– Так ты что же, Миролюб, можешь понять, что написано в книге? – спросил коренастый.
– Так, может, и могу, – ответил Оракул.
– А что ж ты раньше не рассказывал про себя? Мы тут сколько сидим, пробуем понять, а ты прочесть можешь?
– Да я, признаться, думал, все могут. Мы же все считаем, что наши истории одинаковые, так я думал, что все у Рогнеды обучались. Тем более и Бориса я там пару раз видел. Так я был уверен, раз все у нее были и никто не прочел, и я, стало быть, не смогу.
– Да кто такая эта Рогнеда, в конце концов! – стукнул Богдан по столу кулаком.
– Что это все значит?
– Зачем нас здесь собрали?
– Что значит эта книга?
Собравшиеся гудели, задавали вопросы, пытались дать ответы, никто никого не слушал, каждый что-то говорил.
Борис поднял руку и громко сказал:
– Сначала все мы узнаем наши истории, и только потом откроем книгу. До тех пор это – опасно. Согласны ли вы провести ночь за рассказами о себе.
Все притихли, и, как ни хотелось поскорее добраться до тайн, решили все же рассказать каждый о себе.
***
С тяжелым сердцем покидал Казимир корчмаря, непомерным грузом по ляжкам брякал кошель с золотыми.
В этот раз было все не так. Выть хотелось.
«Неужели совесть?» – в ужасе вздрогнул Казимир.
Хорошая, ладная да широкая дорога вилась вдоль плетня, уставленного по временам битыми горшками и длинными выбеленными черепами козлов.
Дом, стоящий в глубине корчмарских угодий, был опрятен и хорош, чем-то был похож он на яркий пряник, которыми манят детей на ярмарках по осени. Синие крашеные рамы оконца весело подмигивали путнику, отражая хрустальными стеклами солнечных зайчиков.
Кто не знает – иди да любуйся, как солнечные блики весело переглядываются с анютиными глазками на клумбе, перебегают на белую известковую дорожку и заглядывают в высокий прохладный колодец. Пойдет мимо торговец на рынок с широкой подводой, заглядится да размечтается, а краснощекая дочь его вздохнет томно раза два о женихе из такого дома.
Да Казимир и сам всегда любил ходить мимо корчмы. Сердце от радости заходилось, да и от гордости. Ведь они с корчмарем все сами, этими вот руками. И стёкла из хрусталя – их придумка, хрусталь толще стекла, значит за таким окном криков изнутри дома не слышно.
Вот и сейчас он шел и по привычке прислушивался. Он знал, что корчмарь уже приступил к истязанию жертвы, а потому шел, как всегда, затаив дыхание, не слышно ли чего? Нет! Хороши стекла! Держат!
– Держат, с.ка! – растерянно пробормотал корчмарь. – Держат!
Солнце перевалило за середину дня и палило нещадно. Надоедливые его отражения в непросохших лужах лезли под рубашку и в лицо, залезали в самую душу, поднимая со дна её всю муть. Козлиные черепа пустыми глазницами таращились на Казимира, как будто спрашивали: «Что же ты, старый хрыч?»
– Аааааааааааа! – хрипло закричал Казимир, мотая головой, как будто пытаясь вытряхнуть вопрос из головы.
Сначала негромко, как бы пробуя голос, а потом громче.
– Ааааааааа!
Горшок с плетня, тяжелый камень с дороги, какой-то ком грязи – все это, смешанное со стариковским хрипом, летело в хрустальные стекла.
Казимир бежал, орал, кидал все, что попадалось под руку, в опрятный домишко корчмаря и ревел. Ревел, как в детстве, когда, спрятавшись от строгого отца, хоронил в лесу старого пса. Ревел без оглядки на тех, кто увидит: упоенно, самозабвенно и искренне. Рыдал, как рыдают только ангелы и дети.
Старик упал, зацепившись за корягу, да так и остался лежать, размазывая грязь и слезы. Слезы эти не были горьки или солены, слезы эти были слаще самого вкусного леденца, какие бывают в Имерите.
Наплакавшись вдоволь, вздрагивая от икоты, Казимир свернулся клубком и заснул там же, где и упал.
Сон ему снился странный, как будто и не сон вовсе, а что-то Казимир припомнить все время силился, да не мог, а тут вдруг контуры забытого проступать стали, как бы тени после полудня, длинные, пугающие, но знакомые.
Снилось ему, будто он маленький совсем, сидит на берегу реки да кидает камни в прохладную воду. И так-то ловко камни падают и булькают смешно, что легко и весело у Казимира на душе, стрекозы жужжат, солнышко бликами по воде играет. И отец его рядом, живой, не изменился нисколько: борода седая, а маковка лысая, в сети запутанный так же, как когда нашли его соседи-рыбаки, хохочет и синим пальцем грозит Казимиру, вроде как сын провинился в чем-то.
– Тять, ты живой? – спрашивает Казимир. – Мне сказали, что ты умер.
Хохочет отец и пальцем куда-то в реку тычет. Посмотрел Казимир на реку, а это и не река уже вовсе, а пес его старый, и не на берегу он, а в лесу, собаку свою закапывает. И не то, чтобы закапывает, а в яму глубокую ее бросил и камнями кидает, чтоб та издохла. И каждым камнем ловко так попадает, а животное так скулит жалобно, что вся радость во сне и улетучилась.
И смотрит Казимир на собаку, и собака на Казимира смотрит, прямо в глаза ему, и голосом человеческим громко кричит на него: «За что? За что, Казимир?»
Открыл старик глаза в испуге, а над ним корчмарь – за грудки его трясет и орет: «За что?»
– Зачем окна мне побил, гад?!
Казимир спросонья только мычит да глаза таращит. Бросил его корчмарь, посчитав пьяным, да ушел.
Корчмарь ушел, а Казимир так и остался лежать, как был во сне. В голове только одно: «Что за сон дивный, что и не сон вовсе, а все это было уже где-то»
Припомнилась ему жизнь в деревне. Мать припомнилась ясно так. Странно это было, ведь мать он вроде и не видел никогда, и знал про нее мало. А тут вспомнил все, как в театре увидел со стороны: руки ее, на указательном пальце все время от иглы красное пятно, что-то шила она всегда, кружева делала на продажу.
Вспомнил, как болел он в детстве, как обнимала она его, и руку свою ладонью прижимала к его груди, и тепло от ладони по всему телу его растекалось: затекало в самые далёкие участки, согревало каждый уголочек, а шепот ее как на волнах качал. Что-то шептала она всегда при этом.
Шептала и рукой водила. … на той стороне бел-горюч камень Алатырь…
Казимир вскочил, будто его кто за волосы вверх дернул. Мать-то заклинания шептала!
– Нет-нет-нет-нет! Быть того не может, сон – это еще, сплю я, быть этого не может!
Истовый королевский пес, охотник на магов, известный всем корчмарям в округе, как лучший поставщик тел для пыток – сын колдуньи!
Нет, этого не может быть.
– Ах ты, бел-горюч камень Алатырь, ну уж нет, мороку нагнал, ишь шельмец какой, а я его как сына родного берег да за него переживал. А он меня обморочил. Ах ты, недоносок! А я-то старый дурак, просил корчмаря его не мучить долго, по-быстрому кончить. Ах ты, вражье племя, мороку нагнал.
Казимир решительно направился в сторону дома корчмаря в надежде успеть, пока еще с мальцом не кончил палач, дать ему хорошего пинка и от себя лично, и от каждого жителя Края, которого он мог бы обморочить.
– Убью колдуна, – промычал Казимир, и тут же почувствовал что-то неладное.
Ноги не шли, как будто увязли в топкой трясине, он огляделся по сторонам. Чудные дела, каким-то образом, пока думал, видимо, ходил взад-вперед, да не заметил, как в топь зашел.
Казимир был почти по ягодицы в трясине.
– Хорошо еще, что в болотное окно не попал, только по трясине хожу. Так бы ухнулся в болото, поминай как звали. Однако и выбираться пора. Солнце садится, пока видно еще что-то, надо выходить, как стемнеет – совсем будет опасно.
Старик огляделся, чтобы выбрать направление движения, но вокруг не было видно ни одного деревца, в какую сторону земля могла бы быть тверже, совершенно непонятно.
– И как я успел так далеко зайти-то! – удивлялся Казимир, высматривая место потверже, чтобы перескочить на него со своего кусочка земли.
По спине пробежал легкий холодок. Казимир прислушался: ни пенья птиц, ни жужжания насекомых, ничего.
– Ну раз ничего, так и бояться нечего, – рассмеялся он. – Что это я вдруг? Когда насколько глаз хватает, кроме меня никого нет, кого ж мне бояться-то?
Бывалый и опытный, он начал припоминать. Дорога от деревни, где сцапан его руками был Иннокентий, лежала на корчму. Шли они с ним с утра и на полдень. Значит, и сейчас туда же. Старик повертел головой, чтобы понять, где сейчас садится солнце, но солнца не увидел, зато насчитал около десяти звезд. Над ним темным синим куполом раскинулась ночь.
– Да как так-то? – растерянно прошептал Казимир.
– А здесь всегда так, – ответил рядом тихий шепот.
Казимира затрясла мелкая дрожь. Дыхание стало частым и отрывистым. Через несколько секунд он понял, что его трясет и он как-то гаденько меленько и тоненько хихикает.
Ему было очень страшно, такой жути он не испытывал никогда, но поделать ничего не мог – его буквально и трясло, и разрывало мелким смехом. Остановиться было невозможно.
Диафрагма сокращалась, весь организм Казимира сосредоточился на мелких выдохах, толчках воздуха изнутри наружу. Воздух вокруг был свеж и прозрачен, он был рядом, но вдохнуть его не удавалось никак. Казимир задыхался, он упал и трясся в агонии на земле, раскрывая рот все шире и шире, в надежде зацепить хоть маленький глоток воздуха, уголки его рта треснули, и из них сочилась кровь, затекая в уши и под рубаху, наполняя горло.
***
Старуха сидела в обычной позе, сложив руки на животе, наклонив низко подбородок, и, как будто, спала.
– Почему вы решили, что она умерла, – спросила Евтельмина.
– Ну она не дышит, и сердце ее не стучит, – отрапортовал математик.
– Смешно даже, ее сердце настолько старо, что стучит только по большим праздничным дням, так что это не доказывает ничего. Сейчас я ее разбужу.
Королева, стараясь не выдать испуга за своего единственного по-настоящему близкого человека, решительно двинулась к ветхой старушке.
– Нянька! – крикнула Евтельмина ей в ухо.
Тело старушки качнулось и камнем рухнуло под стол.
Страшная, горькая мысль наконец-то проникла в сознание королевы, как бы она ни старалась избежать этого. Лицо ее, до сих пор всегда безобразное, преобразилось. Белизна так шла ей, горе, заставшее Евтельмину врасплох, высветило всю красоту ее, обнаружив для всех разом и ярким зеленым огнем горящие глаза, и неожиданно красивые пухлые губы, обнажившие ряд крупных белых зубов, и удивительно высокую линию лба, на котором застыли вскинутые нити бровей. Королева застыла, как старинная картина, и бывшие с ней залюбовались, забыв обо всех неприятностях на свете, включая нянькину смерть.
Какая-то сладкая истома, теплая волна тихой радости овладела дворцом. Ничто не могло противостоять ей: ни люди, ни гончие, ютившиеся у ног, ни даже медные статуи, отозвавшиеся на несуществующий и в то же время настойчиво очевидный свет золотым блеском.
Казалось, весь дворец онемел и застыл под действием неведомых чар. И, хотя магия была под строжайшим запретом, каждый из присутствовавших боялся шевельнуть даже мизинцем, не желая ни в коем случае, даже малейшим движением скинуть наваждение, которое давало и отдых, и радость, и забвение горестей, и будило воспоминания о самых радостных минутах в жизни.
Вскоре перед лицами всех, кто был там, явились картины далекого беззаботного детства, первой влюбленности, рождения детей, картины самых счастливых моментов. Как будто из пыльного шкафа достали хранящиеся в них вещи, любовно стряхнули пыль и торопливо перебирали, согревая их, давно забытых, теплом сердец и рук.
Первым разрыдался флейтист маленького дворцового оркестра. Высокий стройный юноша с бледным лицом в обрамлении черных кудрей и мечтательными карими глазами. За ним, словно пробудившись, последовали и все остальные, даже гончие под столом подняли морды кверху и пронзительно завыли. Евтельмина вздрогнула и приняла прежнее выражение лица.
Действительность вернулась хозяйкой на все, что недавно было захвачено неведомой благостью, обнажив пыль и грязь, затерев салом медь и серебро и кинув сетку морщин и изъянов на лицо королевы.
Реальность, душная и вечная, как солнце, требовала решать насущные проблемы, отдавать приказы, вставать из-за столов и садиться за них вновь. Повседневность дергала теперь за нитки своих кукол, заставляя повторять бессмысленные нелепые и всегда одни и те же действия: есть, спать, говорить, складывать ладони одна на другую, смотреть в окно. Все то, к чему каждый привык и делал это, казалось, даже не сам, не вкладывая в это никакого сознательного участия, все то, что тело делало само, однажды заведенное, как болван на шарнирах.
Но что-то сейчас было не так. Что-то непонятное, но что ощутил каждый. Что-то, что именно и было настоящим, то самое сознание, которое так редко участвовало во всем, что делалось телом, не вмешивавшееся до этого в бессмысленно и упорно исполняемый каждодневно обряд.
Тем невыносимее и невозможнее казалась привычная засаленная реальность с желтыми пятнами утренних вставаний с постели и розово-красными разводами закатных лож.
Ум, неприспособленный к пониманию чего-либо, кроме вкуса блюд и различения октав придворного оркестра, не способный вместить ничего более, кроме слез обиды и радости удовольствий, этот ум пытался понять и осмыслить произошедшее, силился и не мог.
И в то же время, ум этот чувствовал во всем случившемся угрозу, которая обещала уничтожить его, опровергнув его существование, отрицая его бытие.
– Сжечь ведьму! – слабо прозвучал голос математика.
– Сжечь! – громче и увереннее выкрикнул распорядитель обедов.
– Сжечь! Сжечь! Сжечь! – требовали голоса общим хором.
Задумчивые мечтательные глаза придворного флейтиста загорелись каким-то нездешним огнем, пытаясь настичь каждый голос и уничтожить его, сжечь навсегда до малой-малой горстки серого пепла.
– Пошли вон! Все вон! – королева кинула серебряной вилкой в толпу танцующих.
Привычный жест вернул придворных на место, как будто отдал приказ жить, как раньше, не придавая внимания чудесам. Оркестр, будто спохватившись, принялся играть. Мир завертелся привычно, как мельничное колесо, как будто ничего и не происходило, магия исчезла.
Событие, которому недавно дивились все, оказалось не просто позабытым теперь, а и вовсе вычеркнутым из сознания почти каждого. Если бы и привелось кому спросить о чуде, явленном несколько минут назад, никто из присутствовавших ни за что бы не вспомнил, о чем речь. Каждый помнил, что утром он встал, когда светило уже солнце, оделся и пришел в пиршественную залу и так далее и так далее.
***
Чудом удалось старому вояке перевернуться на бок. Сильно ударяя себя кулаками в живот, он сумел остановить спазмы смеха и начал жадно глотать воздух. Через несколько минут смог встать на четвереньки. Надо было выбираться из болот, скорее хотелось на твердую землю, усесться на полянке, а там бы и костерок неплохо было б развести.
– А там, чего уж, и воды болотной накипячу, – пить хотелось невыносимо.
Солнце удивительно быстро поднялось и жгло нещадно. Саднило голову, как будто от недавней травмы.
– Ничего-ничего, – рассуждал Казимир. – Это когда падал, поранился. Это пройдет. Сейчас глоток воды бы, а там и деревня, к бабе под бок да выспаться, и всю эту боль-занозу как рукой снимет.
Он зажмурился, растянув губы в сладкой улыбке от предвкушения встречи с мягкими перинами и пышными боками. Минуты наслаждения прервала сильная резкая боль в руке. Казимир открыл глаза.
Перед ним не было больше опушки, не было леса, не было хлюпающей тропы под ногами. Из всего, к чему он успел привыкнуть за последнее время оставались только жажда, боль в затылке и руке.
Впрочем, скоро ко всем бедам вернулось и хлюпанье. Казимир попытался встать. Его рука уткнулась во что-то мягкое, не такое мягкое, какими бывают взбитые подушки, а такое безвольно мягкое, какой бывает груда тел, если на ней лежишь. Все это собрание мертвяков продавливалось от ворочания Казимира и хлюпало. Вонь была невыносимая.