Последний поезд на Лондон - Маслова Наталья В. 10 стр.


Отец спешно повернул назад, в библиотеку, и запер за собой дверь.

Внизу что-то глухо грохнуло, затрещало, жалобно зазвенело: незваные гости били посуду, но не по одной штуке, а сразу всю. Видимо, опрокинули стол, на который Хельга выставила фарфор и серебро в надежде, что семья еще поужинает, как положено. Последовал грубый хохот. Кто-то заиграл на пианино. Как ни странно, хорошо. Бетховен. «Лунная соната». Наци, видимо, разбрелись по комнате и теперь перекликались, обсуждая сигаретницу, канделябр, статуи, замершие вдоль стен бального зала. Вдруг снизу раздалось дружное «Раз-два, взяли!», и тут же что-то тяжелое ударилось в пол – не иначе мраморная статуя. Радостно загоготав, налетчики затопали по лестнице наверх, к спальням, где, как догадался Штефан, они надеялись застать семью.

Теперь гремело и звенело у Нойманов над головами, и снова раздался гогот. В спальне на туалетном столике папа обычно держал зажим для денег. И мамины драгоценности, наверное, тоже там. Было непонятно, что делали налетчики: грабили или просто наслаждались безнаказанностью, ворвавшись в роскошный дом, вход в который раньше всегда был им заказан из-за привратника. Да где же Рольф?

Бедная Хельга на половине прислуги, должно быть, перепугалась не на шутку. Неужели хулиганы начнут обижать слуг?

На двери библиотеки задребезжала ручка. Никто не двинулся с места. Ручка загремела снова. Приемник продолжал предательски бормотать.

В музыкальном салоне пианино продолжало играть в до-диез: раньше Штефану всегда казалось, что это звучит лунное серебро на поверхности Люцернского озера. Но теперь эта тональность помрачнела, словно предвещая беду.

Чей-то голос крикнул через дверь:

– Кто там? Вы что, заперлись?

Штефану на миг показалось, что он слышит Дитера, но он тут же отогнал от себя эту мысль. Нет, не может быть!

Кто-то сильно ударил в дверь плечом, еще раз, раздался смех, возня, новый удар, голоса за дверью сменялись, требуя расступиться, дать дорогу, – всем хотелось попробовать свои силы.

– Статуя, – вдруг сказал один из них. – Отличный таран.

Голоса за дверью вскипели, подошвы зашаркали по паркету, взорвался смех. Статуя была мраморной. Как и та, которую они повалили в бальном зале, она весила не менее пятисот фунтов. Это вычислила Зофи.

Кто-то еще налег плечом на дверь.

– А может, лучше стол? – предложил другой.

Штефан так внимательно вслушивался в голоса, словно от того, расслышит он каждое их слово или нет, зависело, остановятся хулиганы или будут бесчинствовать дальше. За дверью жалко брякнула об пол мамина коллекция серебряных безделушек. Радио все бормотало, пианино продолжало играть.

Штефан подошел вплотную к двери, будто хотел стать живым барьером. Мама покачала головой, убеждая его встать подальше, но никто не двинулся с места и не сказал ни слова.

По радио диктор объявил о начале важного сообщения: отречение президента Микласа. Заявление сделал майор Клауснер: «В этот торжественный час позвольте мне объявить, что Австрия стала свободной, Австрия стала национал-социалистической».

На улице радостно взревела толпа.

Откуда-то снизу, от входной двери, раздался пронзительный свист.

Мальчик, с голосом как у Дитера, закричал прямо за дверью:

– Через перила кидай!

Что-то разбилось вдребезги, рухнув на мраморный пол вестибюля, налетчики радостно завопили и затопали по лестнице вниз. Грохнула входная дверь, стены дома приглушили голоса, но радио продолжало бормотать, а «Лунная соната» – звучать. Но вот стихли две последние, глубокие ноты первой части. И тут же кто-то пробежал через вестибюль к выходу. Дверь открылась. Но не закрылась. Ушел он или нет?

Тишина в доме не успела сгуститься: бормотание голосов по радио сменил немецкий военный марш. Штефан открыл дверь и выглянул наружу. Хаос царил повсюду, но того, кто играл на пианино, не было.

Штефан медленно прокрался по лестнице вниз. Задвинул засов на двойной двери, привалился к ней спиной. Сердце стучало так, словно в дверь ломился обезумевший гость.

Весь пол нижнего этажа и каждая ступенька величественной лестницы были усыпаны испорченными, покореженными вещами: обломками мебели и осколками хрусталя, порванными холстами и разбитыми статуями, хрупкими вазочками для цветов и сахарницами, детскими погремушками, чашками для воды, наперстками и пробками для бутылок и еще множеством других мелких предметов, угадать форму или предназначение которых было уже невозможно, так они пострадали от чьих-то ног или рук. И весь этот страшный разгром был, словно конфетти, присыпан клочками фотографий, обрывками писем и вырезок из газет: зрелище, которое особенно поразит маму, так что слезы обязательно навернутся ей на глаза. Только пианино, похоже, не пострадало: тот, кто играл на нем, потрудился даже опустить крышку – то, о чем сам Штефан нередко забывал. Подойдя к инструменту, он едва не наступил на рассыпанные по полу страницы. Взглянув на верхний, затоптанный лист, он увидел заглавие: «Парадокс лжеца».

Часть вторая. Время между

Март 1938 года

После отказа танцевать

Труус смотрела в темное окно в номере крошечной гостинички в Гамбурге, когда Клара ван Ланге, то ли разбуженная голосами на улице, то ли и без того всю ночь не сомкнувшая глаз, спросила, что происходит.

– Те парни из бара стоят на плоской крыше прямо под нашим окном и поют.

– В четыре утра?

– Видимо, это серенада в твою честь, дорогая. – С этими словами Труус опустила занавеску и снова забралась в кровать.

Через несколько минут зазвенел будильник. Женщины тут же поднялись и, не включая свет – за окном ведь стояли мужчины, – сбросили ночные сорочки и стали одеваться. Труус, чувствуя на себе взгляд Клары, наблюдавшей за тем, как она завершает процедуру застегивания корсета – каждый крючочек должен попасть в свою петельку, – наклонилась и взяла чулок. Неприятно, когда кто-то разглядывает тебя полуголую. И не важно, откуда направлен этот взгляд – снаружи комнаты или изнутри.

– В чем дело, Клара? – спросила она, держа в руках чулок.

Клара ван Ланге повернулась к окну:

– Как вы думаете, будь у нас свои дети, были бы мы сейчас здесь?

Труус надела чулок на пальцы, натянула на пятку, потом на икру и колено, добралась уже до бедра, когда почувствовала, что тонкий чулок зацепился между двумя сплетенными ободками кольца на ее среднем пальце, но, к счастью, не порвался. Аккуратно пристегнув чулок, Труус услышала, как парни за окном, видимо отчаявшись, прекратили петь и покинули крышу. Значит, сейчас либо она, либо Клара включит свет.

– Дорогая, ты так молода, – тихо сказала Труус. – У тебя еще все впереди.

Выбор

Трамваи застыли на площади перед вокзалом, железнодорожные пути были пусты, как и накануне. Труус и Клара вошли в здание вокзала, снова прошли под уродливой свастикой, спустились по тем же грязным ступенькам на ту же грязную платформу, что и вчера, и обмахнули ту же скамейку чистыми носовыми платками – единственное, что было чистым у Труус в то утро: она не взяла дополнительную смену белья, так как не рассчитывала на вторую ночевку. И снова они поставили рядом с собой сумки и стали ждать. Рассвет еще не наступил.

Подошел господин Снеговик и, не останавливаясь, прошептал:

– Поезд задерживается на тридцать минут, но груз будет доставлен вам еще до прибытия.

Поезд, приближаясь, уже пыхтел и посвистывал, когда две женщины – одна постарше, седая, другая молодая, с ребенком на руках, – появились на тех самых ступеньках, по которым совсем недавно спускались Труус и Клара. С ними шли тридцать детей.

Труус попросила молодую женщину сделать перекличку. Пока та называла каждого ребенка по имени, а седая сверяла их со списком, который потом отдала Кларе со всеми документами, Труус прикасалась рукой к каждому ребенку по очереди (прикосновение – важный шаг к установлению доверия) и говорила им, что они могут называть ее тетей Труус.

Когда все тридцать имен прозвучали, молодая женщина вдруг кинула тревожный взгляд на свою спутницу и сказала:

– Адель Вайс.

Сунув Труус ребенка, которого держала на руках, она повернулась и бросилась бежать, а малышка заплакала и стала звать ее:

– Мама! Мама!

– Ее документы? – спросила старшую женщину Клара.

Пока Труус ворковала с малышкой, стараясь ее успокоить, подошел поезд и с шипением остановился.

– Мы не можем взять ребенка без документов, – прошептала Клара.

Труус кивнула на проводника-наци, который только что сошел с подножки вагона на перрон.

– Госпожа ван Ланге, надеюсь, вы помните свою задачу, – сказала Труус. – У меня будет полно хлопот с детьми, пока я буду сажать их в поезд.

Клара, с сомнением взглянув на Труус с малышкой, достала билет и двинулась к проводнику-наци, чей взгляд намертво приклеился к изящным лодыжкам и икрам Клары, которые бесстыдно открывала ее новомодная юбка.

– Entschuldigen Sie, bitte, – заговорила она. – Sprechen Sie Niederlӓndisch?[7]

У проводника был такой вид, будто сама Елена Троянская только что поднялась со скамьи у вокзала и подошла к нему поболтать.

С маленькой Аделью на бедре Труус взяла одного ребенка за руку и зашагала к вагону. Проводник взглянул на нее лишь мельком, его внимание тут же вернулось к Кларе. Труус вошла в вагон, женщина с седыми волосами, стоя на платформе, помогала детям подняться.

– Спасибо вам большое, – сказала она. – Нам пришлось делать выбор…

– Да, и вы выбрали рискнуть жизнью тридцати детей, у которых нет родителей, чтобы спасти жизнь одной девочки, у которой есть любящая мать, – ответила Труус. – Поторопитесь, пожалуйста, поезд скоро отходит.

Передавая Труус последнего ребенка, седая женщина прошептала:

– Вы несправедливы к моей сестре, госпожа Висмюллер. Она рискует жизнью, спасая этих детей, а вы хотите, чтобы она рисковала еще и жизнью дочери.


Когда дети заняли свои места в вагоне и поезд тронулся, Клара ван Ланге расплакалась.

– Не сейчас, милая, – попросила ее Труус. – Впереди еще пограничный досмотр.

Труус подумала, что больше не возьмет Клару с собой, слишком уж та красивая и запоминающаяся. В самих Нидерландах желающих помогать беженцам хватало, но те, кто готов был ради этого пересечь границу, были наперечет.

– Хотелось бы мне сказать тебе: ничего, привыкнешь, – продолжила она, – да беда в том, что сама я так и не смогла. И не знаю, сможет ли кто-нибудь другой. – И она передала бедной Кларе малютку Адель. – На-ка подержи. С ней тебе сразу полегчает. Не ребенок, а золото.

Другие дети сидели тихо, как мышки. Наверное, еще не оправились от шока.

– Мой отец часто говорил, что смелость – это не когда человек не знает страха, а когда он идет вперед, превозмогая страх, – сказала Труус Кларе.

День уборки

Сквозь щель в задвинутых шторах Штефан разглядывал серое венское утро. Женщина, похожая на узел с тряпьем, продавала флажки со свастикой, другая предлагала большие круглые воздушные шары, тоже со свастикой. Огромные свастики были намалеваны на транспарантах, призывающих к плебисциту, поверх слова «Да». Мужчины с приставными лестницами перебегали от фонаря к фонарю и развешивали на них тот же символ. Другие заклеивали таблички на остановках трамваев плакатами «Один народ, один Рейх, один фюрер». Тот же лозунг красовался и на самих трамваях, рядом с огромными портретами Гитлера. К дверям особняка Нойманов подъехал и остановился грузовик с опущенными бортами, разрисованными свастикой.

– Папа! – крикнул встревоженный Штефан.

Неужели это снова к ним?

Отец как раз давал маме лекарство и не сразу оценил тревогу в голосе сына. Он даже не отвел глаз от жены, завернутой в одеяло и полулежащей в кресле перед камином. Вальтер, как обычно, жался к ней с кроликом Петером в обнимку, он точно знал, что мамы может не быть с ними уже завтра, хотя никто в доме никогда об этом не говорил. Все пятеро – тетя Лизль тоже была здесь – продолжали слушать радио, пока слуги наводили в доме порядок.

Штефан набрался смелости и снова выглянул из-за штор. Водитель уже выскочил из кабины грузовика и теперь сгружал с него охапки нарукавных повязок все с той же свастикой. К нему подходили люди, брали и надевали повязки. Собиралась толпа.

Просто поразительно, как хорошо эти люди сумели все организовать, сколько флагов, сколько банок с краской, повязок и даже шаров – воздушных шаров! – сумели запасти здесь, в Вене, и все для того лишь, чтобы отпраздновать германское вторжение, убеждая мир в том, что речь идет о спонтанном выступлении жителей самой Австрии.

На тротуаре перед их оградой и на проезжей части – там, где Штефан ходил каждый день, – стояли на четвереньках люди и вручную отскабливали с мостовой лозунги плебисцита. Мужчины, женщины, дети, старики, родители, учителя, раввины. За ними надзирали эсэсовцы, гестаповцы, добровольцы из наци и местная полиция. Многие из надзирателей засучили штанины, чтобы те не пропитались водой, которой была обильно полита мостовая, а соседи стояли вокруг, пялились и насмехались.

– Герр Кляйн – столетний старик, который бо́льшую часть жизни провел за прилавком своего газетного киоска, где каждому говорил «Доброе утро!», а тем, у кого не было денег на газету, позволял прочесть ее бесплатно, стоя рядом с ним, – прошептал Штефан.

Папа поставил бутылочку с пилюлями и стакан с водой на столик, рядом с маминым завтраком, почти нетронутым.

– Вену готовят к приезду Гитлера, сын. Если бы ты был дома…

– Не надо, Герман, – ворчливо сказала мама. – Не начинай! Сейчас ты скажешь, что это все из-за меня, потому что я нездорова. Будь я здорова, нас бы уже давно не было в этом городе.

– Рахель, но я-то в любом случае не могу уехать, – успокоил ее папа. – И ты знаешь, что никакой твоей вины тут нет. Я не могу бросить фабрику. Я только хотел сказать…

– Я не дура, Герман, – перебила его мама. – Хочешь прикрывать мою вину своим бизнесом – пожалуйста, только не смей сваливать все на Штефана. Фабрику давно следовало продать, а нам всем – уехать, и так бы оно и было, будь я здорова.

Вальтер уткнулся лицом в кролика Петера. Папа опустился на диван рядом с ним и поцеловал сына в лобик, но тот продолжал плакать.

Штефан вернулся к окну, к ужасу, который творился на улице. На его памяти родители никогда не ссорились.

– Все в Вене любят шоколад Ноймана, – говорил папа. – Бандиты, которые ворвались сюда ночью, просто не знали, чей это дом. Смотри, наступило утро, а нас никто не трогает.

По радио Йозеф Геббельс зачитывал воззвание Гитлера:

– «Я, как гражданин и как немец, буду вдвойне счастлив ступить на землю Австрии, моей родины. Пусть весь мир видит, какой искренней радостью исполнены сердца австрийских немцев, приветствующих своих братьев, в час великой нужды пришедших им на помощь».

– Надо отправить мальчиков в школу, – непривычно твердый голос мамы встревожил Штефана, хотя он и понимал: она говорит так для того, чтобы не дать ему повода для тревоги. – Лучше всего в Англию.

Картотека

Огромный вращающийся шкаф с ящиками, полными карточек, надетых на металлические стержни, занимал центральную позицию в кабинете отдела II/112 Службы безопасности Рейха, расположившейся во дворце Гогенцоллернов в Берлине. Повсюду лежали австрийские газеты, книги, годовые отчеты, справочники и списки членских билетов. С ними то и дело сверялись люди, занятые заполнением цветных карточек. Старший адъютант работал с персональными записями Эйхмана, содержащими информацию, полученную от многочисленных осведомителей; второй адъютант, устроившись на банкетке, на которой обычно сидят пианисты, вставлял заполненные и сложенные в алфавитном порядке карточки в ящик. Когда Эйхман и Зверь вошли в кабинет, адъютанты вскочили, приветствуя начальника салютом и возгласом «Хайль Гитлер, унтерштурмфюрер Эйхман». Да, его опять повысили по службе, аж до младшего лейтенанта, и, хотя начальником отделения по-прежнему был другой, на Эйхмана, по крайней мере, возложили полную ответственность за это: сбор информации, необходимой для того, чтобы вынудить евреев к эмиграции. В Рейхе начинала преобладать его точка зрения на то, как решить еврейский вопрос: избавиться от этих крыс полностью.

Назад Дальше