Избранные стихотворения - Болдырев-Северский Николай Федорович 2 стр.


неведомый мотив наш прорывает рот.

Нас рядом царство ждет по имени «лети!»

* * *

Когда ты сагой просквожён насквозь,

как рыба океаном,

каким путём бы обнаружить удалось

её тебе в круженье предбуранном,


в котором ты замешан, как мука,

что через тесто стала вкусной вещью?

Нас здесь съедают: в нас пыльца сладка.

Что мним мы тщетностью, то наполняет вечность.


Мы сквозняком продуты вечных снов:

в касаньях воздуха иль толстой старой книги;

и входим в озеро – нездешних тайн альков -

лишь в жизни раз; кто дарит эти миги?


В огне неотвратимостей: вот боль,

а может, жуть от скорости сгоранья.

Пусть мы пыльца, пусть дымка, даже – моль:

в нас длится смысл неведомый страданья.

* * *

Он тихо заключает нас в себе.

Нет без него прикосновений,

тех изначально-донных, не в толпе,

когда казалось нам, что мы в судьбе,

что мы внутри, а не снаружи песнопений,

не слышимых никем, но лишь тобой,

поскольку ты еще не ведал скуки

и не укрыт был этой сизой мгой

и ощущал своими эти веки, руки…

Риторикой не очертить тот ствол,

который держишь ты, чтоб не упасть, не сгинуть.

Мир существует ли, когда ты гол?

И существуешь ль ты, готовый мир покинуть?

Всё это плач, всего лишь слезный плач

по неполученным прикосновеньям.

Как будто суть укрылась в смога плащ,

став недоступна смысла воплощеньям.

Но осязанье – это бог души,

ведь мы завернуты в рубашку,

и наша кожа памятью блажит,

когда жила почти что нараспашку.

И все же не совсем ушла тропа,

единственна меж символов и смыслов,

где в паузах провалов дышит Пан,

вселенную неся как коромысло.

А в вёдрах – драгоценные миры,

пригоршни звезд в колышущейся влаге.

И ты глядишь с большой-большой горы

в прекрасной и бессмысленной отваге.


Городок детства

Как одиноко здесь плыли

жизни, которыми слыли.

О одино-одиноко,

дальнее Ориноко.


Улицей Льва Толстого

нёс я домой Льва Шесто́ва.

И замирал над рекою,

словно распятый тоскою.

О Орино-Ориноко,

солнце стояло высоко.


Вечером тихие ели

прямо мне в душу смотрели.

А над рекою стояли

непостижимые дали.


Тьма укрывала наш домик,

и закрывался мой томик.

И уходил я в молчанье,

в смертное снов нескончанье.


И Ориноко летело:

жизнью меж звезд шелестело.

О Орино-Ориноко,

как мы тонули глубоко!

* * *

Светлой памяти родителей


Я с Севера пришёл, где свет

в коричневатых меркнет реках,

загустевая там, как мёд

в пространства сотах, где к нам льнёт

равно экстаз зимы и лета.


Я с Севера пришёл, где тьма

сквозна и белой вьюгой свищет,

и где во льдах молчит луна,

хотя кого-то явно ищет.


Во льдах всё живо до весны,

но лишь замедлило теченье,

и всё горят в дыму костры

неведомого назначенья.


Я с Севера пришёл, где боль

так скорбно возвышает холмы;

где нежно разнотравье воль

и так мягки в озёрах волны.


Там всё изгнанниками спят

деды, не возвратившись к Дону;

лежат без злобы и наград,

переборов в себе истому;


им снятся поступи жрецов

под рокот снежных бубенцов;

им Север кажется ничьим,

пространством анонимных схим.


Я с Севера пришёл, где лес,

как бесконечная планета,

гудит в пустой орган небес,

где всё уже до нас воспето.


Там я смертельно сохраню

косноязычия глубины.

Там немота моя невинна;

там никого я не виню.


В себя я с Севера вошёл.

Там всё ещё ничьи предгорья.

Не доскакал туда монгол.

Там неизвестности подворье.


Там посвисты старинных снов

пронизаны пуржливой негой,

что ткёт нас нитью из основ

летящих с неба оберегов.


Я с Севера пришёл, где дождь

мысль вытесняет незаметно,

где плачет куст ольхи рассветно,

где дом – черемуховый дож.


И где в саду всё сердца дрожь

непостижимо безответна.

* * *

О жизнь, пропавшая без вести!

Я, может, прожил жизней двести,

но все еще в бреду.

Поют миры сквозь тьмы отверстий.

К кому бреду?

* * *

Чем ночи опыляются? Тоской.

Чем ночи растворяются? Рекой.

Небесною, но той, что нам чужда,

словно под током сверхвысоким провода.

И все-таки: и мы опылены.

Ведь мы – растенья, видящие сны.

Хоть бродим и летаем – то пустяк,

лишь сладостен пыльцы в нас звездный мрак.

Она одна дает нам тайный шарм,

многозначительность пустот в словарный дар.

И некий отсвет чуда в пустяках.

«О, мы – нездешни! мы – в чужих руках…», -

мы как сомнамбулы лепечем в строгий час,

не веря сами, что глядит в нас Спас.

* * *

Николаю Бондареву


Но спят ли ангелы? Быть может, спим за них:

иной раз, очень редко, очень кратко?

И наш немой, наш молчаливый стих -

для нас самих священная загадка?


К сновиденности тайн в себе идем

фрагментами в случайности рождений,

покуда вдруг однажды не поймем,

чего мы ждем в слоистости растений,


которыми замыслил нас Адам,

покуда мы не сорвались из сада,

не разбрелись по бедственным местам,

дошедши до преддверий сладких Ада.


В нас древо жизни тайно шелестит.

Вот почему мы в миг рожденья плачем.

Потом бежим в беспамятство молитв,

где зверь в нас, а не ангел обозначен.

* * *

Любовь есть сон – у Тютчева помета.

Но не любовь одна, вся жизнь -

из края в край сверкнувшая комета,

где изумление и боль слились.


Сентябрьский дым полей; мираж прикосновений.

К кому или к чему? Названья нет

струящимся лучам, потоку дуновений,

которые есть я, мой ум, мой мрак, мой свет.

* * *

Ты прошла. Но кто тебя здесь встретил?

О тебе поёт мне вышний ветер,

до которого мне не достать.

Всё прошло… Как мало нас на свете!

Мало так, что не узнать.

То рассеянная даль тревоги,

незамеченная близь блистаний,

где мерцательны растений боги

в бесконечности едва касаний.

Ты прошла… Невстреченная – ave!

Благостынна всякая твоя победа.

Извержения прошли, лишь лава

дарит горький шанс коснуться следа.

Ты была, ты есть, но ты не будешь.

Господи, когда ты нас рассудишь,

то сумеешь ли нас воссоздать:

нашу незамеченную дерзость

замечать не меченую местность,

где не тяготенье – благодать?

* * *

Есть чистота вдали от достижений,

от жадных перекрестков и дорог.

Есть близость без объятий и сближений.

Как книги есть без суицида строк.


Есть песня, чей полет мощнее ритма.

Есть голос, чью гортань нам не сыскать.

Есть бытие – не битва, не молитва:

в нас Позабытое желает снова стать.

* * *

Когда б ты смог однажды посмотреть

(с какой такой кондиции и стати?)

на жизнь свою, как будто она – клеть,

где лишь небытие – законодатель,

тогда бы ты внезапно ощутил,

как вспыхнули десятки, сотни нитей,

как будто кто-то праздник запустил

в магическом сплетении событий.

И ты бы понял: вот лежит роман

перед тобой, написанный до точки,

где в каждой строчке – кровь, а не обман,

где тлеют несгораемо листочки.

Когда бы осветил небытия

ты жизнь свою серьезными лучами,

как тотчас бы сомненья замолчали,

и ты коснулся бы источника питья.

Из белоснежной молчаливости степи

увиденная, жизнь заголосила

и вознеслась сама в себя и вопросила,

и опрокинулась, и кинулась спасти

всё то еще, что впущено оттуда,

где нет случайных и ненужных встреч:

в романном зареве пытайся уберечь

кусочек смысла и кусочек чуда.

Лишь свет небытия творит роман:

мы видим сразу качество подмостков,

кто плохо знает роль, кто просто пьян,

кто истекает от незримых ран;

и голоса слышны, и подголоски.

Вся жизнь охвачена: она уже ушла.

Ты умер: наблюдаешь издалёка,

как движется мелодия весла,

тобой здесь петая бессмысленно-жестоко.

* * *

О голос ночи, голос крови!

Чертополоший дух коровий

и лягушачий писк подмышек,

когда ещё не знал ты книжек.

И был изыскан этот ветер,

как внутреннее дело мира.

Как внутреннее тело света,

когда дрожало в теле лето.

Как был кристален лета свиток!

Он скрипкой пел меж белых ниток

и розовых, и синих нитей,

и пёс лежал, как небожитель.

И ты разматывался тихо,

и нить была ничья, двулика,

она летела не в пространстве,

а в беспредметном сне-альянсе,

сдвигающем тебя к надежде,

что был ты кем-то где-то прежде.

* * *

Быть розой в царственной долине Роны,

на гребне скальном чистым сном умытой.

О райское блаженство кромки, края,

в который мы вонзили утро слуха.

* * *

Как странно: облака реальны,

а люди нереальны вовсе.

Как нежны, благородны танцы

и чувства облаков неясных

в их странствиях парадоксальных,

сквозь сизость пепельной волною.

А люди, рублены как гвозди,

одни банальности гундосят.

Как странно: ведь мираж не небо

и не волны захватной зовы,

а трупное зловонье хлеба,

вонзающего в нас оковы.


Какою новою печалью

закатно небо остывает,

а тело черными ночами

себя знобит и растворяет.

* * *

Мы почки трогаем весны

как будто песенки надежды.

Они нам так же неясны,

как смыслы речки и сосны,

хотя они давно не те же,

что были некогда, когда

ты доверялся ожиданьям.

Но оказалось, что вода

блаженствует необладаньем.


Внезапно обрывает смерть

витиеватость говорений,

потуги жалкие иметь,

ночные шорохи и тени.

И то, что ты хотел постичь

как связную всезавершенность,

вдруг камнем падает как дичь,

и жизнь встает как обреченность.


Всеобреченность. Но на что?

Что за картина из фрагментов?

Начатки множества мостов.

Оркестр без нот и инструментов.

Обрывки кавалькады снов,

мы связь в себе и не искали

как тех полетов тех орлов,

что отсветами в нас блистали.

* * *

Безмерное не там, где ты кричишь.

Но там, где ты как ночь сама молчишь.

Но разве ты молчишь когда как ночь?

Как кедр заснеженный, чья в молчи мощь?


Но кто-то ведь молчит в свой тайный рост?

Так ты касался некогда стрекоз

губами – их молчания причин.

И на мгновенье обнажал исток пучин.

(Где время выделяло мед молчин).


Безмерное – то разве трата сил,

что в нас пучинно кто-то возгласил?

Что беспредельнее, чем смерть во мраке глаз?

Мир – в море тонущий светящийся алмаз.


Пришелец

Марине Павчинской


Я на этой земле проездом.

Я на этой земле случайно.

Как далеки здесь звезды.

Как ненадежны тайны.


В этой смешной круговерти

я совсем ненадолго.

Я под охраною смерти

испепеляюще-волглой.


И для чего здесь людям

то, что душою зовется?

День и ночь непробуден

страх над крышами вьется.


Ну а касаний сонмы

разве здесь ощутимы?

Всё здесь бесследно и сонно.

всё здесь мимо и мимо.


Я на земле проездом.

Я на земле случайно.

Но почему здесь так бездно,

так отрешенно-розно

гнёзда свивает отчаянье?

* * *

И даже уходя, о том кто есть ты,

ты не скажешь.

Ни полсловечка вымолвить не сможешь.

Ты просто упадёшь как вещь

иль просто ляжешь,

как будто под тобой

не вечности корабль,

а пропасть ложа.


О, кто ты в самом деле -

прохрипи хотя б оттуда,

из полуяви-полусна,

из сумрачного перехода.

Прикосновенность к берегам -

великая остуда,

но для чего в нас жар горел, искавши брода?

* * *

Струной гудящею ты ищешь прикоснуться

к пьянящему избытку.

Но струна в тебе из логоса звенит.

Истаиванье страшно; как всё зыбко!

Как всё неведом обговоренный зенит,

которого коснуться удается

раз этак в сотню лет.

Избыток этот водопадом льется,

но избегает меток и примет.

Его не назовешь, не опредметишь, не запомнишь,

и потому к строке

летит рука, слагая миф иль повесть,

скользящие к забвения реке.

* * *

Узнай себя в огне, в сосне,

в улитке меж камышин,

в чужом кровоточащем сне,

в сияньи слив и вишен.

Узнай себя в лесном ручье

и в юноше умершем,

что над ручьем сидел как чел

и взора оторвать не смел,

но петь умел лишь вирши.

Узнай себя в губах врага,

дрожащих от желанья

вогнать тебя в туман, в снега,

в небытия изгнанье.

Узнай себя в пригорке том,

где ползал ты без смысла,

уверенный, что всё есть дом,

где пузом знал ты о былом

в бездонности пречистой.

Узнай себя в отца руках

и в высшей дрёме будды.

Миг узнавания лукав?

Ты осыпаешься в песках?

Но кто тебя разбудит,

когда ты не увидишь вдруг

себя в милльонах зовов,

в милльонах губ, бровей и рук,

чья суть всегда готова?

Когда вдруг зеркалом в ночи

не ощутишь бессонным

себя, куда молчишь, мычишь,

скрывая чувств зоны.

И все же отражаешь ты

миров неисчислимость.

Пускай они насквозь пусты,

пускай хоть чистые листы,

но их блаженна милость.

В мерцаньях света игр и ласк

оно неистощимо.

Летящих искр – межзвездный блеск -

ты ждешь неоспоримо.

Не можешь ты себя не ждать

вернувшимся из странствий,

не можешь между льдов не встать

в зеркальности пространства.

Не может Ночь тебя не жечь

очами влажных зовов.

Не можешь ты не течь, не течь

меж духа семафоров.

Из книги «Прощание с Землей» (2015)

* * *

Так мы живем:

наш каждый миг – прощанье.

Р.-М. Рильке


Чистые бога узрят.

Ну а нечистые – что?

Чист иль нечист – ты распят,

брошенный в ночь и в ничто.


Вот океан чистоты.

Нет в нем добра или зла.

Очи пространства пусты,

в кипени горя – зола.


Если прощаться пришлось,

значит ты здравствуй шептал.

Значит, ты суслик и лось,

моря и всхолмий вассал.


Значит, насквозь ты пророс

этим шептаньем ольхи,

стал этим шелестом слез

в ритмах столь смертной реки,


той, что сквозит глубоко

в теле волненьем сквозь боль,

где высоко и легко

дышит исходная соль.


Каждым касаньем пронзен,

каждой разлукой – в разрыв.

Грудь разрывает озон:

входит мгновенье в эон:

вот он, утайный прорыв.

* * *

Есть меж абзацами и строчками печаль…

Нет, не печаль: провал и чернота без края.

Воистину неведомая даль,

куда нам не доплыть без звездолетов Рая.


Вот в этом ужасе и скрыта книги суть.

Судьба вздымается как горных пиков крылья.

Ты извлечен на свет, стремительный как ртуть.

Но видишь только миг сквозь пепла изобилье.


Нам не достать всё то, что между строк и слов.

Оно громаднее всех наших заморочек.

Там буйствует аркан убийственных основ,

где шевелит пурга блаженный хаос точек.


Невежество мы тихое храним,

нанизывая буквы хрупкой вязью.

О, притяжение бездонных зим,

недостижимое ни страстью, ни боязнью.


И этой пропастью весь мир заворожен.

И даже синева в неё вперила очи.

Какой каскад светил над ней зажжен!

Какую тишину, как лот, впускают ночи!

* * *

Прощание с Землей. Не с первого ль мгновенья

оно уже тихонько началось?

Не с первых ли обвалов наслажденья,

где ты утрачивал земную ось?


В прощании впервые постигаем,

что есть земля и что мы суть.

Всю жизнь прощанья музыку играем,

сливая бога боли с богом сутр.


Прощаемся с любимыми местами:

с долиной зоркой, с тихою рекой.

Прощаемся с прощания песками,

с виной бесправною и с детскою тоской.


И если слить в единство все прощанья,

все – от Адама далее Христа,

услышишь ты не вопль седой отчаянья,

а шепот обжигающий Отца.


И вся лингвистика земная – бред и чушь,

игра претенциозности забвенья,

что всей души – одномоментна глушь

в сиянии прощанья и прощенья.

* * *

Душа и кровь – как разошлись! И все же

когда-то в них текла одна роса.

Свершала ночь своё единобожье,

порхала муза – нимфа без лица.


И только-то. А ныне два потока

текут и спорят, до небес галдят…

И для души от крови нету прока

и в кровь душа вливает только яд.

* * *

Земля рождает нас, а мы рожаем сому,

которая течет по жилам облаков.

Но чтоб преодолеть начальную истому,

мне нужно изойти из зыбистых песков

бесчестья слов, слогов, фонем певуче-властных.

Но как мне вровень стать со степью и рекой,

когда, сверх естества, всё жду огней опасных,

пронзенных сверхъестественной тоской?

* * *

Что тело? Инструмент. Шарманка. Дудка.

Агония растительного тлена,

когда ты избавляешься от плена

утробных зовов, знамений рассудка.


Влеченье тел неужто же любовно?

О, как наивна и обманна эта сага.

Прозрачная свобода – это влага

движенья рядом, где дыханье ровно.


Дыхания едва-едва заметны.

Где тело и где ты – уже не знаешь.

Уже ты ничего не повторяешь,

когда твои касания заветны.

* * *

Когда не любишь ты природу-мать,

что можешь ты, пацан, сказать о духе?

Когда не можешь шёпот понимать,

кощунственно о высшем грезить слухе.


Рожденный духом, что в природе скрыт,

унеженный его противовесом,

в земное небо мчишься от обид,

снедаемый и ангелом, и бесом.


Пусть сверхприродна суть, и все же в ней,

в природе-матери, все наши корневища.

Внутри Земли – и звездный сонм огней,

и иномирий нежные жилища.

* * *

Мучительно касание истоков.

Назад Дальше