Хотя эти девочки были настоящими «воровайками» (они «бегали» по Москве, вытаскивали деньги из кошельков и карманов, то есть были так называемыми «щипачками»), вели они себя со мной нормально и даже не предлагали свои истертые кофточки сменять («махнуть») на мою, почти новенькую. Обычно это делалось так: подходит к тебе воровка в законе, небрежно берет двумя пальчиками тебя за кофту ли, юбку ли, одним словом – понравившуюся ей вещь, и небрежно говорит: «Махнем, что ли?» Тебе, безусловно, надо сразу же соглашаться. Это я видела впоследствии собственными глазами не однажды. Однако мне этого никто не предлагал. Просто эти люди уважали знание, а я в то время была, безусловно, «образованнее» их, хотя за плечами у меня было всего 7 классов да два курса техникума. Правда, еще шестимесячные курсы учителей и год театральной вечерней студии. Была такая в Москве на Красной Пресне. Располагалась в пустующем здании клуба – театра им. Ленина; руководила студией одна из выпускниц последнего выпуска К. С. Станиславского Лидия Павловна Новицкая. Но об этом в другой раз и не здесь.
Единственная привилегия – когда подавали пайки, – забирать себе горбушку. Причем они никогда не унижались до того, чтобы подходить к кормушке. Кормушка – это такое квадратное окошечко в двери, открывается со стороны коридора надзирателем, откидывается, и получается такой маленький прилавочек. На него и подают обед. Обычно обед получала девчонка, спавшая у параши, это была их «шестерка» («шестерка» – это как бы прислуга воров в законе). Но она хоть и последняя спица в колеснице, а перед фраерами фасон держит. Кормили малолеток лучше, чем взрослых. Утром давали сахар (один кусочек), хлебушек, кусочек селедочки и мутную жидкость – чай (правда, сейчас тюремный чай распространился и на общепит). Днем обед: баланда, хлебушек и пойло, называемое «кофе» (очень жиденький кофейный напиток). Тут следует пояснить, что такое баланда: это похлебка, сваренная из кильки, темно-зеленых листьев капусты и какой-нибудь простой крупы. На ужин – каша, хлеб и чай. Во время ужина мы «пекли пирожки»: намазывали кашу на хлеб и запивали чаем. Я и сейчас люблю так поужинать.
И в малолетках, и во взрослых камерах шел непрерывный мен: меняли хлеб, сахар на нитки (нитки получали либо из трусов, либо из чулок). В связи с этим помню, как на пересылке в знаменитом Ванинском порту я наменяла цветных ниток и вышила салфетку: корзину, а в ней фрукты (причем тогда я еще не знала такой ягоды-алычи, но у меня она получилась, как живая). Когда я эту салфетку выстирала и вывесила на недостроенный барак, а сама, повернувшись спиной к своему сокровищу, смотрела на синее-синее небо, то не заметила, как у меня ее украли. Хотя обернулась я буквально через 5 минут.
Но это все безобидные обмены. Гораздо хуже было курякам, они ради курева отдавали все, даже свои пайки хлеба – и это один из способов приобретения туберкулеза в тюрьме. Второй способ приобретения туберкулеза – ШИЗО (штрафной изолятор). Он, как правило, представляет цементированное подвальное помещение, один раз в день дают воду и немного хлеба. Но самое страшное, что эти помещения имеют постоянную температуру 11—13 градусов максимум, фактически несовместимую с нормальным функционированием организма. Причем ШИЗО можно схлопотать за все: на прогулке не так посмотрел на конвоира, у тебя зачесалось за ухом, и ты на минутку вынул руки из-за спины и т. д., и т. п.
НОВЫЙ ГОД В КАМЕРЕ
Меня всегда интересовало – кто же идет служить в эти казематы? И только много позднее я поняла, что по существу человек не выбирает себе жизнь, ее во многом формируют не только внешние обстоятельства, но и место рождения и изначальное материальное положение и еще многое-многое другое. В надзиратели попадают, попадают так же, как попадают в тюрьму или на сцену, вообще на одно из мест, в одну из жизненных ячеек.
Новый 1949 год я встретила в Таганской тюрьме. И не надо думать, что Новый год в тюрьме для меня был меньшим таинством, чем на свободе. Есть вещи, которые нельзя отнять (поэтому человек и выживает в любых, кажется, невыносимых условиях). В тюрьме отбой в 10 (или в 11 вечера, не помню точно). Но в Новый год никто на это не обращает внимания. Надо сказать, что в Таганке (не знаю – стандарт ли это для тюрем?) тюремные корпуса образовывали замкнутый четырехугольник. В этот замкнутый четырехугольник и выходили все окна камер, здесь же были прогулочные дворики, имевшие вышки и охрану. Казалось, для чего бы? Но умные стражи предусмотрели все: а вдруг ЗК захотят переговариваться через окна – не положено*.
– -*) Лично я не помню намордников на окнах тюрьмы (сейчас они везде – это ребристые железные жалюзи, схваченные намертво). Возможно, это просто мое умение и в щелочке видеть все небо.
В 12 часов ночи воры шли на решку* (кстати, за решку можно было схлопотать не только карцер, но и пулю в лоб), но, конечно, никто не верил, что конвоиры будут стрелять.
_____*) Решетка на окне камеры.
Они ведь такие же люди, и тоже зачастую не по своей воле служат вертухаями. Так вот, воры шли на решку: они становились на стол (решка-то с крохотным окошком была под потолком) и кричали: «С Новым годом, люди! С Новым годом!» И сотни тюремных окон отвечали радостным гулом. Вор ведь еще иначе зовется Человек. Тогда я тоже пошла на решку и крикнула: «С Новым годом, фраера! С Новым годом!» И тюрьма мне тоже ответила многоголосым гулом. И таинство прихода Нового года свершилось.
СУМАСШЕСТВИЕ
В тюрьме все с нетерпением ждут обвинительного заключения, ибо потом суд, на который большая надежда – а вдруг освободят. Идут рассказы сотен историй, когда это случилось. Возможно, это только фантазии, но когда хочется верить – так немного надо. Именно получив обвинительное заключение, я была переведена во взрослую камеру. После камеры малолеток это резкое ухудшение твоего положения. Я была, правда, не в очень большой камере, но здесь также одна крохотная решка, по обеим сторонам камеры – нары. Нары – двухэтажные четырехместные вагонки. Таких нар было всего 8, камера на 32 человека. Стола не было, ели каждый на своих местах. Целый день в камере дым стоял коромыслом. Верхние места занимали привилегированные члены тюремного общества – воры, внизу размещались фраера. Здесь так же, как и в камерах малолеток, дня через два после моих рассказов о театре и поэзии меня поместили на нижних нарах ближе к окну (здесь и днем доставалось сколько-то дневного света). Электрический же – тусклая лампочка под потолком – круглосуточно. Из этой камеры я уезжала на суд, сюда же возвратилась со сроком 6 лет, по тем временам, такой срок считался детским*).
– *) Указ от 4.06.47, по которому меня судили, предусматривал сроки от 5 до 25 лет; да и другие статьи предусматривали огромные сроки…
Хотя ты в тюрьме и живешь с чувством вины, твой маленький проступок не соизмерим с тем злом, которое наносит человеку в отдельности и человечеству в целом эта гнусная тюремная система (система, где культивируются все пороки), и именно поэтому ты не можешь и не хочешь согласиться с тем, что 6 долгих лет ты будешь постоянно ходить под конвоем. Ты еще не знаешь, что тебя ждет, какой лагерь (а в лагере начальник – хозяин, а хозяин – барин), но ты все время прокручиваешь в уме свое освобождение раньше срока. Тут и мысли об амнистии, и желание отыскать эту амнистию в коротких газетных строках. А газеты в камеру попадают с передачей, очень редкой, потому что в камере больше тех, кому некому принести передачу, родные зачастую даже не знают, где ты находишься.
И еще в тюрьме очень много разговоров про институт Сербского, ибо если ты сошел с ума, если ты невменяем, то и срок тебе не положен. Правда, все это идет на уровне разговоров, россказней. Причем никто даже и намеком не говорит о том, что признанные невменяемыми на свободу не отпускаются, а помещаются на неопределенный срок в психолечебницу, откуда они выходят лишь по решению суда. И это куда страшнее любой тюрьмы, лагеря и срока. Там же рассказы имеют приблизительно такой сюжет: такая-то или такой-то прикинулись сумасшедшими, их направили в институт, а там пол в гвоздях (или еще что-нибудь того краше) – и этот прикинувшийся пошел прямо по гвоздям – все, свобода обеспечена. Все это вообще лишено какого-либо смысла, тут полное невежество в вопросах психиатрии, но таково уж страстное желание освободиться, вот и рождается в умах такая нехитрая схема.
И вот в один прекрасный (или, наоборот, не прекрасный) момент меня, уже осужденную и ждущую этапа, вызывает следователь и говорит такие сладкие речи: ты, дескать, комсомолка (хотя мне так и не привелось быть в комсомоле), по твоему виду видно, что ты порядочный человек и т. д. и т. п. Так вот, надо сидеть в камере и запоминать кто что будет говорить, а потом передавать мне. Ты ведь понимаешь, что не все такие хорошие, как ты, а есть и настоящие преступники…
Таких людей звали «наседками», и если их раскрывали, то пощады не было. Избивали до полусмерти. Следователь же меня не торопил с ответом, но обещал вызвать дня через два-три или же предлагал на поверке попроситься к врачу. Ушла я от него совершенно подавленная. Чувство самосохранения не позволило сразу же сказать «нет», но и «да» я не сказала. И вот почти целые сутки мучилась: как я должна ему отказать, в какой форме. В том, что нельзя соглашаться, сомнений не было, но как?!
И тут мне пришла на ум прекрасная идея: сойти с ума и сразу избавиться и от этого гнусного следователя и вообще от тюрьмы. Еще сутки я обдумывала план сумасшествия. И вот на третьи сутки, после утреннего крика «на поверку» я не встала.
Поверка проводилась по камерам. Сначала раздавался оглушительный крик по коридорам: «Поверка!», потом скрежет открываемой двери, и вся камера уже выстроилась по обе стороны нар, входит надзиратель, и начинается перекличка. Теперь ты всегда отвечаешь не только имя, фамилию и отчество, но и каким судом осужден, по какой статье, срок. Я же нагло лежу и не встаю. И когда надзиратель приблизился ко мне я стала говорить: «На репетицию, я опаздываю, на репетицию». Такой вариант был для меня наиболее приемлем и не требовал каких-то особых умственных усилий.
Продолжалось это часа два, причем все боялись ко мне подойти: а вдруг я и вправду сумасшедшая и могу черт те что сделать. У меня же от перевозбуждения поднялась температура до 38о. Часа через два мне пообещали действительно отвести меня на репетицию, причем врачи пришли без халатов – боялись меня спугнуть – и мне даже дали какую-то машину и обманным путем, как считали они, отвезли меня в наружный двор тюрьмы, где и помещалась тюремная больница.
Очень вежливо мне сказали, что вот и театр и надо выходить. Я вышла и молча прошла в коридор. На первом этаже стали спрашивать мою фамилию, но я снова изредка лишь повторяла: «На репетицию» – и молча делала все, что меня просили. Здесь впервые за все время нахождения в тюрьме я увидела большую чистую ванну и с облегчением ее приняла.
На втором этаже меня поместили в палату. Палата была узкая, на 4 койки, которые стояли параллельно окну и двери, находившихся друг против друга. На койке у окна лежала женщина интеллигентного вида. Две другие были пусты. Мне предложили лечь на первую койку от двери, вероятно, для того, чтобы няне (она беспрестанно сновала по коридору) легче было за мной наблюдать. Я легла. Меня фактически оставили в покое. Я молчала, боясь разговаривать с женщиной и тем выдать себя. Когда же приходила няня и приносила еду (еда была не в пример лучше камерной), я не забывала два-три раза повторить: «На репетицию». Изредка повторяла это и между едой. В этот день меня не беспокоили. Когда наступила ночь, а свет в тюремной больнице, как и во всей тюрьме не гасился, женщина, которая лежала здесь до меня, сказала:
– Девочка! Зачем ты притворяешься? Я ведь врач, правда, гинеколог, сижу за аборт (в то время аборты были запрещены, и врачи, производившие их «подпольно», не по медицинским показаниям, несли уголовную ответственность. – Л. Р.) … Тебя по глазам видно – никакая ты не сумасшедшая, у них зрачки не такие.
Я на всякий случай молчала. Но когда через день в больницу приехали психиатры из института Сербского, вызвали меня в кабинет и спросили имя и фамилию, то я, расплакавшись, им конечно же сказала и имя, и фамилию, и за что сижу. Они поговорили со мной приблизительно с час, записали – неврастения и, видимо, назначили общеукрепляющее лечение. После их визита я пробыла в больничке еще дней 10—12, меня никто не трогал. Я получала нормальную еду, в окно падал нормальный дневной свет, кроме этой женщины, никто в это время в палате не лежал. Перед выпиской я еще раз приняла ванну и вернулась с свою камеру, половина контингента там сменилась (кто-то ушел на этап, кто-то был переведен в другую тюрьму или камеру). Больше меня никакой следователь не вызывал. И буквально через пару дней я была переведена в Краснопресненскую пересылку.
ПЕРЕСЫЛЬНАЯ ТЮРЬМА
Поистине, все познается в сравнении. Когда я попала в пересыльную камеру, то поняла, что в Таганке-то было хорошо. Если там были нары вагонного типа, то здесь сплошные нары по обе половины камеры. В камере стоял сизый дым от курева и гул голосов. Все места были заняты. Я примостилась на пол (полы цементные). Параша стояла, как и везде, около двери. Но в этой камере было не меньше полусотни, если не больше, людей – и параша была почти всегда полной. Никогда не забуду, как в то время, когда мы ели баланду, одна из сокамерниц сидела на параше – у нее был понос. Кстати о баланде: суп из темно-зеленых листьев капусты, крупы и рыбы; такой суп начинаешь есть не раньше чем на третий-четвертый день, вначале не можешь – тошнит. После прибытия главные люди камеры – воры – стали нас допрашивать, за что сидим: статья, срок. И, когда я, разговорившись, как и везде, начала читать стихи, рассказывать о театре, мне тут же предоставили место наверху. Обычно там спят только воры. Правда, дважды я уступала это место очень больным старухам. Но воры вновь теснились и пускали меня. Очень уж им нравились мои рассказы.
В отличие от Таганки Краснопресненская пересылка кишела клопами. Они прямо гирляндами свисали с потолка и прыгали на спящих. Но человек привыкает ко всему, и уже на третий день их просто не замечает. Так, то, с чем нельзя бороться, можно просто не замечать и этим спасти себя, свою душу. Я совершенно не запомнила: водили ли нас гулять в пересылке. Возможно, там я пробыла совсем недолго. Этапы же были ежедневными. Еще одна деталь. Людей в камере набито столько, что спали все на боку, затем дружно переворачивались на другой бок. Спать как-то иначе было просто невозможно. Может быть, после этого я и привыкла спать на спине, когда можно занимать столько места, сколько тебе нужно.
ЭТАП И ЛАГЕРЬ
На этап вызвали, как всегда, неожиданно. это было серым январским морозным утром. Почему-то запомнились ворота, они открываются, от них до станции (видимо, товарной) не более 100 метров. Эти метры по обеим сторонам заставлены солдатами с овчарками. Овчарки пританцовывают на месте, рвутся с поводков, высунув языки, и как-то глухо урчат. И только команда: «Быстрей! Быстрей!» Нас пропускают по одному. К телячьим вагонам сделаны деревянные трапы. Пробегаешь и буквально мигом заскакиваешь в вагон. В вагоне у входа тоже стоит солдат и пересчитывает входящих. Нас было набито много. Сколько – не могу сказать, но лежать там было негде, да и нельзя. Холодно. Очень холодно. Я, например, угодила в тюрьму в сентябре, а этап уходил в самые холода. На пересылке выдали телогрейку 33-го срока и ботинки кирзовые, такие же рваные и грубые. Что-то из своего тряпья намотала вместо портянок. В вагоне мы стояли, прислонясь друг другу. Везли нас до Щербакова, бывшего Рыбинска, а оттуда уже лагерь. Ехали больше суток, но сколько точно – не запомнила.
И вот лагерь. Недалеко от Волги, на ее крутом берегу, в полустепной местности, где-то далеко был лес. Стоят бараки, окруженные двумя рядами колючей проволоки, между ними – нейтральная полоса, где носятся овчарки. По проволоке пропущен электрический ток. После тесных камер-клоповников, полутьмы и смрада это уже не так страшно. Это уже запах свободы, он – в разлитых над тобой рассветах и закатах, которые нельзя отнять.