И я бы ничем от них не отличалась, если бы не заплатила свою цену кровью. Я бездумно шагнула в Африку прямо из нашей семейной святости, и это было началом нашего ужасного конца. А между ними, полагаю, посреди тех душных влажных ночей и дней, окрашенных в темные тона и пахнущих землей, находится сама суть честного знания. Порой я почти ухватываю ее. Если бы могла, швырнула бы ее в лицо другим, рискуя взорвать их безмятежность. Я бы скинула со своих плеч эту жуткую ношу, растоптала ее, обрисовала бы наши преступления как схему проигранного сражения и сунула бы под нос соседям, которые уже опасаются меня. Но Африка скользит у меня в руках, отказываясь участвовать в неудавшихся отношениях. Отказываясь вообще быть каким-либо другим местом или чем-то, кроме себя самой: звериным царством, использующим свой шанс в царстве славы. Такие вот дела. Займи свое место и не оставляй старому одержимому нетопырю ничего, что нарушило бы мир. Ничего, кроме собственной жизни.
Нашей целью было не более чем получить власть над всеми существами, передвигающимися по земле. И так случилось, что мы вступили на землю, которую считали неразвитой, такой, где лишь тьма скользит по поверхности вод. Теперь вы смеетесь день и ночь, обгладывая мои кости. А что еще мы могли думать? Только то, что эта земля начинается и заканчивается нами. И что́ мы знаем, даже теперь? Спросите у детей. Посмотрите, кем они выросли. Мы способны говорить лишь о вещах, которые принесли с собой, и о вещах, какие унесем с собой.
То, что мы привезли
Киланга, 1959
Лия Прайс
Мы уезжали из Вифлеема, штат Джорджия, и везли с собой в джунгли сухую смесь для тортов «Бетти Крокер». Мои сестры и я собирались каждая отпраздновать там свои дни рождения за те двенадцать месяцев, которые должна была продлиться миссия.
– Бог его знает, – сказала наша мама, – есть ли в Конго «Бетти Крокер».
– Там, куда мы едем, вообще не будет ни покупателей, ни продавцов, – уточнил отец.
Его тон подразумевал, что мама не понимает сути нашей миссии и озабоченность сухой смесью «Бетти Крокер» делает ее союзницей корыстных грешников, возмущавших Иисуса, пока он не рассердился и не выкинул их из храма.
– Там, куда мы едем, – добавил он, чтобы расставить все точки над «i», – даже «Пигли-Вигли» [2] нет.
Очевидно, что в отцовских глазах это свидетельствовало в пользу Конго. Когда я попробовала представить это, у меня кожа покрылась мурашками.
Конечно, мама не решилась бы ему перечить и, как только поняла, что назад дороги нет, стала складывать в свободной спальне житейские вещи, которые, как считала, понадобятся нам в Конго, чтобы перебиться.
– Это самый минимум, для моих детей, – тихо объясняла она с утра до вечера. Вдобавок к сухой смеси мама положила дюжину банок пряной ветчины «Андервуд»; ручное зеркало Рахили в пластмассовой оправе цвета слоновой кости, с дамами в напудренных париках на тыльной стороне; наперсток из нержавеющей стали; хорошие ножницы; дюжину карандашей № 2; кучу лейкопластырей, таблетки анацина, абсорбина и термометр.
И вот мы здесь, со всеми этими цветастыми сокровищами, благополучно привезенными и сложенными до востребования. Наши запасы пока не тронуты, если не считать анацина, который приняла мама, и наперстка – его Руфь-Майя уронила в дыру выгребной ямы. Но припасы, привезенные из дому, уже стали напоминанием о мире, оставшемся в прошлом: здесь, в нашем конголезском доме, на фоне остальных вещей, имеющих преимущественно землисто-бурый цвет, они похожи на яркие остатки от празднества. Когда я смотрю на них в тусклом свете дождливого дня, ощущая, как Конго скрипит песком у меня на зубах, уже с трудом вспоминаю место, где подобные вещи были обыденными, – просто желтый карандаш, просто зеленый флакончик аспирина, один среди таких же зеленых бутылочек, стоящих на высокой полке.
Мама постаралась подумать обо всех непредвиденных обстоятельствах, включая голод и болезни. И отец в целом одобрил такую предусмотрительность, потому что только человеку Бог дарует способность предвидения. Она запаслась кучей антибиотиков с помощью нашего дедушки, доктора Бада Уортона, он страдает старческим слабоумием и любит голым выходить из дома, но кое-что делает идеально: выигрывает в шахматы и выписывает рецепты. Мы также привезли чугунную сковородку, десять брикетиков кулинарных дрожжей, фестонные ножницы, топор без топорища, складную армейскую лопату и много чего еще. Это был полный набор зол цивилизации, которые мы посчитали необходимым взять с собой.
Ехать сюда даже с этим минимумом вещей было пыткой. Когда мы полагали, что полностью готовы, и назначили отъезд, выяснилось, что «Панамерикан эйрлайнз» разрешает перевоз через океан только сорока четырех фунтов груза. Сорок четыре фунта на каждого пассажира – и ни на унцию больше. Мы были потрясены этой дурной новостью! Кто бы мог подумать, что на современном реактивном транспорте устанавливают подобные ограничения? Когда мы сложили все наши шесть раз по сорок четыре фунта вместе, включая и квоту Руфи-Майи – к счастью, несмотря на то, что она маленькая, ее посчитали за отдельного пассажира, – получился перевес в шестьдесят один фунт. Отец прореагировал на наше отчаяние так, словно ничего иного от нас и не ожидал, и предоставил жене и дочерям выбирать, выразив лишь надежду, что мы помним о полевых лилиях [3], которым не нужны ручные зеркала и таблетки аспирина.
– Зато полевым лилиям наверняка необходимы Библии и его поганая армейская лопатка, – пробормотала Рахиль, глядя, как ее любимые туалетные принадлежности извлекают из чемодана. Рахиль не ухватывает суть Писания.
Однако при всем уважении к полевым лилиям и даже без косметических средств Рахили наши сокращения не приблизили нас к цели. Мы оказались в тупике. А потом – аллилуйя! В самый последний момент пришло спасение. По недомыслию (или, вероятно, если подумать, из простой вежливости) самих пассажиров не взвешивают. На это нам намекнули в Лиге Южной баптистской миссии, ничего не говоря прямо и не предлагая нарушить закон о сорока четырех фунтах, но этого было достаточно, чтобы мы выработали план. Мы полетим в Африку, нацепив лишний багаж на себя, под одежду. Хотя мы и так уже надели одни платья на другие. Мы с сестрами вышли из дому, имея на себе по шесть пар панталон, по две нижние юбки и по два лифчика, несколько платьев, одно поверх другого, под ними – бриджи, и все это – под всепогодными пальто. (Судя по энциклопедии, там можно было ожидать дождей.) Другие вещи, инструменты, коробки с сухими смесями и так далее были рассованы по карманам, заткнуты за пояса, навешаны на нас, как лязгающие доспехи.
Желая произвести хорошее впечатление, лучшие платья мы надели сверху. На Рахили был ее зеленый льняной пасхальный костюм, которым она так гордилась; длинные светлые волосы зачесаны назад и перехвачены надо лбом широкой розовой эластичной лентой. Рахили пятнадцать лет, или, как она любит говорить, «скоро шестнадцать», и ее не интересует ничто, кроме внешности. Ее полное имя, данное при крещении, Рахиль Ревекка, и она считает себя в некотором роде той Ревеккой, девственницей у колодца, которая, согласно Книге Бытия, была «очень хороша видом», и ей в качестве свадебных подарков преподнесли золотые серьги, когда слуга Авраама увидел ее, идущую за водой. (Поскольку сестра на год старше меня, она утверждает, что к младшей сестре библейской Лии – бедной Рахили, которой пришлось так долго ждать замужества, не имеет никакого отношения.) Сидя в самолете рядом со мной, Рахиль все время хлопала своими розовыми, как у белого кролика, глазками и поправляла розовую ленту на голове так, чтобы я заметила, что она тайком покрасила ногти в такой же розовый, как жвачка, цвет. Я бросила взгляд на отца, он сидел в кресле у противоположного иллюминатора в ряду, полностью занятом Прайсами. В окно заглядывал кроваво-красный шар солнца, воспламенявший его взор, устремленный на горизонт в ожидании, когда там появится Африка. Рахили повезло, что мысли отца в тот момент были заняты гораздо более важными вопросами. Он бы выпорол ее за накрашенные ногти, невзирая на возраст. Но это как раз в духе Рахили: совершить хотя бы один, последний грех, перед тем как покинуть цивилизацию. По мне, так Рахиль скучна и очень уж от мира сего, так что я отвернулась к окну, там вид был поинтереснее. Отец считает, что косметика и накрашенные ногти, так же, как и проколотые мочки ушей, – предупредительные сигналы: следующий шаг – проституция.
Насчет полевых лилий он тоже был прав. Где-то над Атлантическим океаном шесть пар белья и сухие смеси превратились для нас в настоящий крест. Каждый раз, когда Рахиль наклонялась, чтобы порыться в своей сумке, ей приходилось одной рукой придерживать льняной жакет на груди, который все равно тихонько звякал. Теперь я уж и забыла, что за хозяйственные орудия были у нее там спрятаны. Я не обращала на сестру внимания, поэтому она в основном болтала с Адой, которая, впрочем, тоже ее игнорировала, но, поскольку Ада вообще никогда ни с кем не разговаривала, это не так бросалось в глаза.
Рахиль обожает находить смешное во всем на свете, особенно в нашей семье.
– Эй, Ада, – шептала она. – А не отправиться ли нам сейчас на «Домашнюю вечеринку» к Арту Линклеттеру? [4]
Я невольно рассмеялась. Мистер Линклеттер любит удивлять дам, заглядывая в их сумочки и извлекая их содержимое на всеобщее обозрение. Они находят весьма комичным, когда он достает оттуда консервный нож или фотографию Герберта Гувера. Представьте, что было бы, если бы он сейчас тряхнул нас и из нас посыпались бы фестонные ножницы и топор. От этой мысли я разнервничалась. А еще мне стало душно, и я почувствовала признаки клаустрофобии.
Но в конце концов мы всем стадом тяжело вывалились из самолета, по трапу спустились в леопольдвильский зной, и тут-то наша маленькая сестренка Руфь-Майя уткнулась в маму своими светлыми кудряшками и потеряла сознание.
Внутри здания аэропорта, провонявшего мочой, она быстро пришла в себя. Я разволновалась, мне требовалось посетить уборную, но я не знала, как ее здесь найти! Снаружи в ярком солнечном свете качали листьями пальмы. Толпы людей сновали туда-сюда. На полицейских были рубашки цвета хаки со множеством металлических пуговиц, и – вы не поверите – они были вооружены автоматами. Повсюду попадались очень маленькие темнокожие женщины, тащившие вдоль рядов пожухлой зелени полные корзины какой-то поклажи. Метались куры. Группки детей шныряли перед входом, явно подкарауливая иностранных миссионеров. Едва завидев нашу белую кожу, они набросились на нас, клянча по-французски: «Cadeau! Caudeau ![5]» Я подняла руки, демонстрируя, что никаких подарков африканским детям мы не привезли. Мне начинало казаться: может, люди здесь просто присаживаются где-нибудь за деревьями – отсюда и такой запах?
Чета баптистов в черепаховых солнцезащитных очках выступила из толпы, направилась к нам, и мы обменялись рукопожатиями. У них была необычная фамилия – Андердаун: преподобный и миссис Андердаун. Они прибыли, чтобы проводить нас через таможню и помочь общаться с официальными лицами, поскольку мы не говорили по-французски. Отец намекнул, что мы абсолютно самодостаточны, но, тем не менее, поблагодарил их за любезность. Он сделал это так вежливо, что Андердауны даже не заметили его раздражения. Они суетились вокруг нас, словно мы были давними друзьями, и подарили нам москитную сетку – целую охапку, напоминавшую неуклюжий букет, какой старшеклассник преподносит девочке, которая ему нравится.
Пока мы стояли с этим пышным «букетом», исходя по́том под полными комплектами своей одежды, они потчевали нас информацией о Киланге, которой предстояло стать нашим домом. Им было что порассказать, поскольку они и их мальчики когда-то там жили и стояли у истоков всего, что там теперь имелось, – школы, церкви и прочего. В свое время Киланга была постоянной миссией, где жили четыре американские семьи и куда еженедельно наведывался врач. Теперь миссия пришла в упадок, поведали они. Врача больше нет, и сами они, Андердауны, вынуждены были переехать в Леопольдвиль, чтобы дать мальчикам шанс получить хорошее школьное образование, если, заметила миссис Андердаун, это можно так назвать. У остальных миссионеров, живших в Киланге, давно закончился срок пребывания. В общем, Прайсы теперь будут там одни, получая, конечно, всю посильную помощь, которую Андервуды смогут им оказать. Они предупредили, чтобы мы не ожидали многого. Сердце у меня колотилось, потому что я-то ожидала многого: тропических цветов, рева диких зверей. Царства Божьего в его чистой, первозданной славе.
Потом, когда отец что-то объяснял Андердаунам, те вдруг поспешно проводили нас к крохотному самолетику и простились. Остались лишь наша семья и пилот, который деловито прилаживал наушники под шляпой. Он не обращал на нас внимания, словно мы были обычным грузом. Мы расселись, задрапированные, как усталые подружки невесты, огромным количеством белой сетки, и нас оглушил чудовищный рев самолета, заскользившего прямо над верхушками деревьев. Мы начисто умаялись, как сказала бы мама. Она часто говорила: «Милая, смотри не споткнись, ты же начисто умаялась, это ясно, как Божий день». Миссис Андердаун посмеивалась над тем, что она называла «очаровательным южным акцентом», и даже пыталась подражать тому, как мы произносили «прямо сейчас» и «пока-пока». («Прям счас, – говорила она, – айрплан взлтит прям счас. Пка-пка».) Она заставила меня смутиться из-за того, как мы, оказывается, глотаем гласные; я прежде не считала, что говорю с акцентом, хотя, естественно, отдавала себе отчет в том, что по радио и телевидению наша южная речь звучит совсем не так, как речь янки. Сидя в маленьком самолете, мне было о чем поразмыслить, а к тому же по-прежнему нужно было попи́сать. Но к тому времени у нас у всех кружилась голова, никому не хотелось общаться, и мы уже начинали привыкать к тому, чтобы не занимать на сиденьях больше места, чем каждому причитается.
Вскоре самолет шмякнулся на посадочную полосу посреди поля высокой желтой травы. Мы вскочили из своих кресел – кроме отца: из-за своей солидной фигуры он не мог сидеть в маленьком самолете ровно и вынужден был скрючиться. Отец поспешно произнес молитву:
– Отец наш Небесный, прошу Тебя, дай мне сил стать орудием Твоей совершенной воли здесь, в Бельгийском Конго. Аминь.
– Аминь! – воскликнули мы, и он повел нас на свет через овальный люк.
Минуту мы постояли, моргая, глядя сквозь пыль на сотни темнокожих деревенских жителей, стройных и молчаливых, медленно покачивавшихся, как деревья. Мы покинули Джорджию в разгар летнего цветения персиков, а теперь стояли в мучительно сухом красном тумане неведомо какого сезона. В своих многослойных одеяниях мы, наверное, напоминали семью эскимосов, упавших в джунгли с неба.
Но таково уж было наше бремя, мы ведь столько всего должны были сюда привезти. Каждый из нас прибыл и со своим дополнительным объектом ответственности, впивавшимся в тело под одеждой: кто с гвоздодером, кто со сборником псалмов – ценными предметами, вес которых заместил те легкомысленные вещи, какие мы нашли в себе силы оставить дома. Наше путешествие должно было стать грандиозным испытанием на сохранение равновесия. Мой отец, естественно, нес Слово Божие, и оно, к счастью для него, ничего не весило.
Руфь-Майя Прайс
Бог говорит, что африканцы – племя Хама. Он был худшим из трех сыновей Ноя: Сима, Хама и Иафета. Все люди произошли от этих троих, потому что Бог наслал на людей большой потоп и утопил грешников. Но Сим, Хам и Иафет сели в ковчег, и поэтому с ними все было в порядке.
Хам был младшим в семье, как и я, и он был плохим. Я иногда тоже бываю плохой. После того как все они сошли с ковчега и выпустили животных, это и случилось. Однажды Ной лежал голый и пьяный. Хам нашел его и решил, что это ужас как смешно. Два других брата накрыли Ноя одеялом, но Хам хохотал так, что чуть живот не надорвал. Когда Ной проснулся, братья наябедничали ему на него. Тогда Ной проклял Хама и заявил, что все его потомство навечно будет рабами. Вот как они стали черными.