Барчестерские башни - Гурова Ирина Гавриловна 2 стр.


Покинув богадельню, из которой он был так безжалостно изгнан, и поселившись в скромной квартирке на Хай-стрит, мистер Хардинг вовсе не ждал, что кто-нибудь поднимет из-за этого шум, которого он сам вовсе не хотел поднимать, и рассчитывал лишь на то, что это предотвратит появление новых статей в «Юпитере». Но ему не был дарован желанный покой, и люди теперь так же охотно восхваляли его бескорыстие, как прежде порицали его алчность.

В довершение всего он получил собственноручное письмо архиепископа Кентерберийского, в котором примас англиканской церкви горячо одобрял его поступок и выражал желание узнать, каковы его дальнейшие намерения. Мистер Хардинг ответил, что намерен остаться священником барчестерской церкви Святого Катберта, на чем дело и кончилось. Затем за него взялись газеты, в том числе и «Юпитер», и хвалы ему можно было прочесть во всех читальных залах страны. Тут выяснилось, что он – тот Хардинг, которому принадлежит замечательный труд «Церковная музыка», и поговаривали даже о новом издании, которое, впрочем, так и не вышло. Однако его труд был приобретен придворной церковью, а в «Музыкальном обозревателе» появилась длинная статья, утверждавшая, что никогда еще церковной музыке не посвящалось исследования, в котором такая научная скрупулезность сочеталась бы с подобным музыкальным талантом, а посему имя Хардинга будет вечно жить там, где ценят Искусство и почитают Религию.

Не стану отрицать, что мистеру Хардингу польстила столь высокая хвала – музыка, несомненно, была его слабостью. Но на этом все и кончилось. Второе издание не появилось, экземпляры придворной церкви упокоились с миром среди груд подобной же литературы. Мистер Тауэрc из «Юпитера» и его коллеги занялись другими именами, и наш друг мог отныне надеяться лишь на посмертную славу.

Мистер Хардинг проводил много времени у своего друга епископа и у своей дочери миссис Болд, увы, уже овдовевшей, и почти ежедневно навещал прежних своих подопечных. Из них теперь в живых оставалось лишь шестеро. Хайрем же завещал постоянно содержать в богадельне двенадцать человек. Но после отречения смотрителя епископ не назначил ему преемника, и принимать новых пансионеров было некому; казалось, что барчестерской богадельне суждено захиреть, если только власти предержащие не примут мер.

Но власти предержащие вот уже пять лет как не забывали барчестерской богадельни: ею занимались многие политические мужи. Вскоре после ухода мистера Хардинга «Юпитер» объяснил, что следует делать. Уложившись в полстолбца, он распределил доходы, перестроил дом, прекратил свары, восстановил добрые чувства, обеспечил мистера Хардинга и поставил дело так, что все могли быть довольны – и город, и епископ, и страна в целом. Мудрость этого плана подтверждали письма, полученные «Юпитером» от «Здравого смысла», «Истины» и «Справедливца» – все полные восхищения и дельных добавлений. Примечательно, что писем с протестами в газете не появилось – следовательно, она их и не получала.

Но Кассандре не верили; и даже мудрость «Юпитера» иной раз пропадает втуне. На страницах «Юпитера» других планов предложено не было, однако в иных местах преобразователи церковной благотворительности усердно объясняли, как именно они поставили бы на ноги Хайремскую богадельню. Некий ученый епископ при случае упомянул о ней в палате лордов, дав понять, что сносился по этому вопросу со своим преосвященным барчестерским собратом. В палате общин радикальный представитель от местечка Стейлбридж предложил передать хайремский фонд на просвещение сельских бедняков и развлек достопочтенное собрание примерами суеверий и странных обычаев вышеупомянутых бедняков. Некий памфлетист издал брошюрку под заглавием «Кто наследники Джона Хайрема?» с точным рецептом, как именно следует управлять подобными заведениями, и, наконец, член правительства обещал внести на следующей сессии коротенький билль, который определит положение барчестерской богадельни и прочих таких же заведений.

И на следующей сессии билль, вопреки всем прецедентам, был внесен. Страну тогда занимало другое. Над ней нависла угроза большой войны, и вопрос о наследниках Хайрема не интересовал ни парламент, ни публику. Билль, однако, прошел и первое чтение, и второе, и остальные одиннадцать этапов, не вызвав никаких разногласий. Что сказал бы Джон Хайрем, знай он, что сорок пять достопочтенных джентльменов утверждают закон, меняющий весь смысл его завещания, даже не вполне понимая, о чем, собственно, идет речь? Будем надеяться, что это понимал товарищ министра внутренних дел, который занимался биллем.

Билль стал законом, и ко времени начала нашей истории было постановлено, что отныне в барчестерской богадельне будут содержаться двенадцать стариков (один шиллинг четыре пенса на каждого в день), что будет построен дом для двенадцати старух (один шиллинг два пенса), что в богадельне будет экономка (семьдесят фунтов жалованья и квартира), эконом (сто пятьдесят фунтов жалованья) и, наконец, смотритель (четыреста пятьдесят фунтов жалованья), который будет заботиться о духовных нуждах стариков и старух, а также о телесных – но уже только стариков. Как прежде, отбирать пансионеров должны были епископ, настоятель собора и смотритель, епископ же назначал и штат. О том, что смотрителем должен быть регент собора, и о правах мистера Хардинга не было сказано ни слова.

Однако о реформе объявили только через несколько месяцев после смерти старого епископа, когда его преемник занялся делами епархии. Новый закон и новый епископ были среди первых детищ нового кабинета, а вернее, кабинета, который лишь на краткий срок уступил власть соперникам. Епископ Грантли, как мы видели, умер как раз в конце этого срока.

Бедняжка Элинор Болд! Как идет ей вдовий чепец и серьезность, с какой она исполняет новые обязанности. Бедняжка Элинор!

Бедняжка Элинор! Признаюсь, Джон Болд никогда мне не нравился. Я считал, что он недостоин такой жены. Но она думала иначе. Она принадлежала к тем женщинам, которые льнут к мужьям подобно плющу. Это не обожание, ибо обожание не признает в своем идоле недостатков. Но как плющ следует всем искривлениям ствола, так Элинор чтила и любила даже недостатки мужа. Когда-то она объявила, что отец в ее глазах всегда прав. И так же стойко она была готова защищать худшие черты своего супруга и повелителя.

Женщине было легко любить Джона Болда: он был нежен, заботлив, мужествен, а его самоуверенность, не подкрепленная талантами, его неосновательное утверждение своего превосходства над ближними, которые так раздражили знакомых, не роняли его во мнении жены. Если же она и замечала недостатки мужа, его безвременная смерть изгладила их из ее памяти. Она оплакивала его, как совершеннейшего из людей; после его кончины она долго отвергала всякую мысль о возможности счастья, не могла слышать соболезнований, и ее единственным облегчением были слезы и сон.

Но господь укрывает стриженую овечку от ветра: Элинор знала, что носит в себе живой источник иных забот. Она знала, что скоро у нее будут новые причины для счастья и горя, невыразимой радости или тяжкой печали – как повелит в своем милосердии бог. Сначала это только усугубило ее муки. Дать жизнь сироте, лишенному отца еще до рождения, растущему у покинутого очага, питаемому слезами и стенаниями, брошенному в жестокий мир без отцовской заботы! Разве это могло ее радовать?

Но постепенно в ее сердце возникла любовь к новому существу, и она уже ждала его с трепетным нетерпением юной матери. Через восемь месяцев после смерти отца на свет появился второй Джон Болд, и хотя человеку не должно обожествлять себе подобных, будем надеяться, что обожающей матери, склонявшейся над колыбелью малютки, лишенного отца, был прощен ее грех.

Не думаю, что стоит описывать здесь характер мальчика и указывать, насколько недостатки отца были смягчены в нем достоинствами матери. Это был прелестный младенец, как и положено младенцам, а его дальнейшая жизнь интересовать нас здесь не может. Мы пробудем в Барчестере год, самое большее два, и биографию Джона Болда младшего я оставляю другому перу.

Но младенец он был безупречный, и этого никто не отрицал. «Какой он душка!» – говорила Элинор, когда, стоя на коленях у колыбели, где спало ее сокровище, она обращала к отцу юное личико, обрамленное вдовьим чепцом, и на ее прекрасные глаза навертывались слезы. Дед с радостью подтверждал, что сокровище – душка, и даже дядя-архидьякон соглашался с этим, а миссис Грантли, сестра Элинор, повторяла «душка!» с истинно сестринской энергией; Мери же Болд… Мери была второй жрицей этого божества.

Да, младенец был прелестный: охотно ел, весело ловил ножки, стоило его распеленать, и не захлебывался плачем. Таковы высшие достоинства младенцев, и наш обладал ими в избытке.

Так смягчилось неутешное горе вдовы, и целительный бальзам пролился на рану, которую, как она думала прежде, могла исцелить лишь смерть. Господь много добрее к нам, чем мы к самим себе! При каждой невозвратимой потере, при каждой утрате наших любимых мы обрекаем себя на вечную печаль и мним, что зачахнем в слезах. Но как редко длится подобное горе! И велика благость, повелевшая, чтобы это было так! «Дай мне вечно помнить живых друзей и забывать их после смерти», – молился некий мудрец, постигший истинное милосердие божье. Мало у кого достанет мужества выразить вслух подобное желание, но пожелать этого значило бы лишь прибегнуть к тому утешению, которое всегда дарует нам милосердный творец.

Однако не следует думать, будто миссис Болд забыла мужа. Она любовно хранила память о нем в святилище своего сердца. Но сын вернул ей счастье. Было так сладостно прижимать к груди эту живую игрушку и чувствовать, что есть существо, которое всем обязано ей, получает свою пищу только от нее и довольствуется одними ее заботами; чье сердечко первой полюбит ее и лишь ее, чей язычок научится говорить, произнося самое нежное слово, каким только можно назвать женщину. Так Элинор вновь обрела спокойствие души, ревностно и радостно исполняя свои новые обязанности.

Что касается земных сокровищ, то Джон Болд оставил жене все свое состояние, которого, по ее мнению и по мнению ее друзей, ей было более чем достаточно. Ее годовой доход составлял почти тысячу фунтов, и заветной мечтой вдовы было передать его не уменьшенным, а увеличенным сыну ее мужа, ее бесценному мальчику, спящему пока у нее на коленях в счастливом неведении грядущих забот.

После смерти мужа Элинор умоляла отца поселиться с ней, но мистер Хардинг не согласился, хотя и прожил у нее несколько недель. Ему нужен был собственный, пусть самый скромный, приют, и он остался жить в квартире над аптекой на Хай-стрит.

Глава III. Доктор Прауди и миссис Прауди

Наша история начинается сразу же после возведения доктора Прауди в сан епископа. Церемонию эту я описывать не буду, так как не имею о ней ясного представления. Я не знаю, носят ли епископа на стуле, как члена парламента, или возят в золоченой карете, как лорд-мэра, приносит ли он присягу, как мировой судья, или проходит между двумя собратьями, как рыцарь ордена Подвязки; но одно я знаю твердо – все было сделано по всем правилам, и ничто, причитающееся новоиспеченному епископу, опущено не было.

Доктор Прауди не допустил бы этого. Он хорошо понимал всю важность ритуалов и знал, что уважение к высокому сану поддерживается приличествующей ему внешней помпой. Он был рожден вращаться в высших сферах – так, по крайней мере, считал он сам, а обстоятельства поддерживали в нем эту веру. По матери он был племянником ирландского барона, а его супруга была племянницей шотландского графа. Много лет он занимал различные придворные должности, а потому жил в Лондоне, оставив свой приход на попечение младшего священника. Он был проповедником при лейб-гвардейском полку, хранителем богословских рукописей в Церковном суде, капелланом телохранителей королевы и раздавателем милостыни его высочества принца Раппе-Бланкенбургского.

Его пребывание в столице в связи с этими обязанностями, его родственные связи, а также особые его таланты обратили на него внимание влиятельных людей, и доктор Прауди прослыл священником, который далеко пойдет.

Совсем недавно, еще на памяти людей, которые пока не хотят признать себя стариками, священник-либерал был редкостью. Сиднея Смита за его либерализм считали почти язычником, а на горстку ему подобных их духовные собратья косились неодобрительно. Не было тори более заядлых, чем деревенские священники, и власти предержащие не имели опоры более надежной, чем Оксфорд.

Однако когда доктор Уотли стал архиепископом, а доктор Хемпден несколько лет спустя – королевским профессором, священнослужители помудрее поняли, что взгляды меняются и теперь либерализм будет приличен и духовным особам. Появились проповедники, не предававшие анафеме папистов, с одной стороны, и не поносившие сектантов, с другой. Стало ясно, что преданность так называемым принципам высокой церкви уже не является наилучшей рекомендацией в глазах иных государственных мужей, и доктор Прауди одним из первых приспособился ко взглядам вигов на богословские и религиозные вопросы. Он был терпим к римскому идолопоклонству, сносил даже ересь сосинианизма[4] и поддерживал наилучшие отношения с пресвитерианскими синодами в Шотландии и Ульстере.

Такой человек в такое время казался полезным, и имя доктора Прауди все чаще появлялось на страницах газет. Он был включен в комиссию, которая отправилась в Ирландию подготовить почву для работы более высокой комиссии; стал почетным секретарем комиссии, изучавшей вопрос о доходах соборного духовенства, и имел какое-то отношение как к regium donum[5] так и к Мейнутской субсидии[6].

Из этого не следует делать вывода, будто доктор Прауди обладал большим умом или хотя бы деловыми талантами – ни того, ни другого от него не требовалось. При подготовке тогдашних церковных реформ идеи и общий план исходили обычно от либеральных государственных мужей, а остальное доделывали их подчиненные. Однако считалось необходимым, чтобы во всем этом фигурировало имя какого-нибудь священнослужителя, и так как доктор Прауди слыл духовной особой весьма широких взглядов, то этим именем оказалось его имя. От него было мало пользы, но зато и никакого вреда, он всегда был послушен вышестоящим, а на заседаниях многочисленных комиссий, коих был членом, держался с достоинством, имевшим свою цену.

Он был достаточно тактичен и не выходил из границ предназначенной ему роли, но не следует думать, будто он сомневался в своих дарованиях – о нет, он верил, что придет и его черед стать одним из вершителей судеб страны. Он терпеливо ждал того часа, когда он будет возглавлять какую-нибудь комиссию, произносить речи, распоряжаться и командовать, а светила поменьше будут столь же послушны ему, как теперь послушен он сам.

И вот пришла награда, настал его час. Ему отдали освободившийся епископский трон: еще одна вакансия, и он займет свое место в палате лордов – и не для того, чтобы молчать, когда дело коснется достояния церкви. Вести свои битвы он собирался с позиций терпимости и мужественно полагал, что не потерпит урона даже от таких врагов, как его собратья в Эксетере[7] и Оксфорде.

Назад Дальше