже нервов нет, все сожгло давно, вместе с мозгом. Этот орган тоже – нерв, только большой и скрученный в плотный клубок.

Мент, не дождавшись реакции, хмыкнул своей собственной шутке.

– Здрааавствуйте!.. – Подметнулся и расплылся в улыбке клерк в костюме, на миг оставив в траурном покое женщину, постаревшую за утро на пару декад и утратившую всякий смысл в жизни, но наткнулся на Антонов каменный и нездоровый («психически») взгляд, смутился на мгновение, но попытался продолжить вальяжно мурлыкать: – Скажите, а когда можно будет…

– Пшел отсюда.

Улыбка, будто выгравированная пластическим хирургом или дантистом, не сползла с его лица, но жадные глазенки засверкали злостью. Выбить бы ему все 28 навиниренных зуба. Тоже вполне себе решение проблемы. Даже казенную пулю тратить не придется…

Антон кивнул в сторону женщины, опасно кренящейся набок:

– Мать?

– Мать. – Мент докуривал свою то ли «Яву», то ли «Петра».

– А этого кто вызвал?

– Сам прискакал, сука. – Мент сплюнул Антону под ноги.

«Да неужели?» вертелось в голове. «А если я сейчас в твой внутренний нагрудный карман залезу? Не тот, в котором удостоверение лежит, а в другой. Вытряхнешь драгоценные бумажки?»

– А меня нахера вызвали?

– Ну так, регламент… – Развел руками слуга народа. Впрочем, по сути своей службы, он больше похож был на надзирателя.

– Это я понял. Ты мне про это расскажи. – Антон кивнул в сторону простынки.

– Ну, девушка, 18. Медики говорят что-то там про «падение с большой высоты», часа два назад «упала». Мать утверждает, что здорова, детей нет, жили на 14 этаже. Квартиру еще не осматривали.

И, в принципе, этих фактов (проверенных или нет) достаточно, чтобы сорвать Антона в любое время суток и притащить за шкирку сюда вот, тыкая носом, как глупого пищащего щенка в свое ссанье, в многоликое место преступления против жизни, себя, отечества, продолжения рода, своей собственной матери, будущего своего и Антониного сна. Каждому участнику, даже нежеланному – против своего.

Антон запрокинул голову – осмотреть типичную панельную многоэтажку. Одну из сотен тех самых, что выстроены по нашей необъятной целыми кварталами, в пять лоджий шириной с одной стороны, широкой, и в одну по бокам. Еще нелепо кое-где присобачены окошки. Забавно: смотришь вверх на 14-й этаж – головокружения нет, а перекинешься через перила с него же вниз – вмиг опьянеешь, если не привык с парашютом падать на головы врагу.

Он тяжело вздохнул.

– Все проверили?

– Да что тут проверишь? Свидетелей нет, мужик какой-то позвонил да свалил отсюда поскорее. По Базе вообще никакого отношения ни к девке, ни к матери ее не имеет. Приехали, лежит, коченеет. Нашли документы, пробили, мать вызвали, скорую вызвали, тебя вот вызвали и дождались наконец-то. – Сержант не скрывал раздражения, хотя с чего бы ему: куда лучше курить и тупить в телефон, дожидаясь оперативника Управления, чем растаскивать пьяных бомжей в драке или унимать бывшего спецназовца, мускулистого мужика, словившего белочку и избивающего гражданскую жену и падчерицу. Видать, заворочались у сержанта внутри нехорошие ассоциации с накрытого простынкой тела молодой девушки.

– А эти? – Антон проглотил укор и тыкнул стаканом куда-то в туманный внутренний скверик.

– Кто? – Полицай глянул, но ни единого отблеска мысли на его лице не появилось. Видимо, он – тот самый Ковальчук.

– Ну эти. – Антон повторил жест, но на него теперь смотрел только худощавый паренек, напарник этого жирного. Вот ведь парочку подобрали: на одном пуговицы лопаются, а другому форму вокруг себя обмотать можно. Хоть поменялись бы.

– Я не понимаю.

– Я заметил. Вон алкаши спят на скамейках. – Антон сделал последний глоток горячего кофе.

– А, да… Действительно…

«Опять нихрена не проверили, падлы.»

Полицейский поправил фуражку, положил руки на пояс, правую поближе к кобуре, а левой – прижать торчащий жирок, и зашагал к скамейкам, где местные бомжи и алкаши лежали и тоже рвались в небо, в рваных кедах…

– И паренька сюда тащите.

Мент остановился, огляделся, обернулся и опять посмотрел своими маленькими свинячьими глазками на Антона, а сухопарый стажер повторял его движения точь-в-точь. Сколько ж суеты, когда ты тупой.

– Какого паренька?

– Вооон того.

К одному из арочных выходов из дворового «колодца» спешил пацаненок, ссутулясь и запустив руки в карманы ветровки.


«Которая на твоем веку, Антон?»

Антон боялся.

Боялся опуститься на корточки, приподнять пропахшую хлоркой простынку и посмотреть на ее изуродованное лицо, отпечаток переживаний на нем. О чем она думала, когда шагнула в бездну? Какое проклятье ее настигло, привязалось и доконало настолько, что она решилась? Как вообще смогла осуществить это, против своей собственной природы? Никто не задумывается, насколько же отчаянным должно быть состояние, когда даже мольбы о помощи всем вокруг остались неуслышанными, что шаг за край оказался единственным выходом, а инстинкт самосохранения – молчаливым наблюдателем вместо спасителя.

А мольбы были. Они есть. Они всегда есть, их просто понимать начинают только потом, заказывая в фотоателье напечатать фотографии с черной диагональной линией в углу, венки, ресторан на поминки, звоня родственникам, друзьям и просто знакомым, опуская гроб в могилу, ставя прах на полку или развевая его по ветру где-то вдали отсюда, в том месте, к которому навсегда осталась прикована душа сгинувшего.

Мольбы были, нелепыми телефонными звонками, на которые черствый ответ «ужин в холодильнике, разогрей, и вообще чего трезвонишь?», или более короткий «Я на работе», и гудки, гудки, гудки… Всегда гудки, короткие в трубке вспышки, как последние тяжелые надрывные биения сердца. Может, в ее телефоне или компьютере остались непрочитанные и неотвеченные «Привет» кому-то, кто был дорог и важен, но остался безразличен к ее судьбе.

Всем плевать, и некому было подорваться, скакануть в машину и примчаться, нарушая правила, чтобы помочь, утешить, спасти… а самоубийцы хотят, чтобы их в сотый раз отговорили и спасли. Это как наркотик: заставлять других беспокоиться о тебе. По-другому не получается уже. Им это нужно, как кислород. И как сделать шаг в пропасть.

Последний.

Но всем плевать, а потом становится слишком поздно.

Ему не плевать, и именно поэтому грубую ткань поднимает он, а не кто-то другой. Черты ее бледного лица казались знакомыми даже сквозь ссадины и подтеки крови. Кто-то закрыл ее глаза, спрятав онемевшие зрачки – по ним он точно узнал бы ее. Но все же очередной выдающий затрещину приступ дежа вю пронзил мозг и даже все тело электрическими иглами.

Он не мог иначе.

Он должен был.

По правилам должен был, но не только. Самому себе тоже должен был. Ему же теперь тащить ее крест до скончания времен и беседовать по ночам, плакаться, объяснять что-то, просить прощения ни за что, стоя на коленях и обнимая, но все без толку, все впустую. Она ушла и уже не вернется. Никогда.

Антон закрыл глаза и шумно выдохнул. Голова немного закружилась от хоровода мыслей. Открыть бы глаза обратно в южную ночь и ослепнуть от лунной дорожки на водной глади. Но это уже даже не нарисованная HB-карандашом панорама в окне, это – что-то больше, глубже, сильнее. И это уже не скомкаешь и не выморгаешь. Нечасто его так пронимает.

Он поднялся. Менты убежали ловить подростка, клерк курил в стороне и тряпкой из микрофибры стирал пятнышки со своего автомобиля, водители скорой и катафалка спали на своих сидениях, запрокинув головы и похрапывая, врачи ругались с диспетчером по рации, только мать прикрывала рукой сведенный судорогой рот и мокро смотрела на простынь, представляя что-то свое. Не пляж, не звезды в небе, а то, как этой простыни здесь нет, и тела под ней нет, и вообще никого здесь нет, а она возвращается с ночной смены, поднимается в лифте на свой этаж, открывает дверь ключом, а дома – дочка встречает, крепко обнимает прямо с порога, вся взъерошенная и заспанная ранним утром.

Но мы все здесь. Кроме дочки.

«Мне бы окликнуть ее, пусть сюда идет».

Но он так не может и сам подходит к ней, не спуская глаз. Зачем-то пытается впитать всю горечь уже пролитых слез. Наверное, чтобы самому запомнить этот миг навсегда, но смысл? Он и так никогда не забудет, даже перед далекой смертью на своей постели в окружении близких (херня, каждый рождается один и уходит тоже – один, в блевотине, сранье, боли и грязи). Скорее, чтобы поставить отсечку своих воспоминаний вот на этом самом моменте приближения к героине этой печальной истории. Чтобы потом писатель или сценарист именно вот здесь закончил свое повествование, оставив дальнейшее на откуп фантазии читателя. Или зрителя. Или никого, ведь история Антона – довольна типична для своего времени, и чьего-то внимания, по сути, не стоит: один из миллионов, отправленных умирать во славу отечества в далеких странах, один из тысяч выживших и вернувшихся оттуда, из ада, и один из единиц, принятых обратно на службу родине по собственной воле.

Шаги громыхали ударами крови в висках и отзывались тряской в вестибулярном аппарате, будто он шел к ней не в кроссовках с огромной резиновой подошвой, а босиком. К ней на эшафот. Ведь покончившие с жизнью – они не только себя казнят, но и всех близких и причастных ставят в широкую линию перед рвом глубиной в метр и длиной в два, и расстреливают.

– Извините…

Он хотел глянуть ей в мутные от слез и соли глаза, но не мог себя заставить. На кратких курсах переподготовки говорили: «если не хочешь смотреть в глаза, то смотри в переносицу, собеседник не заметит разницы».

– Извините…

«Ну как тут не смотреть в глаза?..»

Она не отвечала, и он сокрушался, что, в отличие от плебеев, не мог ткнуть ее носом в удостоверение и потребовать чего-то. Он вообще не мог ничего требовать от нее, она сама уже почти мертва, как ее дочь.

Женщина обратила на него внимание, но не перестала плакать и прижимать ладонь ко рту. На внешней стороне неровно пульсировали зеленоватые вены.

– Извините, но я должен вас опросить.

– Да, конечно… – Хриплый, сиплый, дрожащий, полумертвый… Ее голос был любым и каждым одновременно, но главное – он был мертвым. Так же ему шепчут сгинувшие по ночам. Так же.

Она протянула ему помятый паспорт, Антон привычно начал заполнять рапорт.

– Вы опознаете… тело?..

– Да… Да… Это… Моя дочь… Лизочка, доченька моя, доченька…

Она снова захлебывалась слезами.

– Соболезную. – Сесть бы за столом на кухне, обхватить кружку горячего чая, не притронуться к печенькам в вазе да высказать все как есть: что чувствуешь, как сопереживаешь. Но нельзя, не положено. Есть протокол, есть бумаги, есть правила и законы – гласные и негласные, только какая к черту разница, когда вот такое вот происходит? И виноватых не сыщешь. Они, конечно же, есть, только сделаешь-то что? Как докажешь? Никак. Только в переулке, вот в той самой арке, что скрывает хмурое небо и выпячивает бессменную коричневую лужу, подкараулить да свершить правосудие. Или предначертанное. Это зависит от того, веришь ты или нет. А ты в какой-то момент – начнешь.

– Кем вам приходится… жертва? – Не «потерпевшая». У нас же как, «когда убьют – тогда звоните», вот и позвонили, вот и сообщили, будто о погоде: похоже, дождь из подростков, лучше взять зонтик, прежде чем отправиться за станок на коптящий небо завод или высиживать геморрой в офисе.

– Это моя дочь. – Она повторила глухому к чужому горю Антону.

– В каких вы были отношениях?

Она впервые отвернулась от трупа и зарыдала пуще прежнего. Ему стало неловко. Скорее бы вернулся этот жирдяй-полицейский, желательно с кем-нибудь, чтобы отвлечься и провести привычный беглый допрос. Или врач подскочил бы да начал светить своим фонариком в зрачки, прижимать венку на шее или запястье и пихать пилюлю в глотку настоящей жертве здесь. Но даже им всем насрать: медики травили чернушные анекдоты и байки, а полицаи, растеряв фуражки, гонялись где-то за парнем.

Антон не мог требовать от нее скорых ответов. Он покорно ждал, пока слова сами вырвутся из гортани.

– Мы… Мы жили вместе, моя доченька. Она же совсем еще маленькая, первокурсница… Я так рада была, когда поступила, сама, умничка моя… Вот тут университет, недалеко, за шоссе. – Женщина махнула куда-то в сторону, – Я не понимаю, все же нормально было… Она отдохнуть съездила, я ей на поступление путевку в Крым подарила и ноутбук для учебы… С подругой со школы ездили, в августе… Счастливая такая была, загоревшая… Я же все для нее… Всю жизнь свою на заводе… Мы же там с ее отцом и познакомились, только его потом то ли перевели, то ли сгинул он где, в общем, не найдешь уже… Нулевые, сами понимаете… А красивый был, и обаятельный такой… Вот мы и… И дочурка у меня родилась, вот такая вот, особенная, но красавица-то какая!.. От женихов отбоя не было бы…

– Особенная?.. – Антон слушал терпеливо, не перебивал женщину, пока не услышал кое-что, что может пролить свет на смерть девушки. Аутистов называют солнечными, хотя расстрелять бы их всех разом, а родителей их и сочувствующих – стерилизовать, ибо нехуй тут. Родине нужны здоровые граждане, а не обреченные на полуживотное существование и обслуживающий персонал – так каждый ублюдок вещал с телеэкрана, и даже Антон впитал в себя ненависть к «не таким». Обеспечивать и содержать их еще. Но речь не об этом, речь о какой-то параллельной стадии «солнечных» – «особенных». Хотя каждый солнечный для своих родителей – особенный.

Назад Дальше