• где для людей, принимающих решения, безразлично, что произойдёт в действительности: важно, чтобы их лично никто ни в чём не обвинил;
• где все ценности признаются условными и относительными и нет абсолютов – кроме одного: воли правительства;
• …а «разгадкой темной тайны противоречивых решений правительства является скрытая сила связей и блата»;
• где практически в любой отрасли хозяйства «наименее плохим из представителей правительства» считается тот, у кого об этой отрасли есть хоть какое-то представление;
• где лучшая политика на любом рабочем месте – ни о чём не думать и соглашаться со всем, что велит начальство.
Можно цитировать столь любимую «либерал-реформаторами» книгу страницу за страницей, но сдержим себя; добавлю лишь к слову из трёхтомного памфлета Айн Рэнд незатейливый афоризм: «Отказ от признания реальности всегда приводит к гибельным последствиям».
Не таков ли типовой эффект от слишком хорошо выученных «уроков истории» (а равно от уроков историй литературных и идеологических)?
Про обманы зрения говорят часто, про обманы слуха – гораздо реже. Но обманы истории ближе именно к обманам слуха (точнее, к самообманам). Стремясь делать «выводы из прошлого», мы слышим из истории обычно то, что нашему уху уже знакомо и хочется услышать; а следом и на глаза надеваем те шоры, что помогут не замечать неудобных черт реальной жизни.
А тот, кто идёт в шорах по самому прямому пути к избранной цели, наверняка придёт к противоположной. История всегда его обманет.
Как срабатывают «законы истории». (Вот только – истории ли?)
Вернёмся к «урокам»: неужели действительно исторический опыт не позволяет ничего предвидеть, ничего предсказать по аналогии?
Увы, очень даже позволяет. У одинаковых причин слишком часто оказываются сходные последствия.
…Мне помнится, как не раз спрашивали в 1990-е годы одного из знаменитых православных публицистов и проповедников: не видит ли он опасности в том, что церковные структуры становятся всё ближе к чиновным учреждениям – и по кругу общения, и по собственному образу жизни, и по увлечённому выстраиванию иерархий? Обычно он легко успокаивал собеседников: «Неужели вы думаете, что мы ничему не научились за XX век? Большая часть церковных людей хорошо помнит о последствиях ˝симфонии˝ церкви и государства в Российской империи, прекрасно понимает опасность казённости и сервильности перед властью для христианской жизни; конечно же, мы найдём разумную меру».
Тогда этот проповедник считался почти что выразителем официальной православной политики; его слова воспринимались весьма консервативными, твёрдо ортодоксальными и корректно-взвешенными. Насколько я могу судить, за прошедшие двадцать лет взгляды его не сильно изменились. А вот в церкви поменялось многое: теперь его уже числят радикальным либералом и едва ли не отступником и еретиком.
Как такое произошло? Ведь церковные люди в большинстве своём действительно всё понимали. Но социальные механизмы срабатывали через них, через обыденный порядок отношений (а их частное мнение могло оставаться каким угодно); и «обер-прокурорские» правила ведения церковных дел успешно восстановились по мере заботливой реконструкции деталей имперского церковного управления, деловых практик, рамок, антуража, требований и ограничений той эпохи.
Конечно, ничего специфически-клерикального в подобном сюжете нет. Люди в социальном пространстве своего рода «кентавры»: они остаются личностями, свободно размышляющими о происходящем, но в качестве участников социальных механизмов «телом» срабатывают так, как им положено срабатывать по функциональной роли.
Для преодоления машинальности нужны последовательные и согласованные коллективные усилия, исправляющие социальные механизмы в соответствии с разумом, этикой и волей людей – или же личное решительное действие вразрез с системой и собственной в ней ролью. Но на второй путь всегда рискнёт вступить лишь малое меньшинство, а для пути коллективных изменений нужны как минимум привычка к разумному (а не только исполнительному) ведению собственных дел и пространство для открытого обсуждения профессиональной жизни, для согласования общих позиций и усилий.
Если таких условий и привычек нет, то при рассогласовании между логикой социальной машины и здравыми взглядами на дело, машина почти всегда победит; большинство людей не склонны идти против порядка вещей, когда это явно грозит их благополучию. (Другой вопрос, какую меру безумия приобретает при неограниченном своём торжестве роботизированная социальная система и как быстро разрушает себя, погребая с собой и призраки благополучия).
Увы, схожие общественные обстоятельства, «неиспорченные» участием сознательной человеческой воли, срабатывают достаточно единообразно.
Вот только считать ли подобные закономерности историческими? Им ведь посвящена специальная наука – социология. Скажем, геологическая история и палеонтология признаются очевидными разделами отнюдь не истории по преимуществу, а геологии и биологии. Не аналогично ли стоит оценивать и законы истории социальной?
История начинается там, где заканчивается социология. Тезисы Павла Флоренского
Последовательно аргументировал такую позицию П. А. Флоренский. В конспекте лекций «Об историческом познании» (которые Павел Александрович составлял в середине двадцатых годов)[3] он, оттолкнувшись от размышлений об истории философии, оценивает предмет исторической науки как таковой.
Представим стержневую мысль его работы в виде нескольких логических ходов.
Тезис 1. Причинно-следственные закономерности отступают, когда наступает подлинная история («Общество подчиняется законам статистики и социологии постольку, поскольку оно прозябает, а не живёт. Другими словами, поскольку нет истории, а есть быт. Но лишь наступает история, поскольку наступает история, где наступает история – и тогда, и постольку, и там отменяются эти мёртвые закономерности»).
Тезис 2. История – наука о своеобразии, наука о лицах, а не о вещах. («Науки о законах суть науки о природе. Науки об единичном суть науки о культуре, или о человеческом духе – или гуманитарные… Лицо человеческое и есть предмет истории, и всё с ним и ради него и из него совершающееся, в противоположность совокупности вещей, природе. Для наук о культуре всё своеобразно, и, если исследователь не видит своеобразия исторических явлений и тем более лиц, – это значит, что он не умеет овладеть предметом своего исследования. И напротив, ухватить своеобразие явления – это и значит понять его».)[4]
Тезис 3. История – наука о единичном и целостном: о том, как фокусируется целостное в личности и о том, как складывается целостность культуры. («Каждая ниточка культуры подразумевает всю культуру, как среду, вне которой она не может быть. Общности (схожести) природы через закономерность соответствует живое единство культуры через целестремительность. <…> Отсюда единство – то, что заменяет закономерность. Культура – целое, целостное. Отсюда понятно, что в ней и должно быть всё единично и при этом было бы целостным».)
Можно заметить, что Флоренский уводит нашу мысль на давний сюжет, ярко освещённый ещё Кантом: противопоставление царства природы (где всё предопределено и подчинено научным законам) и царства свободы, в котором действуют те существа, которым может быть вменён моральный закон именно в силу их свободной воли и разума.
…Флоренский пытается ввести «классификацию в делении наук»: «Шесть ˝sciences fondamentales˝ – Математика → Астрономия → Физика → Химия → Биология → Социология. Где же история? История лишь постольку наука, поскольку она социологична, поскольку в ней действуют, например, законы статистики. Такова монотонная сторона истории, её вечное бывает. Смысл монотонной стороны истории – в том, что когда нет ни особых причин, ни особых условий, когда все и всё остаётся по-старому, то и всё делается по-старому. <…> Жизнь духа всегда идёт к новому, не потому, что новая вещь лучше старой вещи, а потому, что для деятельности быть новой – это и значит быть, а быть неподвижной – это значит быть бездеятельной – не быть вовсе.»
Если история – дисциплина естественнонаучная или социологическая, тогда в ней не место моральным оценкам; мы можем изучать причины и следствия, но не имеем оснований никого хвалить или осуждать – ведь люди вынуждены были подчиняться законам истории и выполнять свои фатально определённые роли.
Но если понимать историю так, как предлагает Флоренский – то всё, что относится к настоящей истории, подлежит сфере этических оценок и является одной из основ нравственного опыта и воспитания людей.
Точная история и гибкая история
К 1990-м годам казалось, что на смену причинно-следственному обращению с историей придёт история-диалог, искусство сопрягать противостоящие точки зрения, гибкая логика бахтинских «хронотопов» и т. п.
Но, похоже, постмодернистские игры с культурой, гуманитарной наукой и информационной средой вызвали слишком горячее отвращение к двум незатейливым выводам, стандартно извлекаемым постмодернистской эстетикой из любой противоречивости: «всё так сложно, всё так запутано» и «всё можно представить чем угодно». Тогда антитезой, противоядием нараставшему хаосу исторических фантазмов на первый план вышла ценность фактической, буквальной, чётко обоснованной стороны истории.
Значимость точного факта и документированных аргументов легла в основу триумфа «Википедии», где смогли неразрывно переплавиться научные и любительские подходы к истории, энергия любознательных дилетантов и формальные требования академического порядка. Характерно что этот глобальный механизм представления и совершенствования корректной базы «фактологической истории» (едва ли не наиболее мощный на сегодняшний день) выработала не отборная элита, а весьма разные люди, но в каждом случае с заинтересованностью и ответственностью «выше среднего» и готовностью подчиняться установленным здравым правилам[5].
Википедия – самый масштабный феномен; но разворачивание мерцающих и широких полотен событий с опорой на рационально проверяемые факты – общий тренд просветительской историографии. Как на локальный образец жанра можно указать на недавний изящный замысел – проект Яндекса «1917. Это революция. Прямо сейчас»[6] – с его структурированной картиной документов, писем, дневников, совершающихся изо днях в день событий в привязках к конкретным домам и улицам и т. п. Такого рода проекты становятся теперь «порталами» входа в исторические знания для миллионов людей.
Обратим внимание ещё на одну особенность: обобщающий, теоретический взгляд на историческую картину теперь оказывается связан по преимуществу не с установлением причин и следствий, а с задачами понимания масштаба. Умение простраивать логические цепочки становится второстепенным, а ключевым – способность установить меру значимости тех или иных явлений, их вес, их размерность, их типологические свойства. (И многие «камни, отвергнутые строителями» исторических концепций, нередко начинают утверждать своё место «во главе угла»).
III. На парадах исторических справедливостей
Когда прорывает плотины
Музы истории равнодушны к забвению, зато мстят, когда их силой заставляют умолкнуть; на свободу они вырываются валькириями.
Я подозреваю, что советское государство было обречено на гибель не своим практическим устройством к 1980-м годам, а эхом гулаговской эпохи. Последствиями уничтожения миллионов наиболее активных людей, традициями взаимной подозрительности и озлобления общественных нравов, глубоким маркированием гулаговскими метками всего пространства страны, языка и общественных практик – и, наконец, главным, заключительным ударом по советскому проекту: крахом плотины фальшивой истории СССР.
Такая плотина и не могла не рухнуть при первых же общественных потрясениях. Её наспех возвели из подручных средств на рубеже шестидесятых в качестве негласного общественного договора «не ворошить прошлое», переходя в эру строительства материального благополучия, уважения к здравому смыслу и признания более-менее гуманных ценностей.
Но отгороженное море ужасов продолжало нависать над «долинами» спокойных размеренных дел, сочилось сквозь «щели плотины», питало сомнения множества людей в моральной оправданности советского режима[7]. Когда же иерархическое управление страной зашло в тупик, и советское общество должно было начать открыто разговаривать, искать решения, договариваться внутри себя – то разговоры по существу насущных забот были вскоре сметены той «правдой, которая хлынула потоками»; миллионы людей эта правда заставила брезгливо отшатнутся от оснований собственного государства (к которому большинство было не так уж и враждебно) и упразднила саму недосложившуюся советскую политическую нацию, обратив друг против друга составлявшие её народы.
Для расколотого и разобщённого общества этническая идентичность – самая понятная, жажда ощутить себя обиженным – общераспространённая, желание назвать и заклеймить виновных – глубоко органично. И со счетов мёртвому сталинизму легче всего было соскальзывать на счета, которые предъявлялись «от нашего народа вашему». Лозунги восстановления «исторических справедливостей», попранных за последние лет пятьсот-шестьсот, легко отбрасывали народы на грань или за грань войны и обрекали новые государства на долгие годы парадно-патриотической разрухи.
А как же без исторической справедливости? Опыт Ботнического залива
Пример из альтернативной истории.
Когда Финляндия объявила о своей независимости, братская Швеция приветствовала такой факт, но с одним уточнением. Надо бы вернуть Аландский архипелаг, который до российского завоевания к Финляндскому княжеству не относился, населён исключительно шведами, да и к Стокгольму расположен куда ближе, чем к Хельсинки. К тому же сами жители архипелага подали петицию шведскому королю с просьбой поскорее вернуть их в подданство.
Но и финны за столетие свыклись с тем, что Аланды – часть их родины; а для финского государства ставить под сомнение едва обретённые границы казалось делом смертельно опасным.
После двух лет конфликтов и обид об «исторических справедливостях» всё-таки решили забыть, государственные амбиции сдержать, а сделать так, как было бы удобно для людей.
В результате Аландские острова остались частью Финляндии, но приобрели особый международный статус.
Острова получили автономию почти по всем вопросам внутренней жизни; местные жители не служат в финской армии; существует местное гражданство и только оно даёт право на приобретение недвижимости на островах; финские законы (и даже международные договоры Финляндии) вступают здесь в силу только после утверждения местным парламентом. Даже финский язык не является обязательным ни в административных делах, ни в школьном обучении (хотя при этом все им владеют, в жизни пригождается). В ЕЭС положение Аландской автономии регулируются особыми соглашениями; Аланды, в частности, не входят в налоговый союз ЕЭС и не подчиняются многим обязательным для Финляндии и Швеции регламентам.
Прошедшее столетие показало, что такое положение дел устраивает и шведов, и финнов и особенно аландцев – да и для других оказывается притягательным: характерно, что на Аландские острова (население которых составляет 25 000 человек, а климат вполне петербургский) ежегодно приезжает миллион туристов.
Тяжба за священный суверенитет между олицетворёнными в государствах нациями (выученными на своих «исторических справедливостях») решается лишь фактом применения силы или фактом обидного для обеих сторон компромисса.