Это было на вокзале в один из первых дней войны. У вагонов плакали женщины, но были и такие, что сдерживали слезы и только молча смотрели на мужей, сыновей, братьев и отцов, непривычно остриженных под машинку, в мешковатых, еще не обносившихся гимнастерках. Некоторые из них шутили и смеялись, чтобы скрыть свое волнение.
Ната сказала на своем шепелявом детском языке, сказала так просительно, так от души:
– Мама, пусть эти дяди не едут… Пусть эти тети не плачут… Не надо ехать, не надо плакать…
Это было, наверно, самое длинное, что девочка сказала в своей жизни. Она взяла своими маленькими руками большую руку отца, крепко-крепко прижала ее ладонью к своему лицу и не отпускала. А когда почувствовала, что отец хочет высвободить свою руку и, значит, уйти, оставить их, тихо спросила:
– Папа, ты далеко?
– Далеко.
– Так далеко, что не видно?
– Не видно, доченька.
– Далеко – плохо, – сказала Ната.
А Матвей Тимофеевич ответил, сказав тихо, как бы про себя:
– Далеко от глаз, да близко к сердцу.
Это были последние минуты прощания.
Галина Фёдоровна взяла Наташу за руку:
– Стой здесь, доченька.
Уже вдоль состава пронеслась команда:
– По вагонам!
Черные рупоры передавали какие-то слова, но разобрать их нельзя было. Наташа твердила теперь одно короткое «Не надо» – и плакала.
А Володя сказал ей строго:
– Перестань плакать. Надо! Поняла?
– Угу, – мотнула головой Наташа.
Она уже была на руках у отца, целовала его в продымленные губы и не плакала…
Засвистел где-то в хвосте поезда главный кондуктор, гуднул паровоз, звякнули буфера, вагоны отъехали чуть-чуть назад, а потом плавно покатились вперед.
Галина Фёдоровна стояла как-то особенно прямо, обняв руками Володю и Нату: сына – за плечи, а дочку – за шею.
Она не плакала, но то ли от паровозного пара и дыма, то ли от тумана, которого в действительности не было, глаза видели плохо, и лицо Матвея Тимофеевича расплылось и исчезло, как только тронулся поезд.
Теперь виднелся только красный огонек на последнем, хвостовом вагоне длиннющего поезда; здесь, на перроне, стало тише, хотя женщины и дети не расходились, стояли и смотрели вслед уходящему вдаль огоньку.
И в этой тишине Володя услышал, как громко и сердито говорил стоящий рядом с ним немолодой человек в очках и в шляпе, из-под которой выбивались седые волосы. Он очень походил на Володиного классного руководителя, хотя был постарше и поплотнее.
– Тоже мне придумали новые слова! – кипятился старик. – «Культурная ценность»! И еще, видите ли, «подлежит сохранению в тыловых условиях»!
Говорил он это молодому человеку, который как бы оправдывался:
– Так я ведь случайно вас увидел.
– Мама, пойдем, – тихо сказал Володя. – Ты слышишь, мама?!
– Да, да, – кивнула Галина Фёдоровна. Она смотрела в туманную даль, которая поглотила поезд и в нем ее мужа. И хотя поезд этот давно исчез за светофором и какими-то большими привокзальными зданиями, ей виделось, как Матвей Тимофеевич спокойно и деловито располагается на полке, как он нетороплив, будто едет в командировку от завода или по каким-нибудь своим делам.
Да, так оно и было. В вагоне командир отделения Ратиков рассказывал молодым, на днях только надевшим форму красноармейцам, как он в первый раз попал на военную службу.
В широко раскрытых дверях вагона виднелись зеленые поля и желтые избы, а возле них маленькие фигурки людей. Они махали платками и шарфами и, должно быть, что-то кричали, но слова не долетали сюда, в вагон, где, усевшись на полу, молодые бойцы окружили Матвея Ратикова, который был меньше многих по росту, но сейчас казался им великаном.
Ратиков был старшим по команде. В петлицах у него поблескивали маленькие треугольнички. Красноармейская форма сидела на нем более ладно, чем на новобранцах. Матвей Ратиков в этом вагоне считался самым бывалым воином.
Смерть рядом
В первый раз Матвей Ратиков надел форму красноармейца за много лет до войны, когда его, как положено всем мужчинам, призвали на действительную военную службу.
Нелегки были первые дни этой службы.
«Шагом марш и ать-два левой!» – это он освоил быстро. А вот утренняя побудка, когда спать еще так хочется, будто только что заснул, – к этому привыкнуть было трудно. Запомнилось первое утро в казарме. Пока сбросил сон, повернулся, спустил на пол ноги, огляделся в новом месте, прошло пять минут. А ведь как раз за столько времени надо было собраться и заправить койку. Опоздал молодой солдат. И в первый день военной службы получил наряд вне очереди: чистить на кухне картошку. Когда несколько лет спустя рассказывал об этом сыну, Володя спросил отца:
– А за что наряд?
– В наказание.
– А за что наказание?
– За то, что все койки были заправлены без складочки гладко-гладко… А моя разлохмаченная.
– Ну и что, что разлохмаченная? Придирались? Да? От этой твоей койки враги нас не победили бы? Да?
– Как знать. Солдат должен с первого дня службы, с утра, с первой минуты, делать все точно и отлично. Сегодня койку опоздает заправить, завтра не успеет почистить винтовку, портянку плохо намотает…
– Ну и что?
– Грязная винтовка может заржаветь. А враги пульнут в солдата. Крыльев нет, а летает бойко. Это у нас так о пуле говорят. Ржавая винтовка – никудышный солдат. А плохо ногу обмотал портянкой – ногу эту до крови разотрет, от своих отстанет, опять его врагам в одиночку убить ничего не стоит.
Володя молчал. Тогда хоть и не все понял, но запомнил, что говорил отец. И спросил:
– И ты научился заправлять койку?
– Научился.
– За пять минут?
– Нет. Пять минут – это было в первые дни. А потом за четыре минуты и за три.
– А ты говорил, что тебя на военной службе два раза наказывали… Второй раз за что?
Матвей Тимофеевич помолчал, а потом произнес, как бы думая вслух:
– Наказывали?.. Нет, Володька, не наказывали, а учили. Привезли нас, значит, необученных, зимой в лес. Я был тогда командиром отделения. Ух и холода же тогда были! Снег скрипел под ногами, деревья трещали от холода, а мороз жег щеки и спирал дыхание. А потом вдруг оттепель. Ну и приказали нам срубить и собрать такой небольшой дом в лесу для нашего взвода. Работали днем и ночью при кострах. Построили точно к сроку.
– А за что ж наказали? – спросил Володя.
– Погоди. Не забегай вперед батьки в пекло. Понял?
– Понял.
– Я ж говорю: не наказали. Просто приехал командир, зашел в наш дом, попрыгал, проверяя половицы, и провел ладонью по стенам, как бы поглаживая их.
– Понравилось, как построили?
– Опять. Ну погоди. Вышел, значит, командир на снег и сказал, помню, не громко, так, будто и не приказывал, а советовал: «Разобрать и сложить заново».
– Ну?!
– Вот тебе и «ну»! И срок дал в два раза меньший, чем раньше. Во как!
– А почему?
– А потому, что мы торопились и плохо припазовали – пригнали одно к одному – бревна. Не подумали, что, когда вернутся сильные морозы, дом наш будет промерзать насквозь. Ведь не топор тешет, а плотник.
– И ты, папа…
– Что – папа? Приказ есть приказ: разобрали по бревнышку, трое суток работали. Спали по часу, два, как и где придется, иногда сидя у стенки. Сделали. А потом, когда грохнуло сорок градусов, из всех соседних подразделений прибегали к нам погреться. У них иней на всех стенах, а у нас теплынь. Недаром говорят: «Лоб не вспотеет – котел не закипит». Во как!..
Матвей Ратиков вспоминал этот разговор с сыном по дороге на фронт. И в эти же примерно дни Володя с Натой и мамой смотрели, как белка учила бельчонка. Как радостно было бы Матвею Тимофеевичу узнать тогда, что все трое Ратиковых живы и здоровы! Ведь все время думалось: где-то они теперь? Как живут? Чем живут?
Ратикову казалось, что поезд еле тянется, а потом вагон начинал отчаянно качаться и греметь: пролетали не по-летнему мокрые и грустные полустанки, невзрачные перелески, низкие лохматые тучи, которые нависли над нескошенными полями. Толчки, остановки среди голых полей и бугров, потом испуганный крик паровоза, снова толчок и стремительный бег поезда. Доро́гой тревожный был сон у Матвея Тимофеевича, и во сне этом всегда почти дом, жена, Володя и маленькая Наташка.
Воинский эшелон остановился ночью. Было темно, а мгновениями вспыхивал яркий-яркий свет, и спустя секунду взрыв ударял в грудь, оглушал, бил пылью и мелкими камешками по лицу, пытался свалить и отбросить. После взрыва становилось еще темнее: ослепленный вспышкой, Матвей Тимофеевич совсем ничего не видел и в одном шаге перед собой. Он слышал только, как кто-то бежал вдоль состава, крича:
– Скорей! Скорей!
И Ратиков повторял это, торопя своих красноармейцев:
– Живей, ребятушки! Ну, у кого не ладится? Прыгай на землю.
Сам Матвей Тимофеевич был уже собран: вещмешок за плечами туго подогнан, автомат на груди, лопатка и котелок по бокам.
Бойцов своего отделения он торопил по-разному – кого строгостью, кого дружески, а кому старался помочь. Он знал, что у каждого из этих молодых красноармейцев, впервые надевших одинаковые гимнастерки, свой особый характер и привычки.
Бомбежка приближалась к эшелону. Вот уже бомба взорвалась совсем близко, и Ратикова при этом сшибло с ног и обсыпало колючей землей. Как сквозь сон, он услышал:
– Ой, убьют!
Матвей Тимофеевич выплюнул землю, вытер губы, глубоко вобрал воздух, поднялся. Все произошло быстрее, чем можно об этом рассказать.
– Без паники! – крикнул он в темноту. А услышав снова, как кто-то не то пробормотал что-то испуганное, не то заскулил и заохал, выкрикнул: – За мной бегом марш!
Глаза чуть привыкли к темноте, и он различал теперь косой бугор, за который бежали в укрытие еле видные фигуры людей. Бежать надо было осторожно, чтобы не споткнуться или не провалиться в темноте в какую-нибудь яму или канаву. Услышав за собой не то порывистое дыхание, не то тяжелые вздохи, Матвей Тимофеевич на мгновение остановился и выкрикнул с озорством:
– Эй, храбрецы, на войне надо не о смерти вопить, а о жизни думать! Тогда смерть обойдет тебя стороной. Не отставай!.. Ложись!
Вовремя отдал он последнюю команду, падая лицом вперед, как бы вдавливаясь в землю, закрывая руками голову. Тех красноармейцев, кто не успел лечь тут же за ним, воздушной волной опрокинуло, повалило навзничь, засыпав землей лицо, забив пылью нос и уши. Видимо, враг бомбил теперь точно по цели, и смерть подошла совсем вплотную к Ратикову и его товарищам по эшелону…
Ольга Олеговна
Володя и Наташка стояли, тесно прижавшись к матери. Этой ночью они услышали войну, а сейчас увидели. Наташка захныкала и вдруг заревела. Ее никто не успокаивал, на нее никто не кричал, не цыкал, не требовал замолчать. Она рыдала громко – и вдруг замолчала…
В это мгновение Галина Фёдоровна, как бы очнувшись от сна, рванулась вперед, увлекая за собой детей, и сказала:
– Пошли!
Было страшнее, чем ночью во время бомбежки. Страх этот не покидал Володю всю обратную дорогу, и ему все время виделась темная громада дымящихся камней, что-то тяжко-серое, почти черное, сумрачное среди ясного солнечного дня.
Обратно шли молча и торопливо. Наташка, не успевая за большими шагами взрослых, переходила в бег. Она сначала похныкивала, потом же, снова почувствовав, что сейчас не до нее, замолчала.
А вот и маленький дом Ратиковых. Утром еще по двум сторонам подъезда были две маленькие витрины – молочной и булочной. Теперь же на тротуаре высилась куча мусора и битого стекла, а вместо магазинных окон – пирамида мешков с песком, прикрытых снаружи листами фанеры.
От этого дом сразу как бы ослеп.
– Володя, ты не заметил, разве эти окна ночью разбило? – спросила Галина Фёдоровна.
– Не помню, мама.
– Разбили! – сказала Ната. – Я помню.
Войдя в подъезд, Володя прежде всего открыл почтовый ящик, пошарил в нем рукой и сказал:
– Ничего, мама. Письма с фронта медленно идут. Вот и Мишка ничего не знает о своем папе.
Миша, школьный товарищ Володи, в один с ним день проводил отца на фронт.
– Ты плохо искал.
Галина Фёдоровна опустилась на колени перед ящиком – для ее роста он висел слишком низко, – отодвинула дверку-дощечку и заглянула внутрь.
– А это что?! – Она держала в одной руке бумажку, а другой вытирала глаза. – Прочти, Вова, это не письмо, а какая-то повестка-извещение. Прочти же: у меня все расплывается перед глазами.
В подъезде было сумеречно: единственное окно из подъезда на улицу тоже, как витрины магазинов, за это утро, видимо, забили фанерой и тут же закрыли стеклянный фонарь на крыше, который в солнечные дни золотистыми шарфами освещал лестницу. Володя прищурился и стал читать бумажку, напечатанную на машинке, с вписанными кое-где словами от руки:
– «Гр. Ратиковой Г. Ф. Настоящим доводим до вашего сведения…» Натка, опять ты ревешь! Тише! Я и так ничего разобрать не могу. Мама, ты не волнуйся – это же не письмо оттуда, а что-то здешнее, московское…
– Читай, читай, Володечка!
– Читаю: «…вашего сведения, что ваше дежурство по противовоздушной обороне на крыше в ночь с пятницы на субботу с восьми вечера до восьми утра. Вам надлежит зайти в домоуправление за инструкцией по тушению зажигательных бомб». Все… Натка, да перестань же реветь!
– Бомба, – сказала Натка и замолчала.
Они вошли во двор и чуть только переступили порог в прихожую, как за одной из двух дверей услышали громкий голос:
– Получили? Поздравляю!
Затем приоткрылась дверь, и в ней показалась голова женщины. Все в ней было ладно и как-то аккуратно, как на картинке. Волнистая прическа цвета спелой пшеницы, глаза как васильки, брови и ресницы четко очерченные, а щеки и лоб красные, точно она только что из парилки в бане. В приоткрытой двери виднелся еще ее цветастый, пестрый воротник какого-то платья или закрытого халатика, и в розовых ушах поблескивали маленькие сережки.
Галина Фёдоровна ничего не ответила соседке, но та вышла в прихожую и резко сказала, как бы выкрикнув:
– А я торчать пугалом на крыше не собираюсь.
Последние слова она бросила в закрытую дверь Ратиковых.
– Володя, молчи! – сердитым шепотом произнесла Галина Фёдоровна. – Слышишь, не смей связываться! Натка, раздеваться! Вовка, ты куда?! Слышал, что я сказала?! Ты еще не дорос со взрослыми ссориться. Сейчас же отойди от двери!
– Она не взрослая, а…
– Молчи! – оборвала его мама.
Уже не первый день Галина Фёдоровна всеми силами сдерживала Володю, который готов был сцепиться с соседкой Ольгой Олеговной. Это началось с первых же минут, когда воскресным полднем по радио объявили о войне. Тогда вся семья была в сборе, и сюда же, в комнату Ратиковых, к радиоприемнику прибежала Ольга Олеговна. Когда прозвучало жестокое слово «война», Галина Фёдоровна одной рукой взяла мужа за локоть, прижалась плечом к его плечу, а другой обняла детей: