Она - Сотников Владимир Михайлович 2 стр.


– Да что вы так разволновались? Мне даже интересно. Я ведь давно ни с кем не говорил. Так что спрашивайте.

– Я написал книгу. В ней моего героя, молодого человека, вербует офицер КГБ. Они это умеют, да. И вот когда уже нет, казалось бы, выхода, когда уже не действуют никакие аргументы, этот молодой человек в отчаянии, в крайнем состоянии – а дело происходит в армии, куда приехал к нему тот офицер для очередной беседы, и они разговаривают в лесу, на поляне, где мой герой рубит дрова, – ударяет себя по пальцам топором. Офицер убегает, и больше никаких встреч. Всё! Мой герой свободен.

Я замолчал, как будто споткнулся.

– Так в чем же ваш вопрос? – спросил старик. – Вы так быстро рассказали, но я все понял. Это страшная цена освобождения. Они поняли, что он им не подходит. Вы это хотели спросить, точнее, уточнить? Извините за, как это называется…

– Тавтологию, – подсказал я машинально. – Нет, не это. И вот мою книгу читают. И что же вы думаете? Каждый второй, а может и чаще, читатель отводит, я это так называю, глаза. Как бы отворачивается, не хочет этого знать. Вот и весь мой вопрос. Почему?

– Я вам уже ответил, а вы не заметили. Когда сказал, что их много. Вы даже не представляете, как их много. Не только офицеров, которые занимались вербовкой, но и тех, кого они успели подмять под себя. Вот им и неприятно читать такие вещи. Неприятно. Но это не значит, что они плохие люди. Вовсе нет. Мало ли какие обстоятельства были у них? Духу не хватило. Мало ли… Но все-таки, согласитесь, не все ваши читатели такие? Не всех же вы в заложники берете этой сценой – если глаза отводит, значит, завербованный? А может, им вся книга не нравится. Может такое быть?

– Может, конечно, – охотно согласился я. – Не все читают так, конечно. Хотя… Большинство, как вы говорите. Но я уперся в своей мысли. Почему-то уверился в ней. Никогда бы не подумал, что стану лакмусовой бумажкой.

– А я хотел бы прочитать вашу книгу. Жаль, что мы раньше не встретились, я бы с удовольствием прочел ее в рукописи. Даже можно было бы поставить мою фамилию в выходных данных – консультант такой-то.

Все-таки сильный он, подумал я. Быстро думает, без всякого удивления. Говорит с иронией.

А я вдруг обмяк. Как сдутый шар. Мой собеседник оценивающе посмотрел на меня:

– Вы, наверное, сейчас помолчать хотите. Один побыть. Да? Только уж больше не заговаривайте со стражами порядка. Не стоит.

– А я думал, – улыбнулся я, – вы слабый, Вадим Викторович. Нет.

Он махнул рукой:

– Где уж там. По инерции. Все в прошлом.

Мы распрощались уже без слов, пожав друг другу руки. Когда я оглянулся на улице, то увидел его высокую сутулую спину. Что он думал сейчас? Мне показалось, ничего, как и я. Хотелось только идти и смотреть перед собой. Никаких мыслей, никаких воспоминаний, никаких переживаний. Оболочка, не человек.

Я знал, что Óны рядом нет. Потому и казалось, что вокруг ничего нет. И этой встречи не было, таким вдруг стало все пустым. Кроме слов, во мне не осталось никаких подробностей – ни того, как мы искали кафе, ни самого этого кафе, ни улицы, по которой шли. Никакой городской топонимики, сопровождавшей меня когда-то, как музыка, звучавшая внутри после концерта в консерватории.

И как разлюбил я московское метро! Забыл тот волнующий запах, который с восторгом вдыхал в юности, не мог его вспомнить, и от этого, наверное, уже относился к эскалаторам, вестибюлям, поездам лишь как к виду транспорта, с помощью которого можно вернуться домой, глядя все время пути вниз, под ноги. На людей, на их безразличные лица я не смотрел. От них отводил глаза, как те самые мои читатели.

В последнее время я заметил за собой одну странность. Наверное, в поисках Óны я стал заманивать ее в свои мысли, специально делая их детскими. В детстве мы были всегда вместе, и сейчас я привлекал ее детскостью и думал как великовозрастный ребенок. Будто смотрел мультфильм или перелистывал детскую книжку и видел Средневековье, и девятнадцатый век, и начало эры, думал, прыгая через столетия, о любом другом времени, кроме своего. Все одинаково и все равно, думал я. Все было так же неуютно, как в этом метро. И в пещере нашлись бы офицеры КГБ, и палачом готов был стать каждый второй в любое время жизни, и не было в людях непринятия зла, и безразличны они в своей массе. Надо же было создать такое! Мы даже соседей не знаем – одни в этом космосе, но почему мы такие? Чуть-чуть бы, чуть больше заложить добра в этот мир, чтобы изменить баланс. Но почему я себя считаю хорошим? Или хотя бы нормальным? Так ли это? Скорее всего, так. Я не хочу быть палачом, не хочу никому зла. Хочу справедливости, прав и свободы. Ну и так далее. Достаточно ли этих желаний для того, чтобы считать себя нормальным человеком?

И вдруг во мне мелькнула уж совсем невероятная мысль. А если это Óна послала мне собеседника? Я же говорил с ним как с самим собой. В последнее время, хоть я и гнал от себя эти мысли, они назойливо вились вокруг меня. Словно заполняя пустое время пути в метро, я стал думать, что бы еще рассказал, если б не превратилась моя усталость в молчание.

Как предлагал рукопись всем литературным журналам и редакторши говорили мне: мы не публикуем вещи, в которых главный герой писатель. Как интересно, – удивлялся я. – А «Жизнь Арсеньева», «Дар», «Мартин Иден» вас тоже не устроили бы? Откуда вы знаете, что вам надо? Откуда знаете, как надо? Придумать себе правила и действовать по ним – пошлость самообмана.

Как написал бывшему другу, потомку великого писателя: ты же не стоишь под виселицей, что ж ты ручки злодею целуешь?

Как слушал издевательскую тираду еще одного бывшего – другом его назвать не поворачивается язык – знакомого. Теперь он стал начальником на телевидении и с улыбкой, предлагая мне работу, говорил: ты же любил Чаадаева, да? А Чаадаев утверждал, что наше призвание – показать всему миру, как не надо жить, да? Вот мы и покажем, да так, что чертям тошно станет! Вот наше призвание. А ложь, которая при этом так не нравится тебе в нашей деятельности, необходима, чтобы сплотить людей. Я смотрел на него, оторопев, и понимал, что он считает себя умным, очень умным, а меня идиотом. Мир перевернулся с ног на голову.

Зачем я все это хотел рассказать? Подумал с невеселой усмешкой, что все три разные ситуации – об одном и том же. О лжи. Правда о лжи. Лишняя, ничего не меняющая правда.

После всего, что было в двадцатом веке, я не мог простить миру возвращения зла, которое искало вокруг меня свои рифмы.

Но кто я, чтобы наводить порядок в этом мире? Может, и я лишний в нем. Уйду, и эта капля сдвинет равновесие. Пусть космос сам решает вопрос о потопе.

Я чувствовал, что лечу поездом метро в сумасшествие. Чтобы вернуться к детским мыслям, я вспомнил Незнайку, который говорил: зачем писать правду? Она и так есть. Я добавлял: не только писать, но и думать надо, исправляя жизнь хотя бы в мыслях. Со стороны, издалека.

Улетит ли со мной туда Óна?

3.

Нет ничего сильнее желаний, и чем неисполнимее они, тем сильнее, потому что не имеют границ и очертаний. Уже давно я живу с желанием вернуться туда, где родился, и завершить там свою жизнь. Это невозможно по многим причинам, и главная из них – той деревни, в которой я вырос, уже нет, как нет и окрестных деревень, там сейчас чернобыльская пустыня. Но я не представляю другого завершения пути. Что будет после жизни? Не знаю. Если есть какое-то продолжение, то надо оставить свидетельство о себе, жившем здесь, если нет, то тем более надо оставить. Мне почему-то кажется, что возвращение туда, где появился, и будет таким свидетельством.

И желание вернуться стало сильнее всех моих сил во сто крат, потому что их на здешнюю жизнь почти не осталось.

Я думал о рифмах, о двух перекрестных рифмах. Две пары схожих явлений мучили меня, как будто время писало строфу. Сейчас я попытаюсь пересказать ее четырьмя абзацами обычных слов.

Человек не должен привыкать к истории человечества. Как привыкнуть к двадцатому веку, который был не в библейские времена, не в Средневековье, а только что, на расстоянии протянутой руки? Как возможно жить после уничтожения людей людьми из-за лживых правил, которые убийцы сами установили? И жить там, где эти правила, показывающие всему миру, как жить нельзя, появились?

Я родился и жил счастливо, пока не узнал в конце своей юности обо всем этом. Зло ошеломило меня. Оно было так велико, что я был уверен: от него можно только отказаться, чтобы оно иссохло без людей, как выброшенная штормом водоросль.

Но оно оживает, как такая же водоросль, подобранная такими же людьми и брошенная в такую же живительную воду.

Чем мне ответить на это? Отречением. Возвращением туда, где был когда-то счастлив, в тот райский сад, ставший пустыней.

Я говорил все это Óне, и впервые мне казалось, что она не понимает. Кто же тогда меня поймет? Кто поймет, что я не наивный обиженный ребенок, а нормальный человек?

Оказывается, наши враги понимают нас лучше, чем мы сами.

Странно мне называть этих людей врагами, ведь они живут где-то рядом, такие же, как я, ничем не отличаются. Внешне, конечно, внешне. Внутренне мы отличаемся.

Их было трое или четверо, а может и пятеро – трудно считать такое вещество. Я открыл дверь участковому, они ввалились за ним в квартиру, заполнили ее, как грязь. Объяснили, что занимаются борьбой с экстремизмом, что пришли для беседы по поводу моего задержания на митинге. Нет, обыска не было – просто осматривали, брали в руки всякие вещицы, ставили опять на полки. Я молчал, наблюдая за этим. Пусть говорят они, раз пришли. Но они тоже молчали – пугали меня своим томительным молчанием. Наконец, старший выдохнул:

– Устал я от вас.

А я? Я не устал? От одного взгляда на таких людей не хотелось жить, от одной мысли, что они существуют. Каиново отродье, все прежние надсмотрщики, жандармы, чекисты и нынешние эти борцы с экстремизмом, бездарные и неспособные, а потому завистливые и ненавидящие. Не давать жить – вот все, что они умеют. У моей знакомой сын служил в ОМОНе. Надоело, бросил, стал строителем. Но через какое-то время вернулся на службу, опять взял дубинку. Как Каин.

Я же уступаю им мою жизнь! – вдруг явственно прозвучали во мне слова. Да, уступаю. Виделась мне картина: жертвенный костер, два человека, один стоит с дубиной, второй лежит мертвый. Каин и Авель. Я только испугался при этом за Óну – как она будет взмывать вверх к небу в столбе дыма, прощаясь со мной.

Я смотрел в окно, словно выискивая за ним что-то похожее на этот дым – или дымку, или облачко, или просто движение воздуха вверх. И усмехнулся – ну совсем как Лермонтов перед отъездом на Кавказ. Тучки небесные, вечные странники.

– Улыбаетесь, – хмыкнул старший. – Хорошо смеется тот, кто смеется последним. Вот, смотрите.

Он положил на полку пакетик с белым порошком.

– Сейчас я его заберу, – сказал он. – Но в следующий раз он будет вашим, и мы его найдем. Поняли?

Я молчал.

– Поняли? Да или нет?

Наверное, им надо было хоть чего-нибудь от меня добиться, хоть какого-то понимания.

Даже «да» говорить не было сил.

Они ушли.

Как же я хотел оказаться где-нибудь далеко, выносящим ногу со ступеньки автобуса – тысячу раз я представлял себе это! Походив по квартире, не находя себе места ни на диване, ни в кресле, ни на стуле за столом, я остановился посреди комнаты, уставившись в стену, на которой висела репродукция «Охотников на снегу». Наконец-то поймал я свою Óну. Бесконечный воздух над прудом на этой картине всегда притягивал ее, она любила в нем прятаться.

– Ну вот и все, – сказал я ей. – Вот и все. Если представлялось что-то тысячу раз, то однажды так и случится.

Мне показалось, от моих слов птица на картине вздрогнула, поменяв направление крыла, и готова была ринуться вниз.

4.

О нет, не счастье испытывает человек во время исполнения желаний, не счастье. Это только принято так считать по какому-то шаблону устоявшихся знаний. Не хотите ли заменить счастье удивлением и согласиться со мной? Конечно, именно удивление – первый сполох всех новых чувств и ощущений, но в спешке так незаслуженно мы не успеваем заметить его! А я заметил и даже наслаждался им долго, бесконечно, отдаляя усилием воли от себя ожидаемое счастье.

Я ехал домой – домой ли? – но уж точно куда-то обратно в ночном автобусе и удивлялся, удивлялся, беспрерывно удивлялся одинаковости своего состояния, глядя на занавеску окна, будто доказывающую границу времени. Эта граница между прошлым и будущим всегда была во мне, и вот я заметил ее наконец не как словесный образ, а зримо. Занавеска удивления, что все случилось, как и мечтал.

Но я не с того начал. Стал говорить о своем долгожданном удивлении, таком заметном для меня, хотя все остальное в этот вечер оказалось намного интереснее. Все и дальше будет сумбурно в моем пересказе. Но этот сумбур как раз и передает мое состояние. Почти сумасшедшее состояние, обязательно надо сказать, потому что я был как сомнамбула, а не человек, и понимал это, да, понимал. Даже, помню, думал о том, что именно в таком состоянии человек и принимает самые важные для себя решения – не особенно контролируя свои чувства. Странно, что чувства не контролируются, но при этом проносятся внутри особенно явственно, как будто только за ними и следишь.

Для этой поездки я выбрал не поезд или самолет, чтобы не оставить следов в какой-нибудь базе данных на тот случай, если меня будут искать. Заранее готовился – несколько вечеров ходил к станции метро Тушинская, от которой отправлялись в Белоруссию ночными рейсами автобусы, увозившие пассажиров самого экономного класса. Билеты были не у всех – некоторые расплачивались с водителем. И документов он не проверял, что меня как раз устраивало. Я наблюдал за этим процессом, приноравливаясь к нему, думая, что через несколько дней стану одним из его участников.

Что еще я думал при этом? Странные мысли мелькали во мне. Я думал, что какое-то одно слово объясняет мою жизнь, но я не могу его найти. Отъезд, побег, исчезновение? Нет. Не было этого слова, но в него помещались и люди, и автобусы, и вечерний воздух, и вся прожитая жизнь. Остраннение? Этот литературный термин казался мне наиболее подходящим для объяснения всего, что происходило. Я создавал странность, ткал ее в окружающем мире, и она была главной – странность вечерних пеших прогулок к станции метро, странность моих наблюдений со стороны за посадкой людей в автобус и мое чувство, что я – часть всего этого. Только странность жизни, в которую вмешивается будущая неизвестность, продолжает ее, думал я при этом. Конечно, это целое понятие, которое можно объяснить словами, что я и пытаюсь сделать сейчас, но тогда я называл это просто словом. Вначале было слово? Жизнь, называемая словом, и есть слово, которого я не мог найти? Забавно, забавно было, стоя под деревом в тени, думать об этом. Как в детстве, смешение самого главного и игры в слова. Не изменился я со времени своего детства. Но разве можно измениться, если Óна не изменилась? Она была со мной там, у Тушинской, я чувствовал ее страх за меня, и мне было не одиноко от этого.

О, эти вечерние походы! Я так наслаждался ими, что стал уже бояться – не решусь уехать, не решусь. Похожу, подумаю, понаблюдаю, и все на этом, устану от похожести действий. Водитель автобуса помог мне сдвинуться в решении – подошел ко мне в один из вечеров, спросил:

– Приметил я тебя. Следишь за нами, что ли? Или ищешь кого?

Я растерялся, хотел было отшутиться: «Себя ищу», – но ответил просто:

– Присматриваюсь. Хочу поехать к родственникам в Белоруссию.

– Ну так и давай. Домчим за ночь до Гомеля, выспишься за дорогу.

Назад Дальше