Пластун - Николай Черкашин 7 стр.


Я пытался думать, как Печорин, и подражать ему в манерах, но у меня это плохо получалось. Мне не хватало его скептицизма и отрешенности от обыденной жизни. Я не мог быть ни скептиком, ни ипохондриком, потому что у меня была Таня и жил предвкушением нашей встречи. Это было самой большой и самой радостной наградой за все мои военные скитания и лишения. Теперь, когда час заветного свидания был так близок, когда война уже практически завершилась, когда колеса арбы хоть и медленно, но с каждым часом приближали меня к России, к нашей скорой сто раз обговоренной в письмах свадьбе, сердце мое отбивало бешеные барабанные дроби счастья. Простите, господин Печорин, какой тут может быть сплин, какая вселенская хандра?! Жаль, что ни Бог, ни автор не сосватали такой же славной невесты, как у меня.

Итак, после октябрьского переворота, когда турецкий фронт, подточенный революционной пропагандой, поехал с кавказских гор, как мутная селевая лавина, мы с Павлом возвращались на родину бывалыми фронтовиками. Кто бы смог узнать в пропаленных на горном солнце казачьих офицерах с чубами из-под узких козырьков полевых фуражек, с нашивками за ранения и новенькими Станиславами на груди консерваторских студентов, забывших, должно быть, не только как держится инструмент, но и самую нотную грамоту. Однако же не забыли…


Но как же медленно, как скрипуче вращались деревянные колеса этой колымаги, влекомой парой облезлых волов. На крутых подъемах мы слезали и толкали арбу плечами вместе с возницей – пожилым унылым горцем в островерхой каракулевой шапке. Иногда нам помогали местные крестьяне, которые, как и в лермонтовские времена, подрабатывали себе таким образом на стаканчик винца в духане.

Почти двое суток катили мы на север, пока не достигли долгожданной Джульфы. Отсюда начиналась железная дорога, отсюда начиналась цивилизация. В Джульфе всеми делами, и прежде всего железнодорожными, заправлял местный ревком, а также взбулгаченные разнузданной свободой солдаты. Никто никому не козырял, никаких знаков почтения к офицерскому чину никто не оказывал, многие были без погон и кокард. Все были обуяны одной идеей – побыстрее уехать из Джульфы – на буферах ли, на вагонных крышах, но только подальше от этих унылых враждебных гор, поближе к России.

Мы тоже потолкались в общей толпе, облепившей двери ревкома, – только там можно было получить мандат на посадку, но нас и близко не подпустили к заветному кабинету.

– Дела… – прикусил Павел острый ус. Надо было любой ценой выбраться отсюда в Нахичевань, а оттуда, полагали мы, добраться до Баку. А от Баку до Ростова дорога накатанная. Потолкавшись у дверей городских властей, мы отправились на станцию. Но там на путях не было ни одного вагона. Ближайший состав ожидался только завтра утром. На него и раздавали мандаты. Вокзальчик, перрон, площадь – все было запружено озлобленными армейцами, рвавшимися домой. Мы ловили косые и откровенно враждебные взгляды. Не став искушать судьбу, побрели мы в ближайший духан. Одноэтажная каменная хоромина стояла на берегу бурного Аракса. Хозяин-армянин неопределенных лет встретил нас приветливо и даже радостно, как встречают задержавшихся где-то очень желанных гостей. Он выхватил баулы из наших рук и, белозубо улыбаясь, потащил наш багаж в духан. Это была первая улыбка, которую нам подарили в этом хмуром зимнем городке. Правда, эта улыбка обошлась нам весьма недешево: за крохотную в три аршина каморку, застланную протертым до дыр ковром, и длинным валиком вместо подушки духанщик запросил с нас по «красненькой» с носа. Это был сущий грабеж – 20 рублей за ночлег до утра!

Но деваться было некуда. Утешало то, что в стоимость нашего «номера» входили хаш и шашлык, приготовленный из мяса животного непонятного происхождения. Пристроив свои баулы и изрядно подкрепившись, а потому повеселев, мы пошли осматривать Джульфу. Ничего особенного, кроме кладбища хачкаров, мы так и не узрели. Павел достал из шинели блокнот и стал набрасывать бесконечно длинные ряды стоявших торчком тесанных из камня надгробных плит. Это было величественное, но удручающее зрелище. Будто сотни окаменевших людей, будто целое войско встало на вечный бивак. Исчезнув физически, каждый из них по-прежнему занимал свое место в пространстве живых людей.

Переночевав в духане на блохастом ковре, выхлебав по чашке горячего густого хаша, мы отправились на вокзал. Здесь уже попыхивал дымком и паром низкорослый паровозишко во главе дюжины товарных вагонов. Все они уже были битком набиты солдатами. Борьба шла за места на крышах и буферах. Нечего было и думать втиснуться в эту озлобленную толчею. Хвостовой вагон – не самый полный – тщетно штурмовали пехотинцы. Теплушку занимали казаки и «иногородних» не пускали. В руках стражей вагонного проема грозно поблескивали обнаженные шашки.

– Ей бо, башку срублю! – обещал широкоплечий вахмистр, поигрывая клинком перед носом настырного долговязого стрелка.

– Эй, станишники, здорово ночевали! – крикнул Павел казакам. – Своих примите?

«Станишники» зыркнули на нас довольно хмуро. Серебристые нашивки за ранения на наших рукавах, должно быть, их несколько смягчили.

– Ну, залазьте, коли свои!

Мы не заставили себя долго ждать: закинули баулы и сами запрыгнули в теплушку, не веря своей удачи. Казаки из разных полков держались кучно, они еще хранили почтение к офицерским погонам – подвинулись, дали место сесть, угостили табачком. И хотя мы оба не курили, пришлось задымить за «кумпанию».

Стояли невыносимо долго – часа два, пока наконец состав, гремя и звеня железными суставами, не покатил в сторону Нахичевани. Зимний ветер задувал во все щели. Задвижка проема была сломана и в него хорошо было видно, как проплывали мимо утесы и стёсы красноватых гор. Порой поезд въезжал в щель, прорубленную в скалах, и вагон наш едва не терся о каменные стенки.

Казаки гутарили меж собой о брошенной службе, о турках, которые несомненно вернутся в эти края и перережут всех, кто помогал русской армии. Но больше всего волновала и их, и нас та будущая непонятная жизнь, к которой мы ехали, к которой так жадно стремились.

Поздним вечером наш эшелон притащился наконец в освещенную редкими огоньками Нахичевань. Теперь отсюда надо было пробиваться на Баку. Этот город из здешней глубинки казался чуть ли не центром мира. Во всяком случае, из Баку можно было выбраться в Россию и морем (через Астрахань), и рельсами, и шоссейными дорогами.

Ночь перекемарили в теплушке, а утром Павел громко возгласил:

– Здорово ночевали, казаки!

– Слава Богу! – отвечали ему совсем не здорово ночевавшие казаки.

– Слушай меня, ребята! По одиночке мы в Баку не пробьемся. Пойдем сообща, строем, как боевая единица. Тогда все разом и уедем.

– Любо!

– Раз «любо», – подъем! Сотня, становись!

Сотни, конечно, не набралось, но полусотня быстро выстроилась вдоль рельсов с закинутыми на плечи седлами, заплечными мешками, винтовками и двумя ручными пулеметами, к которым не было патронов. Мы с Павлом возглавили пешую колонну и мерным шагом двинулись на вокзал, выстроенный в затейливом восточном вкусе. Наше явление на перроне произвело на военного коменданта должное впечатление. Павел сумел внушить ему, что мы направляемся в Баку, сопровождая ценный груз – полковую казну, и нам, о чудо! – выделили пассажирский вагон. Вагон оказался раздолбанным пульманом 3-го класса. Но мы взирали на него, как на спасительный ковчег. В мгновение ока казаки заняли его, выставив у дверей караульных, а на площадках пулеметы.

– Крупу не пущать! – наставлял вахмистр часовых, но те и сами не хотели подпускать к заветному вагону крикливую расхристанную пехоту.

Двух казаков вахмистр отрядил на добычу кипятка и отправил небольшую экспедицию за провиантом на рынок. Мы с Павлом скинулись по «беленькой» – по четвертному билету – и вручили деньги покупщикам. И казаки, не будь они казаками, притащили с привокзального рынка тушу освежеванного барана, корзину с яблоками, стопку лепешек и бурдюк с красным вином. Вахмистр знал свое дело. Тем временем казаки развели костер близ свалки паровозного шлака и уложили на уголья баранью тушу, воткнув по углам кострища четыре штыка. На ароматнейший запах жареной баранины, запах капающего на угли жира стали собираться голодные солдаты. Они жадно втягивали ноздрями невыносимый аромат.

– Ходи мимо! – бурчал кашевар. – Своё жарим.

– Отрежь, кум, шматочек! – канючил чернобородый артиллерист.

– Подставляй… – отрежу.

– Ну, кум, а кум!

– Односум тебе кум! А я хоперский. Не вишь – на всю сотню жарю. Самим не хватит!

– Знал бы, жрать-то как хоцца!

– Вот и нечего было полк свой бросать! Ступай прочь, а то обижу!

Кольцо солдат вокруг костра стягивалось все плотнее и плотнее. Вахмистр, почуяв недоброе, выслал на подмогу кашевару отделение вооруженных казаков. Только под их конвоем удалось отнести готовую тушу к вагону.

– У, царские прислужники, фараоны проклятые! – прокричал им вслед голодный артиллерист. – Доберемся мы еще до вас, опричники!


Тем временем пульман перецепили к поезду, идущему в Баку.

Наш «атаманский» авторитет в глазах казаков резко вырос, и теперь нам были оказаны все подобающие знаки внимания. Нам постелили в отдельном купе, поставили миску с самыми лучшими кусками баранины и налили баклажку красного вина. Ехали, как всегда, с долгими остановками и худо-бедно добрались через двое суток в Баку. Здесь было намного теплее, чем в горах, да и, судя по тому, что торговцы выносили к вагонам, – сытнее. В Баку мы проделали все тот же трюк: вывели сотню на перрон, оставив пару дневальных охранять пульман, и четко продефилировали перед глазами железнодорожного начальства. Казаки проделали это с особой лихостью, понимая, что сулит им этот незатейливый спектакль. И он снова удался. Наш пульман прицепили к составу Баку – Ростов, и мы под общее «ура!» двинулись на родину, в Россию! Ехали трое суток. За это время красные отряды дважды пытались разоружить наших казаков. Но всякий раз Павел оказывался превосходным дипломатом, и казачий «спецвагон» отправляли дальше. Правда, в Армавире пришлось пожертвовать ручными пулеметами, даром что без патронов.

И только в Ростове мы расстались со своей сотней, которая враз разбрелась на все четыре стороны. Зато к нам прибился расторопный прапорщик Саша Шергей, который добыл у здешних рыбаков целый вещмешок вяленого донского чебака и щедро поделился с нами.


Расстелили мы шинельку в скверике ростовского вокзала, достали из чемоданов нехитрую снедь, пару бутылок и устроили себе отвальную перед началом новой жизни. Вспоминали Сарыкамыш, и перевал Эски Ташкермен, и осаду Эрзерума, походные госпитали, имена друзей или командиров, радовались речному простору Дона, родному солнцу и той безбрежной воли, что ведет человека куда глаза глядят. Вся Россия предвкушала в те еще весьма безмятежные дни новую жизнь и пьянящую свободу.

Часть вторая. Саламандра с острова смерти

Въ вагонъ трамвая вошелъ молодой офицеръ и, покраснев, сказалъ, что онъ не можетъ, к сожалению, заплатить за билетъ.

Иван Бунин. Окаянные дни

Глава первая. «Мы встретились как родные братья…»

Петроград. Декабрь 1917 года

…В Петроград я добирался налегке. Все свои фронтовые пожитки оставил в Ростове у тетки Мартынова, которая жила близ вокзала и которая обещала сохранить все до лучших времен. Нечего было и думать втиснуться хоть с каким-нибудь багажом в вагоны, набитые битком озлобленными истомленными бесконечными дорожными задержками людьми, большей частью спешащими домой солдатами. Погоны, кокарда, кресты и шпоры – все, что выдавало во мне офицера, было надежно упрятано на дно солдатского мешка, но пассажиры в рваных обмотках и грязных шинелях злобно косились на казачьи лампасы и офицерский ремень, подпоясывавший шинель явно несолдатского сукнеца.


В Питере меня никто не ждал. Как оказалось, Таня уехала к своим в Гродно. Питер встретил меня неистовой пургой, прилетевшей из Финского залива. Снег залепил мои плечи так, что все мои офицерские приметы оказались скрытыми от красных патрулей. Я без приключений добрался до Никольской, где квартировал студентом. Хозяйка меня помнила и по старой памяти определила на ночлег в моей бывшей каморке.

– Какие мы важные стали! Ни за что бы не признала! – ахала она. – Кабы не голос ваш. Вам бы в хоре с таким тенором петь… Ох, да какие нынче хоры! Все разогнали, все сломали, все позакрывали красные басурмане! По улице не пройдешь, все мандаты им какие-то подавай. Хлеб с мякиной пекут… Тьфу!

Я отломил ей полфунта халвы, и хозяйка пришла в радостное изумление, побежала ставить самовар.


В Петрограде первым делом я отправился в консерваторию. Надо было срочно восстановиться в числе студентов. Ясно было, что моей военной карьере пришел конец. Я совершенно не хотел служить всем этим невесть откуда взявшимся Керенским-Лениным-Троцким. Но на глаза будущему тестю надо было явиться если не офицером, то хотя бы студентом.

Столица поблекла и обесцветилась, город, и без того всегда холодный к наезжим пришельцам, под новой властью и вовсе встретил меня враждебно.

В консерваторию я явился при полной амуниции – в погонах подъесаула и при всех боевых наградах. В учебной части, увидев меня, ахнули, но совсем не так, как я ожидал на фронте – не восхищенно, а испуганно, будто я предстал в разбойничьем обличье, а околоточный рядом.

– Что вы, что вы! – замахал на меня инспектор, едва я завел речь о восстановлении в числе студентов. – Сначала – на Гороховую, на регистрацию. Вы же – офицер! – Последнее прозвучало как «вы же – прокаженный!» – И снимите с себя все ваши старорежимные регалии. У нас теперь в консерватории комиссар. Увидит – греха не оберетесь. Будьте осторожны, любезный, – сделал ласковый голос инспектор. – Если хотите доучиться и… сохранить голову.

Я внял доброму совету и покинул консерваторию без погон и крестов; снял их, пылая от стыда и обиды, в мужском туалете. Не так я представлял свое возвращение в альма-матер.

Вот только нагайку свою не стал прятать, ходил с нею, засунув за голенище сапога. Она, конечно же, вызывала неприязненные взгляды. Но ни один красноармейский патруль не смог бы придраться ко мне – нагайка не наган и не кинжал. Но при случае ею можно отбиться от шпаны или налетчика, которых развелось в голодном Питере, как крыс в подвале.

Эх, нагайка, нагаечка!..

По Указу государя императора Александра III от 1885 года, «нагайка общего казачьего образца должна составлять принадлежность каждого казака от генерала до простого казака». Устав строевой казачьей службы разрешал степовым казакам носить её на плечевой перевязи. Но я всегда носил ее за голенищем, на плече хватало всяких ремней.

У нас в Павловской да и в Зотовской тоже нагайку разрешалось носить только женатым. А на свадьбах тесть дарил нагайку новоиспеченному зятю. У обоих моих дедов нагайки висели по старинному обычаю на левом косяке двери в спальню…

В качестве знака полной покорности и уважения нагайка может быть брошена к ногам пришедшего гостя или старика, который обязан её поднять, а бросившего – расцеловать. Если гость через нагайку переступал, это означало, что покорность ему неугодна и обида или грех провинившегося не прощён, жди разбирательства дела.

Назад Дальше