Подменыш - Шепелев Дмитрий Леонидович 2 стр.


Ближе к концу романа Томас обвиняет Перл в том, что она становится детской «юродивой». Пьянство, как и безумие, защищает пророков еретической истины от недоверия, возмущения и расправы. Если вы пьяны, никто не будет принимать вас всерьез; если вы пьяны, всегда есть надежда, что вы протрезвеете и «будете разумны». Художественное творчество проделывает нечто подобное. Внутри батисферы романа читатели входят в контакт с тьмой, которую в ином случае наш испуганный разум мог бы отвергнуть. Как ни парадоксально, но беспрерывное пьянство Перл заземляет «Подменыша». Оно примиряет нас с узнаваемой хронологией, с циклом действий и последствий: в стаканах тают кубики льда, разум расправляет и складывает свои крылья, хмельные ночи и похмелье по утрам. Кроме прочего, это нас обезоруживает. Я думаю, что мы, читатели, более восприимчивы к определенным отрезвляющим истинам потому, что Перл пьяна.

«Перл всегда подозревала, что вселенную создала некая сверхчеловеческая сила для чего-то, по большому счету, недочеловеческого».

Вот черт! От такого у кого угодно в горле пересохнет.

* * *

Как можно сказать хоть что-то о «Подменыше», не допуская кощунства по отношению к его глубокой тайне, его благоговению перед невыразимым, к животному сердцу творения? Обыденные критические подходы кажутся превратными в отношении того света, что изливается с этих страниц. Как и в отношении тьмы.

Я читала этот роман, когда моему сыну было четыре, и пять, и шесть месяцев. Вот как медленно я его читала, делая глубокие вдохи между абзацами. Для меня это была пора глубокой тишины, время тихих напевов. В моем теле поселился страх и трепет. Мы совершали вместе долгие прогулки, мы с младенцем, завернутые в одно пальто. Сквозь снежную завесу к нам подскакивали собаки, обнюхивая и облизывая моего сына; они признавали его своим сородичем, животным среди людей. Я получала благонамеренные письма из больницы: «Когда же кончатся подгузники?», «Общие проблемы тазовой диафрагмы», «Самый главный человек для вашего младенца: ВЫ!»

«Да уж, да уж», – думала я. Казалось, нет такого языка, который мог бы выразить тот космос, что открылся во мне, когда я рожала сына. Но затем я прочитала «Подменыша».

Это было холодное и лихорадочное время, февральский свет в Портленде, когда казалось, что я занята с ребенком круглые сутки, а время слетело с катушек, отчего наш сын удвоился в размерах за три месяца, но иногда время словно замирало, так что я различала на слух каждую каплю, образующую голубые сталагмиты внутри пещеры настоящего момента. 5:02 утра. 5:03 утра. Я была одержима неистовой радостью. И почти все время чего-то боялась. А еще мне снились сны.

Я никогда не говорила об этих снах ничего конкретного, сознавая, что полночное видение, высказанное в стенах больницы, немедленно становится симптомом.

Я боялась, что врачи попытаются притупить лекарствами восприимчивость моих новых щупальцев; я боялась исказить это невыразимое понимание, попытавшись высказать его. И знаете, я все еще этого боюсь. Я ощутила в себе безумие любви.

Иногда врачи говорят об этом ощущении так, словно это временное помешательство – «грудная хандра» – и вскоре мать от него излечится. Уокер сам ставит такой диагноз, цинично вешая на Перл ярлык глупой мамочки, управляемой гормонами, истерящей по любому поводу. «Твой мир ограничен телесными побуждениями и отправлениями, – говорит он. – Ты ничего не понимаешь». В дальнейшем Томас обвиняет ее словами, которыми люди мира, здравомыслящие люди, с давних пор клеймят женскую логику: «Чокнутая. Сука». Я считаю, в этом есть что-то крайне высокомерное, в таком понятии, как «грудная хандра». Трепетный страх, следующий за деторождением, заслуживает большего почтения. Подобно Перл, другие матери также могут слышать шум прилива «вечно-текущего» настоящего. Они знают, что даже при наилучшем раскладе время заберет у них все.

«Для Перл дети никогда не олицетворяли разумное начало. Дети вырастали. Они исчезали, не умирая».

«Мой малыш. Прошу вас, у меня был малыш. Прошу вас, верните моего малыша. Он был у меня в руках».

«У меня всего лишь нервный срыв», – заверяет себя Перл в больнице, потеряв Уокера и своего ребенка в болоте, окутанном желтым дымом. Это что-то говорит о нашем человеческом уделе – что безумие было бы утешением в таком переплете.

Врачи допускают ошибку, разыскивая источник депрессии внутри женщины, а не во внешнем мире.

* * *

«Когда-то, на заре времен, человек мог стать животным по своему желанию, а животное могло стать человеком».

Дети – это дети, поскольку они существуют на заре своего времени, в долгий предрассветный час, когда еще ни время, ни смерть не пустили корни в их сознании. Несмотря на то что генетически они обусловлены вплоть до ногтей, каждой своей клеточкой, сформированной за тысячелетия эволюции, они живут в своих телах с такой легкостью, не обремененные воспоминаниями, не обузданные правилами приличий. Перл воспринимает взросление как потерю под видом прогресса, как изгнание, отделяющее человека от животных: «Тайное общество детства, исключение из которого знаменовало начало смерти». Часть боли «Подменыша» состоит в ощущении бега времени. Время осмотически пропускает этих ребятишек через свою мембрану, превращая их в нечто, подобное нам, во взрослых, скованных хрупкими панцирями своих эго.

Что это может значить – стать недочеловеком? Стать подобным ребенку, животному?

В заключительной трети «Подменыша» собирается буря, ужасающая и неминуемая перемена, нарастающая в атмосфере острова. Она обещает полное уничтожение и жестокое перерождение. Томас, при всех его собственнических разглагольствованиях о своих юных питомцах, фатальным образом недооценивает их. Именно дети указывают Перл дальнейший путь, а не наоборот. Им присуща переменчивость.

Могла бы она быть как одна из них? – задается вопросом Перл. «Она надеялась на это. Внутри нее тоже было животное, детеныш, клубочком обернувший ее сердце, верующий зверь, познавший Бога».

* * *

За несколько месяцев до рождения сына мы отправились в Игл-Крик – как и каждую осень в Орегоне – смотреть на нерест лосося. Лосось спаривается среди макабрических останков своих предшественников, мертвой и гниющей рыбы, иногда истлевшей до лиловой прозрачности. На отмелях поблескивают серебристые костюмы. Вот где жизнь разоблачается.

Каждый раз, как мы добираемся до вершины реки, меня снова поражает зрелище призрачных кожиц, проплывающих мимо охваченных страстью парочек, мимо самочек, мечущих икру. В тот раз я долго смотрела на это. Медленно, до нелепости медленно ко мне приходило понимание: жизнь вылупится из меня и ринется в будущее, приняв форму нашего сына.

В больнице я вспоминала, как из воды выскакивают большие лососи, их хвосты мельтешат над валунами. Сотрясаясь в спазмах на узкой койке, я усвоила, что жизнь так же непреодолима, как и смерть. Мое конвульсивное тело постигло это в момент рождения сына. Смерть придет, такая же неотвратимая и неумолимая, как и все, что случается во сне. Но жизнь продолжится.

«Однажды, – признается Перл, – она подумала, что сошла с ума и что может выздороветь. Она подумала, что должна стать собой. Но не было никакой “себя”. Были просто сны, которые ей снились, сны, готовившие ее к сознательной жизни… Дети тоже жили своей жизнью, новыми формами, которыми свершится будущее».

«Подменыш», как никакая другая из прочитанных мною книг, озарен искрой жизни, жизни под тысячью шкур. Ее мудрость невозможно пересказать. Перерождение, как обнаруживает Перл, можно только пережить на собственном опыте. «Тебя послали сюда, чтобы спасти меня?» – спрашивает Перл Сэма, подмененного сына, охваченная ужасом от мысли об условиях такого спасения. Перерождение – это смерть и возрождение.

Карен Расселл, 2018
Дальше, чем кровь или кости,
дальше, чем хлеб;
за возлияниями, пожарищами
знай себе летишь.
Знай себе летишь один, уединенно,
один на один с мертвыми,
один на один с вечностью,
без тени, без имени, знай себе летишь,
без сладостей и рта, и зарослей роз,
знай себе летишь.
Пабло Неруда

* * *

Глава первая

В баре сидела молодая женщина. Ее звали Перл. Она пила джин с тоником и держала правой рукой младенца. Младенцу было два месяца, и его звали Сэм.

Бар был не так уж плох. Рядом с женщиной сидели вполне приличные люди и хрустели вафельными трубочками. Бар обещал спасение от жары, и это были не просто слова. В центре витрины висел полярный медведь из искусственного хрусталя. За окном была Флорида. Через улицу высился белый торговый центр, перед которым выстроились белые седаны. Тяжелый белый воздух висел слоями. Перл видела их предельно отчетливо. Средний слой был сплошь сновидение и недопонимание и беспокойство. Поверху вещи двигались с несколько большим апломбом и напором, а на дне было неугомонное настоящее. Оно было здесь и сейчас, оно всегда было здесь и сейчас и впредь намеревалось быть здесь и сейчас. Перл всегда сознавала это. Обычно это делало ее умеренно безвольной и нерешительной.

На ней было дорогое платье, однако заляпанное и не по погоде. Она была без багажа, но с немалыми деньгами. В то утро она только прилетела с севера и заселилась в отель чуть больше часа назад. Она сняла одноместный номер. Служащие поставили кроватку для Сэма. Когда они спросили ее имя, она ответила, что ее зовут Туна[4], что было неправдой.

– Туна, – повторил служащий. – Это, несомненно, необычное имя.

– Да, – сказала Перл. – Я с детства его ненавижу.

Отель был вблизи аэропорта. Вблизи аэропорта сотни отелей и частных квартир; тем не менее Перл не могла отделаться от ощущения, что поступила чересчур предсказуемо. Она была впервые в этом городе, но чувствовала, что это предсказуемый выбор для беглянки. Она съедет отсюда завтра и углубится в дебри города. Возможно, найдет гостиницу для туристов. Там будут черные шторы и терраса по периметру. На террасе будут сидеть добрые дородные женщины, поедая с тарелок лаймовые пироги. Она станет одной из них. Она состарится.

Она почувствовала, как ей прожигает спину взгляд Уокера. Его хитрый и молчаливый взгляд. Перл ощутила спазм в животе. Она резко обернулась, но ничего не увидела. Младенец проснулся и глухо замычал.

Перл заказала еще джина с тоником. Официантка почему-то не расслышала ее.

– Что? – сказала официантка.

Перл подняла стакан.

– Один джин с тоником, – повторила она.

– Разумеется, – сказала официантка.

Перл часто мямлила и выражалась неясно. Нередко людям казалось, что она намекает на что-то, иносказательно, хотя она не думала ни о чем таком. Слова давались ей с трудом, она в них вечно путалась. Как-то раз дети ей сказали, что небо называют небом потому, что его настоящее название слишком ужасно. Перл чувствовала, что знает все ужасные слова, но ни одной их замены. Именно субституция делала возможным культурное общение. Всякий раз, как Перл отваживалась на культурное общение, у нее выходила какая-то белиберда. Ей никогда не удавалось найти подходящие эвфемизмы. Уокер говорил ей, что смерть – это эвфемизм. Но, так или иначе, стук в дверь, посланник, гость у порога не всегда означают смерть, не так ли?

Перл так считала; пожалуй, что да.

Официантка принесла ей джин с тоником. Это была приятная девушка с короткими светлыми волосами и серебряным крестиком на шее. Ставя напиток на столик, она чуть наклонилась. Перл уловила легкий запах кошачьей мочи. Нехорошо так с моей стороны, подумала Перл беззлобно. Вещи во Флориде иногда пахли кошачьей мочой. Из-за растительности.

– Почему вы носите крестик? – спросила Перл.

Девушка взглянула на нее с легкой неприязнью.

– Нравится по форме, – сказала она.

Перл такой ответ показался грубоватым. Она вздохнула. Она начинала пьянеть. Ее скулы порозовели. Официантка вернулась к бару и стала разговаривать с молодым человеком, сидевшим за стойкой. Перл представила их в какой-нибудь замызганной комнате после закрытия, как они раскатывают тесто по своим телам и поедают его в каком-то буржуазном ритуале. Перл растопырила пальцы и подперла скулу. Ее мучило чувство вины и досады.

Кроме того, ей казалось, что она сделала глупость. Она убежала из дома, от мужа. Она взяла своего младенца и украдкой, тайно заказала билет на самолет. Она села в самолет и за три часа проделала тысячу двести миль. Такой маневр был необходим! Организация! Дома, на острове мужа, с ней всегда кто-нибудь говорил. У нее больше не было сил терпеть это. Она должна была начать новую жизнь.

Иногда Перл думала, что вовсе не хочет начинать новую жизнь. Она бы хотела быть мертвой. Перл чувствовала, что мертвые продолжают вести существование, весьма схожее с их прежними мучениями, только более блеклое и однообразное, не такое шаткое. Она пришла к такому взгляду на смерть после долгих размышлений, но это не дало ей ни малейшего облегчения.

Перл беспокойно прикладывалась к стакану. До недавнего времени она, можно сказать, не пила. Она напилась один раз, когда ей было четырнадцать, а за прошлый год она пила, наверно, дюжину раз – за весь год.

Когда ей было четырнадцать, она выпила с рыжим мальчишкой почти пол-литра джина из бутылки 0,75 в заброшенной купальне дождливым летним днем. На ней был свитер поверх забавного купальника в ромбик. На стене купальни кто-то нацарапал «МАНДАВОШКА». После того как они выпили джин, рыжий мальчишка разлегся на ней, прямо в одежде. Выплыв из забытья, она не могла решить, можно ли это считать вступлением в половую жизнь. Она поспешно вернулась домой и приняла горячую ванну, очень горячую. Ничего не болело. Она все лила и лила на себя горячую воду. Она думала, что беременна. Когда же выяснилось, что это не так, она стала бояться, что бесплодна. Она была уверена в этом до некоторых пор. Теперь она убедилась, что не бесплодна. Теперь у нее был этот младенец. Ей дал его Уокер.

Она снова взглянула на Сэма. Вид у него был зачаточный, но цветущий. Он был младенцем. Ее младенцем. Все говорили, что он идеален, и это было так, действительно славный малыш. У него были темные волосики и умилительная родинка в форме полумесяца, знак его уникальности. Шелли, вернувшись на остров со своим младенцем, сказала Перл, что рожать – это как высрать арбуз. Перл никогда бы не выбрала столь отталкивающий эпитет, но она тоже чувствовала, что деторождение – это крайне неестественный процесс. Выродив Сэма, она ослепла на полтора дня. Ее слепота не была темнотой. Нет, ее слепота просто убрала все привычные ей вещи – комнату, которую она делила с Уокером, вид на луг, все их лица и очертания – и заменила вредными заблуждениями.

Она представляла, что ребенок родился мертвым и вернулся к жизни только от яростного крика Уокера. Уокер был мужчина волевой, заметный, одаренный. Перл вполне допускала, что ему по силам такое.

Перл отметила, что смотрит уже не на младенца у себя на коленях, а на затылок официантки. Официантка медленно повернулась к Перл. Перл подняла руку. Официантка на миг задержала на ней взгляд, а затем сказала что-то бармену. Бармен потянулся за вымытым стаканом и стряхнул с него капли воды. Взяв бутылку джина, он наполнил стакан.

Перл опустила руку не сразу, а провела ей по волосам.

Завтра она подстрижется и попробует изменить внешность. Завтра она забудет прошлое и будет думать только о будущем. Вчера было частью всегдашнего никогда. Завтра был Хэллоуин. Она видела плакаты в аэропорту. Там намечалась вечеринка для престарелых. Завтра Перл намеревалась приложить все усилия, чтобы втиснуть гигантский реальный мир на место.

Назад Дальше