Ясюченя влез через борт в кузов, привалился к стенке фургона и так застыл, потихоньку примерзая к скамье. Мамедову было холодно сидеть на голых досках, и он сел на колени Ясючене. Но так Ясючене было даже теплее. Он только опасался, что Мамедов станет слишком часто пускать газы. Ногаев затянул нудную ногайскую песню, и ее подхватили кумыки, аварцы, даргинцы и даже кто-то из Чечни. Потом азербайджанец Ахмедов стал петь песни из индийских фильмов, и остальные подвывали ему. Они попытались заставить подвывать и молодых, но из этого ничего не вышло. Время от времени старики прерывали пение, чтобы поорать на прохожих. Когда ехали через город, люди испуганно шарахались в стороны, уворачиваясь от комьев ругани и льда, сыпавшихся из машины.
Ясюченя заметил, что у Мамедова побелели уши, но не сказал ему об этом. Черт с тобой, собака, подумал он, хоть бы они у тебя отвалились, наконец. Подумал медленно, лениво и без злобы. Просто так: неплохо бы у тебя, собаки, отвалились бы уши. Он посмотрел на черный бугристый затылок – чурки никогда не опускали клапанов у шапок, считали западло – и представил Мамедова без ушей. Это ничего не изменило в его внешнем облике. Вот бы, отравить тебя, – подумал он. Или встретить на гражданке в Молодечно, да заставить собственное говно жрать. Подумал, но тоже без злобы – научился.
Из машины вывалились быстро и – по бытовкам. Единственная отрада, что в их бригаде был один чурка – Ахмедов. Ни рыба, ни мясо. Особенного вреда от него не было. Он иногда закладывал Саидову или Ногаеву, но не часто, и сам редко к кому лез. За это с ним делились тем, что получали из дома в посылках через гражданских сердобольных теток из бригады. В бригаде, кроме троих калининградцев, трех белорусов, двух хохлов и Ахмедова было несколько химиков[1] с разными сроками, в основном по двести шестой[2], и четыре вольных тетки, две из которых – химички в прошлом. Хорошие, добрые тетки. На их адрес можно было получать посылки. Про одну говорили, что она убила мужа, но никто в этом не был уверен. Она была самой жалостливой и веселой, и все время пела песни.
Ахмедов сел писать письма.
Иванов с Тюриным взяли отбойный молоток, и пошли в подвалы пробивать дыры для силовых кабелей, которые проектировщики умудрились не запроектировать. Остальная часть бригады разбрелась по цеху подметать и кое-где залить бетоном огрехи строителей.
Бетона была заказана только одна машина, но и ее оказалось с лихвой. Почти половину кучи пришлось на тачках перевозить к разбитому окну и через него выкидывать. Когда закончили, Ясюченя пошел греться к тумбам, в которых прогревали рулоны стали.
В цехе сновали французы, устанавливали свои станки. В ярко-синих комбинезонах с множеством карманов и карманчиков на молниях; в желтых замшевых перчатках; в белых, будто рекламных, касках; быстрые и сосредоточенные, они выглядели ненормально рядом с чумазыми, в драной спецовке, череповецкими работягами. Если у француза попросить закурить, он на секунду останавливает свою целеустремленность, радостно улыбается и протягивает сигареты, от одного вида которых кружится голова, и тут же забывает о тебе, ныряя в работу. Ясюченя только раз это делал и заклялся больше к ним подходить. Почему-то это было унизительным. Он вообще старался не попадаться им на глаза.
Проходя мимо загороженного сколоченными досками от опалубки входа в подвал, он услышал стук молотка. Перелез через ограду и стал спускаться вдоль шланга от компрессора. Нижние ступеньки оказались в воде, и Ясюченя пожалел, что не в резиновых сапогах. А утром в бытовке он еще удивился тому, что калининградцы одевают резину: это в такой-то мороз! Он осторожно боком присел на нижнюю незатопленную ступеньку. Отсюда видна была вся камера. Тюрин, согнувшись втрипогибели, наполовину влез в выдолбленную дыру и оттуда торчал только его зад, казавшийся массивным в ватных штанах.
В углу на куче мусора и бетонного щебня, с незатопленной и относительно сухой верхушкой, спал Иванов. Спокойно, будто не было грохота молотка, усиленного бетонными стенами десятикратно. Ясюченя позавидовал.
Он взял маленький камешек и кинул в зад Тюрину, но не попал. Пока подыскивал другой, Тюрин закончил дрожать и стал выбираться из дыры. Молоток он оставил шипеть в ней. Оглянулся и, увидев Ясюченю, подошел, осторожно ступая по воде. Она доходила почти до края сапог. Сел рядом.
– Там, наверху, Саидов приехал, – сказал Ясюченя. – Ходит.
– Хуй с ним.
Ясюченя протянул ему сигарету.
Тюрин посмотрел название.
– Гродненская «Прима». Ты что, посылку получил?
Ясюченя помотал головой.
– Из старых запасов.
Тюрин снял рукавицу и обтер лицо рукой.
– Бетон, сука, наверное, марки шестьсот. Да еще в сырости стоял… Заебал вконец. У вас там что наверху?
– Уже ничего. Подмели, теперь хуем груши околачиваем. А чего у вас воду не выкачивают?
Тюрин пожал плечами. Он курил, пуская дым через нос, и пусто смотрел в серую стену.
– Выпить хочется, – вдруг сказал он. – До жути.
– Я писал домой. Должны прислать, – сказал Ясюченя. И добавил:
– Скорей бы уж молодых пригнали в роту.
– Не пригонят.
– Откуда ты знаешь?
– Ребят, командиров из карантина сегодня видел. Им уже объявили.
– Ебаный в рот! – сказал Ясюченя.
– Такие вот дела…
Тюрин бросил окурок в воду. Он зашипел, дернулся в сторону и стал медленно кружиться на месте.
– Ладно, – сказал Тюрин, встал и пошел по воде к Иванову.
– Вы на обед-то собираетесь? – спросил Ясюченя, вставая. Когда вставал, в кобчике остро кольнуло. Но уже не так, как утром.
– А сколько времени? – остановился Тюрин.
– Около двенадцати. Я когда к вам шел, было без десяти.
– Ну, через полчаса смоемся. Слушай, я тебя все хочу спросить. А почему ты без бульбонского акцента разговариваешь?
– У меня мать русская. Да и жили мы раньше в Минске, а там никто по-белорусски не говорит. Учился в русской школе.
Он хотел сказать про институт, но не стал. Зачем? Лишние расспросы. Кому это здесь надо?
– Ясно, – сказал Тюрин и тронул Иванова за плечо. Тот поднялся, пошел к дыре и взял молоток. Он не сразу заработал, видимо, замерз конденсат, и Иванову пришлось несколько раз сильно ударить пикой в стену.
Тюрин устроился на куче и закрыл глаза.
Вокруг каждой тумбы была небольшая площадка с песком за железным бордюрчиком. На песок не сядешь – раскаленный, но на бордюр сесть можно было. Правда, он был острым, пережимал жилы, и ноги быстро затекали. Но можно было менять положение.
Тепло было сухим и пробирающим до костей даже через одежду. По телу пробегали приятные мурашки, и чувствовалось, как инфракрасные лучи выгоняют холод, накопившийся в теле с утра. Коварная штука. Хочется так сидеть всю жизнь, пронизанным жаркими сухими иглами. Закрыть глаза и сидеть, сидеть, сидеть… Уснуть. Не сможешь упасть. Тонкие, но крепкие лучи будут поддерживать тебя все время. Понемногу мурашки затихли, и осталась только истома, клонящая в вечный сон. Полудремотное состояние, спишь наяву. Очень приятно. Потом, когда прогреешься, как следует, выходишь на сорок градусов и не чувствуешь их. Кстати, о сорока градусах… Надо ведь на обед идти… Не хочется. Но надо. Можно понемногу думать о чем-нибудь. Тем более, что здесь не никогда не приходит в голову в голову всякое дерьмо. Никакой хуйни. Только приятное. Медленное, плавное, тихое, философское. Надо на обед идти.
Ясюченя встал и поплелся к выходу, стараясь не расплескать по дороге тепло.
Он взял полный суп, несколько кусков белого хлеба и котлеты с макаронами. На компот, талона в пятьдесят копеек уже не хватило. А чаю не было.
Когда он доедал суп, подошли со своими подносами калининградцы и сели за его стол. Потом Тюрин пошел к раздаче, взял три стакана сметаны и три куска пирога. Пирог, это он так только у них, у вологодских называется, на самом деле это просто лепешка, намазанная сметаной и запеченная. Тюрин спокойно прошел мимо кассирши к столу. Та проводила его взглядом, но так и не поняла, заплатил он за них, или нет?
– На, – Тюрин подвинул по столу к Ясючене сметану и пирог.
– Как ты умудряешься?
– А что, тут до хуя ума надо? Пошел, да взял с наглой рожей.
– Спасибо, – сказал Ясюченя.
Тюрин поднял голову от тарелки и посмотрел на него пустыми глазами.
Иванов криво усмехнулся:
– Жри, пока не отняли.
– Я написал, – сказал Ясюченя. – Мне должны прислать выпивку.
Иванов кивнул, разламывая котлету вилкой.
Тюрин снова поднял голову.
– Скажи тетке, чтобы посылку дома выпотрошила и принесла без ящика. Тогда Ахмедов не узнает, что там было? Сунешь ему в ебало колбасы, и все будет в порядке. А когда придет?
– Я не знаю. Должна вот-вот.
– И своим бульбашам не говори, – сказал Иванов. – Они что-то слишком начинают задницы чуркам лизать.
– Молодые пришли, – сказал Ясюченя.
Иванов и Тюрин обернулись.
– Жаль, что их не пришлют в роту, – сказал Ясюченя.
– Да, было бы полегче, – сказал Тюрин.
– Ни хуя. Пока не уйдут майские и Саидов, ни хуя не будет, – сказал Иванов.
«Еще полгода…» – подумал Ясюченя.
– Смотри, у половины уже старые шапки. Надо бы и нам разжиться.
Иванов махнул вилкой:
– Все равно спиздят. А у тебя так чурки вместе с головой снимут. Угомонись.
Потом ели молча и быстро.
– У нас еще время поспать останется, – сказал Тюрин.
Когда пришли в бытовку, там уже спали химики и хохлы. Белорусов не было. Ясюченя бросил на пол старые фуфайки и лег. Он не успел заснуть, как пришли белорусы. Оба тут же повалились рядом с Ясюченей.
– Вы где были? – тихо спросил он.
– На ККЦ обедали, – сказал Лебединский.
– Нормально?
– Лепшей чим у гэтой.
– Яще й на смятану достало, – сказал Марусич.
– Суп гароховый з бульбой, шматок мьяса з падлиукой и чай.
– А вот еще на сталепрокатном хорошо кормят, – сказал Ясюченя. – На наш талон можно набрать…
– Хватит вам про жратву! – зло, сквозь сон сказал Иванов.
Белорусы притихли.
Ясюченя вдруг почувствовал стыд. Жгучий, такой, что щеки и уши загорелись. Стыд, которого давно не чувствовалось. Он постарался уснуть.
Поспать удалось немного больше, чем хотелось. Не было работы, а переезжать на другой объект решили завтра с утра. Пока мастер с бригадиром решали, чего бы еще подмести, удалось поспать.
Потом подметали, убирали мусор и сидели возле продырявленной в нескольких местах железной бочки, набитой подожженным углем. Грелись. Тетки сплетничали, разложив на кирпичах свои необъятные зады. Химики послали за одеколоном и клянчили у теток мелочь на закуску. Ясюченя сидел возле стенки и смотрел через дыры на огонь. Калининградцы подошли к самому концу работы и успели только высушить над бочкой портянки, как пришел химик с треугольными флаконами «Кармен» за пазухой. Сказал, что за солдатами уже пришла машина.
«Лучше б она вообще не приходила», – подумал Ясюченя.
Полгода его преследовал страх перед возвращением в роту, и еще, наверное, всю жизнь будет преследовать. К этому он не мог привыкнуть.
В роте было холодно.
Ясюченя сидел на табуретке, не раздеваясь, и ждал команды на ужин. Было спокойно. Командир роты заступал на дежурство по отряду, и до отбоя мог не появиться.
Из умывальника вышел Иванов с мокрым торсом.
Ясюченя поежился.
Иванов отдал станок для бритья, сидящему рядом с Ясюченей, Бондарчуку и, стоя в проходе между койками, стал вытираться.
Ясюченя смотрел на него, и ему было холодно за Иванова.
– Вчера из дома пришло письмо от кореша, – сказал Бондарчук.
– Пишет, шо подруга выходит замуж.
Он говорил с мягким южным акцентом.
Ясюченя промолчал.
– Ну и хуй с ней, – сказал Бондарчук. – Не велика ценность. Все они – бляди.
Ясюченю всегда почему-то злили такие разговоры. Ему захотелось отойти от Бондарчука, пока тот не начал изливать свою злобу, но он продолжал сидеть, тупо глядя на блестевшие из темноты прохода напротив стеклянные глаза Толстика. Тот быстро и размеренно что-то жевал.
Из умывальника вышел мокрый Тюрин и зашел в проход к Иванову. Они тихо и отрывисто переговаривались.
– Я ей на проводах съездил по харе, – объяснял Бондарчук. – По пьянке. Она уже тогда по сторонам косилась. Видишь, правильно сделал. Все они – суки. «Вы служите, а мы под дождем…» Их надо ебать, как врагов народа.
К Тюрину и Иванову подошел, воняющий мазью Вишневского, Кузьмин. Он ходил враскорячку. У него цинготные язвы, которые, в общем-то, были у всех, слишком уж разрослись и мешали ходить.
Ясюченя прислушался.
– Почему? – спросил Тюрин.
– Там таких, как я – до хуя.
– А Ваня? – спросил Иванов.
– А что, Ваня? Он бы положил, но не от него зависит. Освобождение, – сказал Кузьмин.
«В роте его заебут», – подумал Ясюченя.
– Ты вот что, – сказал Иванов. – Ты лучше не показывай его никому. На работе мы тебя как-нибудь прикроем.
Кузьмин промолчал.
– Слышишь? – спросил Иванов.
– Ладно, – сказал Кузьмин. – Посмотрим.
– Приду домой, – сказал Бондарчук. – Буду их ебать, как врагов народа.
Ясючене надоело его слушать, он встал и вышел на веранду покурить.
Кучкой стояли хохлы и переговаривались на своем прикарпатском диалекте. Ясючене они тоже были неприятны, и если б было немного теплее на улице, он бы лучше пошел прогуляться по отряду, зашел бы в третью роту к Янушкевичу. Все-таки, знал его до армии, общие знакомые.
Он не успел докурить, стали выходить из казармы на ужин.
Давали мойву с утренним силосом.
Потом было «личное время».
Ясюченя написал письма – матери и в Минск – Светке. Куцые, выхолощенные письма. О чем писать? Мать-то устроит: все хорошо, поправляюсь, морозы, как там у вас? А Светке? Институтские дела ему неинтересны, на общих друзей наплевать. О чем писать? О Мамедове? Да и Светка… Какими-то чужими они стали. Все, что было, превратилось в далекое и ненастоящее. Ему даже казалось, что он читает письма, не ему адресованные. Чужие письма. Хотелось написать в ответ какую-нибудь гадость, чтобы больше не получать чистеньких сытеньких строчек. Но он не решался. Писал то, что принято, или то, что считалось принятым, и знал, что и она чувствует неестественность, и все-таки ждал от нее "люблю-жду-целую". И получал. И долго не вскрывал конверт, затаскивая его в кармане, борясь с искушением выбросить. И потом, открыв и проглотив порцию "люблю-жду-целую", решал подтереть им задницу. Но, придя в туалет, он выкидывал письмо неиспользованным. Что-то мешало ему сделать это.
Ясюченя сходил к почтовому ящику, бросил письма и постоял немого возле земляков из третьей роты. Они рыли яму, долбя землю кирками, и выгребая понемногу мерзлые комья совковыми лопатами. Командира с ними не было, и они работали лениво, часто перекуривая. Рассказали Ясючене, как у них в роте на чердаке две недели жила баба из местных, и как молодые, таская жратву и чайники с водой – подмываться, тоже успевали попользоваться ею. Потом старики совсем перестали ходить на чердак, и два дня, пока они не сообразили, что туда бегают салаги, баба еще просидела на чердаке. Чего только не делали с ней, за эти два дня! Потом голую в одном рваном бушлате выгнали ночью из отряда. Говорят, ее подобрал соседний отряд.
Ясюченя поржал вместе с ними и пошел к себе. Его могли хватиться, было уже поздно.
На веранде стоял брат Саидова из пятой роты Байали Саидов – красивый стройный чеченец, ингуш Магометов – его прозвали Петухом, за выдающуюся килем грудную клетку, и Иванов.
– Ну, обыскать-то тебя я могу… – сказал Байали.
– Попробуй, – сказал Иванов, отступая на шаг к стене.
– Ты что, салабон! – взвизгнул Петух, подскочил к Иванову и ударил его, но тот увернулся.
– …! – что-то резко сказал Байали по чеченски.
Петух отошел в сторону.
Байали усмехнулся и ушел. Петух засеменил за ним.
– Что? – спросил Ясюченя Иванова.
Иванов посмотрел сквозь него, достал сигарету, закурил. Пальцы у него подрагивали.
Из казармы выскочил Тюрин.
– Все в порядке, – сказал Иванов.
Потом вышел в раскорячку Кузьмин и спросил:
– Что случилось?
– Все в порядке.
– Ебаные скоты! – выругался Тюрин. – Пусть только уйдут майские. Ну, подождите, суки!