– Ура! Стекло! Зажигательное! – закричал Юра, схватив наконец с бабкиной ладони выпуклую линзу.
Борька немедленно обиделся:
– А мне? Всё ему и ему, а мне?
– Обоим, внучок, обоим. Возле ямы своей нашла.
Юрка уже не слышал ее – стремглав выскочил за дверь. И Борис, делать нечего, побежал следом.
Зоя тоже вышла из-за стола.
– Я к Беловым сбегаю, может, чего новенького узнаю.
Мать открыла дверь, поднялась по ступенькам наверх, огляделась. За калиткой было тихо, безлюдно. В их избе патефон с хрипом орал гортанную песню – Альберт с утра веселился. Через дорогу, у Беловых, курился дымок над землянкой.
– Ступай, дочка, – разрешила мать, закрывая за собой дверь. – Только ненадолго, не задерживайся.
– Приду – не пропаду. – Зоя на прощанье чмокнула ее в щеку.
Теперь они остались в землянке вдвоем: мать и баба Нюша. Старуха поднялась с табурета, шаркая подошвами разбитых валенок, подошла к столу. Подслеповато уставилась на тощий – он уже парко́м изошел, опал – кусок пышки.
– Чего я, девка, вспомнила вдруг… Отец-то где же? Неужто сыт, к столу не явился?
Мать взяла кусок со стола, заворачивая его в полотенце, повернулась к бабе Нюше спиной.
– К коменданту его позвали. Тишка Сумятин приходил да еще солдат ихний с ним. Позавтракать не успел.
– А-а-а, вона, – протянула старуха.
Долгие годы прожитой на земле жизни сделали ее равнодушной к чужим горестям.
– Вот еще, – припомнила она ненароком, – болтают на селе… Слыхала небось? На обоз немецкий партизаны за Пречистым напали. Многих немцев поклали. И наших, которые за ездовых были, тоже.
Полотенце с пышкой выпало из рук матери, мягко шлепнулось на пол.
– А Валентин? С Валентином-то чего? Знаешь? Не томи – говори сразу.
– Многих, болтают, поклали… Пойду я, девка. За хлеб-соль благодарение тебе.
Баба Нюша потопталась на пороге, привычно ожидая приглашения к обеду.
Мать отрешенно сидела на табуретке, не видя ее. Старушка задумчиво посмотрела на сверток на полу, но поднимать не стала. Уходя, негромко вздохнула:
– Сомлела девка. А может, он и жив, Валентин-то. Всяко ведь языками мелют, кому что на ум падет… Не слышит! Дверь-то, поди, не надо затворять, пусть ветерком продует.
III
Холод гонял мурашки по ногам.
А землянку мягко наполняла дивная, небывалая музыка. Откуда-то издалека приходила она, полузабытая, нездешняя. Живой разговор весенних ручьев можно было разобрать в ней, легкий звон бубенцов, с которыми по вечерам возвращалось в село стадо, сочную тишину близкой ночи.
Да еще сквозь музыку ходики выговаривали замедленно: туп-туп, туп-туп…
Мать удивилась тому, что так отчетливо слышит их перестук. Ведь в избе они остались, те ходики, и давным-давно отсчитывают время не для них – для Альберта. Рыжий Альберт занял дом под жилье для себя, под мастерскую: хозяевам и на порог вход заказан. А вот поди ж ты – стучат себе ходики, и слышит их она: туп-туп, туп-туп…
Только больно медленно стучат, будто каждая минута в час растянулась.
А ногам холодно – спасу нет.
– Отец, – позвала, – дверь притвори. Расхлебенили дверь-то.
Отец не откликнулся. Молчун – он и есть молчун. За всю жизнь трех слов не связал, а с тех пор, как немцы в село пришли, и вовсе рот на замок. Не откликнулся отец, но дверью, послышалось, хлопнул сердито.
Теплее не стало: холод, путаясь в складках платья, все гонял мурашки по ногам, пробирал до костей.
– Отец, – позвала она снова и, не услышав ответа, с трудом раскрыла глаза.
Тотчас, одно за другим, стали на место, обрели реальность все события сегодняшнего утра.
Отец не откликался, потому что нет его в землянке. Пришел на рассвете староста Тишка Сумятин и увел отца в комендатуру.
Музыка – она от Альберта. Патефон крутит. Альберт чаще другие пластинки ставит – они грохочут так, словно кто-то бочку железную по булыжнику перекатывает или в кованых сапогах по крыше бежит. Но если такую вот завел, грустную и красивую, – значит, запсиховал немец, по дому тоскует. И уж теперь лучше поостеречься, не попадаться ему на глаза, не то быть беде…
Ветер в щель между косяком и дверью замахивает. Баба Нюша уходила и, по немощи своей, не прикрыла дверь плотно.
Неясно только, как ходики она расслышала. Далеко ведь они, ходики-то. А стучали, стучали: туп-туп, туп-туп…
Мать поднялась с табурета, чтобы кликнуть ребят и дверь прикрыть, сделала шаг и – снова на табурет вернулась. Ноги не удержали ее, страшной болью захватило сердце.
«Так вот оно что, – поняла мать. – Причудились ходики… Сердце свое я слышала».
Поняла и перепугалась. Не боли, другого: хватит ли у ее сердца силы ненастье пережить, дождаться, когда немчуру из села прогонят? Приключись с ней что – вся семья потеряется…
Во второй раз на нее злая напасть обрушилась. Первый приступ случился семь месяцев назад, в тот день, когда Альберт освобождал для себя их избу. Проще говоря, выгонял их на улицу… Тогда она укладывала в узел простыни да полотенца – все то, что на скорую руку прихватить можно. Отец, Валентин и Зоя были во дворе – вымеряли место под землянку. А Юрка с Борькой, дожидаясь ее, затеяли возню в сенях.
Укладывала она узел, прислушивалась к ребячьим голосам за дверью, а рыжий плечистый Альберт вокруг да около ходил, как – прости, Господи! – пес, на цепи привязанный. Юрке, видать, любопытно было на немца поглазеть, время от времени отворял он дверь, просовывал в избу свой вздернутый носишко. Мать шикала на него. Альберт незлобиво усмехался, а сам следил за ней. Протянула руку за подушкой – вырвал подушку, снова на постель швырнул. Поняла: сам на подушке спать желает. Пуховая подушка, мягкая, в девичестве еще приданое собирала… Хотела в замешательстве ходики со стены снять. Древние ходики, от матушки покойной остались. Зеленый попугай на циферблате от старости почернел, рядом с гирькой для точности хода глиняная свистулька подвешена – когда-то мальчишки у тряпичника выменяли. Зачем немцу такая рухлядь? Ан нет, пальцем Альберт погрозил: не смей, мол.
Тут Юрка снова дверь открыл:
– Ма, Борька на двор просится.
– Сведи, – сказала тихо.
Альберту, должно, прискучило сторожить бабу. Вышел в сени. И только вышел – резануло тишину вскриком ребячьим, и тут же оборвался вскрик, и хлопнуло два раза – гулко и раскатисто. Выскочила она в сени – в спину Альберту уткнулась: ноги расставил, пистолет в руке держит. А ребята прилипли к стене, ни живы ни мертвы оба, обомлели, и над русыми головенками ихними – две аккуратные дырочки в шершавой доске. Пыльные солнечные лучики сквозь них пробиваются.