Последний поезд на Лондон - Маслова Наталья В. 7 стр.


Раздался паровозный свисток. Не вынимая рук из ладоней мужа, Труус смотрела на замерзший канал и думала о том, приходит ли он сюда без нее посмотреть на детей? Она знала, что ему не меньше, чем ей, хочется, чтобы у них был ребенок, может быть, даже больше. Но она старательно прятала от него свою боль, и так же поступал он – каждый боялся ранить другого демонстрацией своего несчастья. Много лет тема их бездетности оставалась запретной, молчание вошло у них в привычку, изменить которую казалось теперь невозможным. Вот и сейчас Труус хотела и не отваживалась протянуть руку, коснуться щеки мужа и спросить: «Йооп, а ты не приходишь сюда один посмотреть на ребятишек? На их родителей? Как думаешь, может, нам стоит попробовать еще разок, самый последний?» Молча она стояла рядом с ним, глядя на мирную зимнюю картину: дети режут коньками лед, родители болтают, сгрудившись посреди канала, а по краям вмерзшие в лед лодки обещают далекую пока весну.

Бриллианты, и не фальшивые

Утром, когда Йооп ушел в офис, Труус выдвинула ящик туалетного столика и отыскала в нем спичечный коробок, который дал ей однажды человек в поезде. Неужели с тех пор прошел целый год? Открыв коробок, она вытряхнула из него на стол невзрачный приплюснутый кусок гальки, занимавший в коробке все пространство, и с силой потерла его большим пальцем. Камень распался на куски.

Она пошла на кухню, сложила их в миску и залила водой. Опустив в миску руки, она пальцами оттирала каждый камень, и вода постепенно мутнела. Вынув камни, Труус разложила их на мокрой ладони.

Да, старая истина подтвердилась: легче всего обвести вокруг пальца того, кто сам занят каким-то обманом.

Труус набрала номер конторы Вандера Ваала.

– Господин Вандер Ваал, – сказала она, – я должна принести вам свои извинения. Кажется, мой муж ошибся. У меня действительно есть нечто, принадлежащее доктору Брискеру.

Внутри «талисмана» было спрятано около дюжины бриллиантов – их общей стоимости вполне хватило бы, чтобы начать новую жизнь. Этот доктор Брискер осознанно послал ее на риск, сделав своим тайным курьером, причем обставил все так, чтобы у нее рука не поднялась выбросить его «талисман» в первую попавшуюся урну. Больше того, он поставил на карту жизнь троих детей, и все ради того, чтобы вывезти из Германии часть своего богатства. А она попалась на его удочку как последняя дура.

Мотоштурмфюрер

Организованная СД конференция по еврейскому вопросу в Берлине стала триумфом Эйхмана. Первыми выступили Даннекер и Хаген. Даннекер говорил о необходимости постоянного надзора за евреями, а Хаген – о сложностях, которые возникнут, если Палестина получит независимость и потребует соблюдения прав евреев в Германии. Поднимаясь на трибуну, Эйхман чувствовал себя свободным, как в молодости, когда он гонял по Австрии на мотоцикле и защищал заезжих нацистских ораторов от ярости толпы, забрасывавшей их бутылками и всякой тухлятиной. Он и его друзья тогда последними уходили с таких собраний, переколотив предварительно все зеркала и все пивные кружки. Поездка в Палестину, хотя и закончилась ничем, утвердила его авторитет как знатока еврейского вопроса. И вот он на трибуне Еврейского собрания, и теперь уже его приветствует толпа.

– Истинный дух германской нации – в ее народе, в крестьянах, в природе Германии, в нашей крови и в почве незапятнанной отчизны, – начал он. – Но перед нами стоит угроза еврейского заговора, и я один знаю, как его победить.

Толпа взрывалась возгласами одобрения, пока он говорил о вооружении и военно-воздушных силах Хаганы, о евреях-иноземцах, которые, прикрываясь положением сотрудников международных организаций, похищают секреты Рейха и передают их его врагам, о гигантском спруте антигерманского заговора, возглавленного Всемирным еврейским союзом, чьим фасадом в Германии служил завод «Юнилевер» по производству маргарина.

– Путь к окончательному решению еврейского вопроса лежит не через юридическое ограничение деятельности евреев в Германии и даже не через уличное насилие! – выкрикнул он, пытаясь перекрыть рев толпы. – Мы должны установить личность каждого еврея в Рейхе. Составить их поименные списки. Определить возможности их эмиграции в малые страны. И – самое главное – лишить их любых активов, чтобы, оказавшись перед выбором, жить здесь в нищете или уехать, евреи сами предпочли бы отъезд.

Выбор

За окном темнело позднее зимнее утро, когда Труус и ее муж сели за завтрак. Откусив первый кусок своего аутшмайтера – горячего бутерброда с яйцом, ветчиной и сыром, – она взялась за газету.

– Господи Боже мой, они это сделали, Йооп! – воскликнула она.

Муж лукаво улыбнулся ей через стол:

– Что, неужели еще укоротили юбки? Я знаю, ты предпочитаешь подолы пониже, хотя у тебя самые восхитительные коленки во всем Амстердаме.

Она бросила в него хлебным шариком. Он поймал его, закинул в свой щедрый рот и вновь сосредоточил все внимание на тарелке, продолжая поглощать завтрак. Наслаждение, с которым он это делал, всегда вызывало зависть у Труус – сама она никогда не получала столько удовольствия от еды, даже если новости в газете не оставляли желать лучшего.

– Правительство приняло новый закон, запрещающий иммиграцию из Рейха, – сказала она.

Йооп прекратил есть и внимательно посмотрел на нее:

– Труус, ты ведь знала, что они это сделают. Сколько времени прошло с тех пор, как опубликовали список «защищенных» профессий, – год, да? И в него вошли почти все виды занятости, доступные иностранцам.

– Не думала, что мы до такого докатились. То есть теперь наши границы полностью закрыты?

Йооп взял у жены газету и погрузился в чтение передовицы, оставив Труус наедине со своими покаянными мыслями. Надо было сильнее надавить на господина Тенкинка, поторопить его с визами для тех тридцати сирот. Тридцать. Слишком много для одного паспорта, особенно ее, в котором детей вообще не значится. И все равно она должна была попробовать.

– Мы все еще можем давать убежище тем, кому грозит опасность, – сказал Йооп, возвращая газету.

– Тем, кто может доказать, что им грозит опасность физической расправы. А кому из евреев Германии она не грозит? И как они могут это доказать, если наци приходят и хватают людей без предупреждения, так что доказывать становится просто некому?

Труус снова уткнулась в газету. Мысленно она уже рассматривала расписание поездов на Гаагу. Конечно, если правительство приняло такое решение, повлиять на него она уже не в силах, но, может быть, все же удастся уломать Тенкинка поискать какой-то обходной путь.

– Гертруда… – начал Йооп.

Гертруда. Да, она снова опустила газету. Увидела волосы Йоопа, поседевшие на висках, его твердый подбородок, левое ухо то ли чуть больше правого, то ли чуть сильнее оттопырено; сколько лет она замужем, а все никак не поймет, в чем тут дело.

– Гертруда, – повторил Йооп, собираясь с духом, – а ты никогда не думала о том, чтобы взять кого-нибудь из этих детей к нам, как делали во время Великой войны твои родители?

– Чтобы они жили с нами? – осторожно уточнила она, и он кивнул. – Но ведь они сироты, Йооп. У них нет родителей, которым мы могли бы вернуть их потом.

Йооп снова кивнул, глядя на жену. И по тому, как он щурил светлые глаза, словно пытаясь скрыть от нее свои чувства, она поняла: да, муж тоже останавливался у канала, смотрел на играющих детей, наблюдал за их родителями.

Она потянулась через стол и накрыла его руку ладонью, стараясь не поддаваться проснувшейся вдруг надежде. Йооп не любит, когда она дает волю чувствам.

– У нас есть свободная спальня, – сказала она.

Он поджал губы, отчего его крупный подбородок стал еще более заметным.

– Я тут как раз думал, что пора нам подыскать жилье побольше.

Труус опустила глаза и снова увидела статью о новом иммиграционном законе.

– Квартиру? – спросила она.

– Мы можем позволить себе и дом.

Он сжал ей руку, и она поняла: да, именно этого она хочет и этого же хочет он. Они оба хотят другую семью. Ту, которую человек выбирает сам, а не получает по воле Бога. Детей, которых он выбирает любить.

– Тебе тяжело придется с ними во время моих отъездов, – произнесла она.

Йооп слегка откинулся на спинку стула, его пожатие ослабло, пальцы стали гладить ее кольца: золотое, надетое в день свадьбы; второе, с рубином, настоящим, а не фальшивым, как те, которые она заказала, когда начала возить через границу детей; и третье, из двух переплетенных ободков, – его подарок на ее первую беременность, которая, как они оба надеялись, станет началом их новой семьи.

– Нет, Труус, без тебя это будет не тяжело, а невозможно, но ведь этот закон означает, что поездки в Германию прекратятся.

Труус взглянула в окно: Нассаукаде, канал, мост, Раампорт – все скрывала тьма. На той стороне канала, в окне третьего этажа, тоже горел свет, и было видно, как отец склоняется над ребенком, сидящим в кроватке. Амстердам еще только просыпался. Но улицы, пустынные сейчас, скоро заполнятся бегущими в школу детьми с книжками в руках, мужчинами, шагающими на службу, как Йооп, и женщинами вроде нее – одни пойдут на рынок, другие, с колясками, несмотря на морозное утро, отправятся на прогулку, собираясь по дороге в парочки и группы.

Математика музыки

– Что мы здесь делаем? – шепнула Зофия Хелена Штефану.

Едва пройдя переднюю, где пахло ладаном, они попали в длинную очередь: хорошо одетые люди спускались откуда-то сверху к дверям капеллы Хофбурга. Зофи сделала все, как велел ей Штефан, хотя он и не объяснил зачем: принарядилась и встретилась с ним у статуи Геракла на Хельденплац.

– Мы стоим за причастием с людьми, которые спустились сюда из лож, – ответил Штефан.

– Но я же не католичка.

– Я тоже.

Зофи вошла за ним в капеллу, небольшую и на удивление скромную – по королевским меркам, конечно. Узкое, устремленное вверх готическое пространство, опоясанное балконами для оркестра и хора, было сплошь белым. Даже стекла в алтарном окне были подкрашены лишь сверху, отчего казалось, что они вот-вот перевернутся.

Проглотив крошечный кусочек мерзкого на вкус хлеба и глоток кислого вина, Зофи прошептала Штефану, отходя следом за ним от алтаря:

– Какая гадость!

Штефан улыбнулся:

– А в твоей церкви что, причащают тортом «Захер»?

Причастившись, люди снова устремлялись по лестнице наверх, но Штефан не пошел за ними, а остался стоять у выхода из капеллы. Зофи держалась рядом. Когда причастие закончилось, Штефан подвел ее к открытым рядам в задней части капеллы. Там, пока они сидели, ожидая окончания мессы, Штефан достал свой дневник и записал: «Причастие – какая гадость!»

По какой-то причине, совершенно непонятной Зофи, они продолжали сидеть там и когда месса закончилась. Люди вообще не спешили расходиться, хотя священник уже покинул алтарь. Тогда Зофи стала рассматривать нервюры, благодаря которым вес белых потолочных сводов переносился на столбы, а давление передавалось внешним стенам. Будь с ней кто-нибудь другой, не Штефан, она не осталась бы здесь и минуты, но с ним все было иначе: во всем, что он делал, всегда был какой-то смысл.

– Знаешь, почему этот потолок не падает? – прошептала она.

Штефан поднес ладонь к ее губам, потом снял с нее очки, протер их уголком ее же шарфа и снова надел ей на нос. Улыбнулся и тронул пальцем ее подвеску – знак бесконечности.

– Вообще-то, это не совсем папин подарок, – зашептала она опять. – Сначала это была его булавка для галстука, он получил ее в школе. А потом, когда папа умер, дедушка отдал переделать ее в подвеску для меня.

Мальчики в сине-белой матросской форме стали входить в капеллу и рядами выстраиваться перед алтарем. Вдруг в полной тишине с хора зазвенел прекрасный одинокий голос – первая высокая нота шубертовской «Аве Мария». Звуки, рожденные чистым голосом мальчика-сироты, текли ритмично, восходя, опускаясь, снова восходя, и падали, падали Зофи прямо в душу, в какое-то место, о котором она даже не знала, что оно есть. Солисту вторил хор: прекрасные юные голоса взмыли к белым готическим сводам, эхом отразились от них и осыпали Зофи дождем звуков, почему-то приведя ей на память то уравнение, над которым она билась последние две недели, словно и ноты, и цифры были рождены в одном раю. Она сидела, чувствуя, как музыкальный дождь затекает внутрь ее существа, заполняя пустоты между цифрами и математическими символами. Пение закончилось, публика стала расходиться, а она все сидела рядом со Штефаном, пока они не остались одни в пустой капелле, этом самом наполненном из всех известных ей пустых пространств.

Рогалик и чашка шоколада по-венски

На Михаэлерплац, куда они вышли, оставив позади капеллу и Хофбург, было чисто, ярко и холодно. С грузовиков раздавали листовки и плакаты: «Да!», «С Шушнигом за свободную Австрию!» или «Скажи „Да“ на выборах». Канцлер Шушниг объявил плебисцит, чтобы решить, должна ли Австрия оставаться независимой от Германии. На стенах и тротуарах горели красно-белые кресты Отечественного фронта – партии канцлера. Толпы на улицах скандировали: «Хайль Шушниг!», «Да здравствует свобода!» и «Красно-бело-красные до гроба!». Особенно усердствовала молодежь, многие кричали: «Хайль Гитлер!»

Зофи не смотрела по сторонам. Шагая со Штефаном по Херренгассе к кафе «Централь», она прислушивалась к себе, к той перекличке музыки и математики, которая все еще происходила у нее внутри. А Штефан если и беспокоился из-за скандирующих толп вокруг, но тоже ничего не говорил. Впрочем, он молчал с тех пор, как раздались первые ноты в капелле. Зофи решила, что музыка, должно быть, увлекла его в мир слов, так же как ее она увлекла в мир цифр и математических символов. Наверное, именно поэтому они со Штефаном и стали не разлей вода, хотя у него есть другие друзья, с которыми он знаком дольше. Просто для него литература то же, что для нее математика, и то, что другим может казаться ерундой, им двоим понятно с полуслова.

Они уже входили в стеклянные двери кафе «Централь», когда Штефан наконец заговорил. Он успокоился, в глазах уже не стояли слезы, которые она видела в капелле. Наверное, ему было бы неловко показаться в таком виде компании, которая сейчас поджидала их внутри.

– Представляешь, Зофи, если бы я мог так писать, – сказал он.

В дальнем углу кафе, между витриной с пирожными и стойкой для газет, уже сидели их друзья, сдвинув два столика вместе.

– Но ведь ты пишешь пьесы, а не музыку, – возразила Зофи.

Он легко толкнул ее в плечо – привычка, которая появилась у него совсем недавно. Зофи знала, что это шутка, но ей нравились его прикосновения.

– Это же надо – быть такой непереносимо умной, точной в деталях и при этом упускать самое главное, – сказал он. – Я не о музыке, глупышка. Я о пьесах – вот бы писать так, чтобы трогать людей за душу не меньше, чем эта музыка.

– Но…

Но ведь ты можешь, Штефан.

Зофи не знала, почему она не произнесла это вслух, как не знала, почему не взяла Штефана за руку в часовне. Может быть, там, сразу после музыки, она смогла бы произнести эти слова, ведь рассказала же она ему про свою подвеску. А может, и не смогла бы. Ей внушала трепет сама мысль о том, что тот, кого она знает, когда-нибудь сам сумеет создать волшебство, если, конечно, продолжит нанизывать слова, складывать их в истории и помогать людям видеть через них правду. Она трепетала, думая, что когда-нибудь его пьесы пойдут, возможно, в Бургтеатре и публика будет смеяться и плакать, слушая сочиненное им, а потом аплодировать стоя, как аплодируют только лучшим спектаклям, тем, которые словно извлекают тебя из одного мира и переносят в другой – увы, несуществующий. Точнее, существующий, но лишь в воображении зрителей, и то лишь на время, пока в зале не загорится свет. Таков парадокс театра: он есть и его в то же время нет.

Назад Дальше