Всё летит к чертям. Автобиография. Part 2 - Бомбора 2 стр.


Отложив гитару, я начал бродить по магазину, разглядывая стеллажи с дисками и кассетами, музыкальными журналами и книгами. Взял номер американского еженедельника «Melody Maker» и начал искать в нем рецензию на Play. Она там была. Альбом получил две звезды из десяти, и по большей части рецензия состояла из несправедливых оскорблений. У меня упало сердце.

Ко мне подошла Марси.

– Что читаешь, Мо?

– Рецензию в «Melody Maker».

– И как она?

Я пожал плечами и отдал ей журнал. Марси прочитала текст и потрясла головой.

– Ну, зато рецензия в «Spin» была золотой! – сказала она с неуместной сияющей улыбкой.

Я собрал всю группу, снова поднялся на сцену и взял в руки гитару. Постучал по микрофону и оглядел помещение. Когда-то мне мечталось, чтобы на мое первое выступление пришло 50 человек. Сейчас в ярко освещенном подвале магазина я видел, что на нас смотрит всего около 30 человек.

Но, когда песня закончилась, несколько человек вяло похлопали, а остальные удалились: вернулись к своим делам.

– Привет, – сказал я. – Я Моби, а это «Natural Blues»[11].

И мы начали первый концерт тура Play. Я надеялся, что зрители увлекутся нашим исполнением, будут смотреть, как мы играем, и, возможно, не заметят, что женский вокал идет в записи и певицы на сцене нет. Но, когда песня закончилась, несколько человек вяло похлопали, а остальные удалились: вернулись к своим делам.

Мы сыграли «Porcelain»[12] и «South Side», «Why Does My Heart Feel So Bad?» и «Go»[13], «Bodyrock»[14], а закончили на «Feeling So Real»[15]. «Go» и «Feeling So Real» стали хитами в Европе, не раз я стоял на сцене на рэйвах[16] и играл их перед десятками тысяч людей. Но сейчас я исполнял эти песни в подвале для трех десятков человек, которые нехотя аплодировали, а в это время компания молодых парней шумно искала на магазинных полках диски Hootie & the Blowfish.

Когда выступление закончилось и слушатели разошлись, мы с группой и техниками начали отключать микрофоны, разбирать барабаны и укладывать гитары в кейсы. Я улыбался. Весь следующий месяц моя жизнь будет именно такой, как сегодня, и мне этого было вполне достаточно.

Нью-Йорк

(1965–1968)

Мой отец въехал в стену и убил себя.

Они с мамой жили в подвальной квартире в Гарлеме вместе с собакой Джейми, кошкой Шарлоттой, тремя лабораторными крысами и со мной. Однажды вечером, сильно поругавшись с мамой, папа напился и въехал в опору моста на Нью-Джерси Тернпайк на скорости сто миль в час.

Он вырос в Нью-Джерси и после школы пошел в армию стрелком. Затем уволился из армии, переехал в Нью-Йорк, отрастил усы, длинные волосы и стал битником. В 1962 году папа познакомился с мамой в Колумбийском университете. Там он получал степень магистра по химии, а она работала администратором.

Мама была невысокой светловолосой американской протестанткой из Коннектикута. Они с отцом пили вино, курили, слушали пластинки Орнетт Колман, шатались по Нью-Йорку и в конце концов влюбились друг в друга. Тогда казалось, что грядет революция – художники, интеллектуалы и радикалы заново изобретают мир.

Они поженились в Нью-Джерси, и много лет спустя мама сказала, что я был зачат в подвальной квартире в Гарлеме под песню «A Love Supreme» Джона Колтрейна.

Поначалу в их мире царила идиллия, но затем вмешались банальности: аренда жилья, покупки, животные, которых нужно было водить к ветеринару. После того как 11 сентября 1965 года на свет появился я, мелодии с джазовых пластинок заглушились плачем младенца в колыбели. За стенами нашего дома во всю ширь разворачивалась «революция», а мои родители сидели возле меня в подвальной квартире в Гарлеме, нервно курили сигареты и меняли мне подгузники.

Начались ссоры. Отец, который тогда уже много пил, стал пить еще больше. Он начал исчезать на несколько дней, и тогда мама оставалась одна в холодной квартире наедине с плачущим грудным ребенком. Однажды вечером она пригрозила папе разводом, взяла меня на руки и ушла. Той ночью он въехал в опору моста и погиб.

После похорон мама отправилась на своем «Плимуте» 1964 года в Коннектикут вместе с собакой Джейми, кошкой Шарлоттой, лабораторными крысами и со мной. Мы поселились в Данбери, в маленькой квартирке, что располагалась в старом сером викторианском здании, стоящем по соседству с тюрьмой. У нас была маленькая кухня с круглой флуоресцентной лампой, гостиная-столовая с диваном из комиссионного магазина и старым черным столом, одна спальня, в которой спала мама, и маленький чулан, в котором спал я.

Однажды вечером она пригрозила папе разводом, взяла меня на руки и ушла. Той ночью он въехал в опору моста и погиб.

В сентябре 1968 года, когда мы прожили в Данбери год, мама спросила, какой подарок я желаю получить в свой третий день рождения. Я заказал хлопья «Kaboom». Мне так сильно хотелось наесться ими, что перед этим даже меркло желание получить какую-нибудь игрушку. Я любил эти жутко сладкие хрустящие штучки, и в мой день рождения мама разрешила мне съесть аж две тарелки хлопьев. Покончив со второй тарелкой, я попросил третью, но мама мне отказала. Я умолял – она была непреклонна. И напомнила, как однажды меня рвало ими на ободранный линолеум на полу кухни. Стало понятно, что вожделенных «Kaboom» мне не видать. Я убежал в свой чулан и там, свернувшись клубком на раскладушке с металлической рамой, ревел в бледно-зеленое одеяло.

Чуть раньше в этот день мама подарила мне пластмассовый казу[17]. Я успокоился, и теперь, после пиршества с «Kaboom», мне казалось, что это лучшая вещь на свете. Весь день я носил его с собой, даже взял в ванну – проверить, будет ли он звучать под водой. Не звучал, как выяснилось. И я решил узнать, что получится, если в него закричать. Я громко закричал, казу издал жужжащий звук, и мама открыла дверь – посмотреть, что происходит. Поняла, в чем дело, и рассмеялась. Я все еще был немного расстроен из-за того, что не получил третью тарелку хлопьев, но тоже начал смеяться.

Потом я забрался в постель, чтобы поиграть в любимую игру «Ком в кровати». Я ползал под несколькими одеялами, а мама говорила: «В кровати какой-то странный ком!» Затем она пыталась меня (то есть «ком») легонько придавить. Она спрашивала: «Странный ком тут?», и я из-под кучи одеял говорил в казу: «Я не ком, а казу!»

Мы весело поиграли, и я высунул голову из-под одеяла. У мамы выступили слезы от смеха, и она сняла очки, чтобы вытереть глаза. «Почему ты плачешь?» – спросил я в казу.

Моя мама была красивой. Ее удивительные светлые волосы, отрастая, причудливо завивались. Ей нравились битники[18]. Она хотела остаться в Нью-Йорке, стать художницей и общаться с богемой в Гринвич-Виллидж. Но со мной она стала матерью-одиночкой, училась в местном колледже и жила по соседству с тюрьмой.

Я спросил в казу: «Почему ты плачешь?»

* * *

Несколько месяцев спустя мама окончила колледж и получила степень по английской литературе. Она не желала жить в Коннектикуте. Тогда битники массово переезжали в Сан-Франциско и становились хиппи. Она стремилась туда. Восточное побережье для нее было землей мертвого мужа, консервативных родителей и домов, что стояли рядом с тюрьмой. Калифорния же представлялась страной Джима Моррисона[19] и Jefferson Airplane. Она мечтала быть вместе с толпами молодых людей, которые перебирались на запад, чтобы обрести новую счастливую жизнь рядом с бескрайним Тихим океаном.

В честь окончания колледжа родители подарили ей два билета до Сан-Франциско: один для нее, другой для меня. Когда мы стояли у выхода к самолету в аэропорту Джона Кеннеди, сотрудница «United Airlines» спросила меня, летал ли я на самолете раньше.

Она мечтала быть вместе с толпами молодых людей, которые перебирались на запад, чтобы обрести новую счастливую жизнь рядом с бескрайним Тихим океаном.

– Нет, – с грустью ответил я.

– Вот, это для тех, кто летит первый раз! – улыбаясь, сказала она и вручила мне большой желтый значок с изображением мультяшного аэробуса. Мы взошли на борт, и я сел на оранжево-коричневое сиденье, сжимая в руке нежданный подарок. Собственных вещей у меня было не так уж много: казу, несколько мягких игрушек, несколько книг про слоненка Бабара. Но теперь я стал владельцем большого желтого значка, и он являлся неопровержимым доказательством того, что я летал на самолете!

После взлета бесплатно давали имбирный эль, и я его пил без меры. Когда же в третий раз за 90 минут сказал маме, что хочу писать, она рассердилась.

– Писай на сиденье, если так невтерпеж! – отрезала она.

Я понял, что у меня две мамы. Одна была веселая и спокойная, она смеялась, когда я кричал в казу. Другая мама была зла на весь мир и на меня. Я никогда не летал на самолете и не знал, что и как полагается делать. Поэтому написал на сиденье и тут же начал плакать.

– Что опять?! – мама повернулась ко мне. – Почему ты ревешь?!

– Я написал на сиденье, и оно мокрое…

Она вздохнула и схватила меня в охапку. В туалете, во время процедуры мытья и смены одежды, она кричала:

– Я тебя не просила ссать на сиденье!

– Но ты так сказала…

– Это была ирония! – резко сказала она, забыв, что мне всего три года и я попросту не знаю, что такое ирония.

Я понял, что у меня две мамы. Одна была веселая и спокойная, она смеялась, когда я кричал в казу. Другая мама была зла на весь мир и на меня.

Вернувшись к нашим местам, она посадила меня на сложенное вчетверо одеяло. Спросила:

– Так хорошо?

Я боялся, что расплачусь, если заговорю, и поэтому молча кивнул.

Подошла стюардесса и ласково предложила мне пойти осмотреть верхнюю палубу. Я так удивился, что тут же забыл о мокром сиденье:

– А разве тут можно подняться наверх?!

Она взяла меня за руку, и мы пошли к металлической винтовой лестнице, ведущей на верхнюю палубу. Там несколько бизнесменов стояли у бара, курили сигареты и пили какой-то коричневый алкоголь.

– Этот парень никогда не летал на самолете! – с улыбкой обратилась к ним стюардесса, указывая на меня.

– Я никогда не летал на самолете! – сказал я бизнесменам, чтобы они точно об этом знали.

– Ну, возьми арахис! – сказал один из них и вручил мне пакетик арахиса. Пакетик был серебристо-голубой и выглядел так, словно он доставлен с другой планеты.

– Можно, я заберу его себе?

– Ха! Он ваш, сэр! – ответил бизнесмен, пожимая мою ладошку.

Стюардесса отвела меня вниз, к моему месту.

– Мама, – сказал я, – там дядя дал мне арахис! – И показал ей сверкающий пакетик.

– Здорово, – ответила она и снова уткнулась в журнал, что ей дали для чтения в полете.

Я откинул складной столик и начал играть с желтым значком и пакетиком арахиса с другой планеты.

Лондон, Англия

(1999)

Я вряд ли стал искать веганские продукты[20] в районе Кингс-Кросс, потому что он представлялся мне мерзкой ямой, полной грязи и порока. Но я закончил саундчек[21] и проголодался. На мне была обычная гастрольная униформа: джинсы, черная футболка, старая армейская куртка и черная бейсболка с логотипом нью-йоркской бейсбольной команды «Yankees», купленная в аэропорту Кеннеди перед вылетом в Великобританию. На дворе стоял июнь, но который день шел непрекращающийся холодный дождь. Мои кроссовки промокли.

Проститутки и торговцы наркотиками прятались под навесами автобусных остановок, торчали в дверных проемах, курили сигареты и уныло глядели на мокрые улицы. Сырое запустение Кингс-Кросс напоминало мне Таймс-сквер в 1970-е.

В нескольких кварталах от Scala – площадки, где мне предстояло выступать через несколько часов, – я нашел вегетарианский индийский ресторан. Многое в моей жизни в 90-е годы отошло на второй план: христианство, трезвость, популярность. Но с тех пор, как в 1987 году я стал веганом[22], мои убеждения ни разу не пошатнулись. Я мог бы упиться вусмерть или даже погубить свою бессмертную душу, но никогда не сделал бы ничего, что заставило бы страдать животных.

Я заказал рис и чечевицу с жареной картошкой и устроился на барном стуле. Окно ресторана изнутри запотело, а снаружи было исчерчено потеками дождя. Сквозь испарину на стекле и дождь я видел неясные очертания и размытые цвета Кингс-Кросс; пробегавшие за окнами прохожие были похожи на флаги, которые сносило ветром.

Проститутки и торговцы наркотиками прятались под навесами автобусных остановок, торчали в дверных проемах, курили сигареты и уныло глядели на мокрые улицы.

Четырехнедельный тур Play подходил к концу. Он оказался более успешным, чем тур Animal Rights несколько лет назад. Почти все площадки, на которых мы играли, заполнялись наполовину – и это был прогресс. Я с нетерпением ждал сегодняшнего концерта, потому что Mute, мой европейский лейбл, организовал для меня после концерта вечеринку в баре над клубом.

С самого начала тура я пил почти каждый вечер, но не знакомился с женщинами. Каждый раз я надеялся, что встречу прекрасную даму, которая подарит мне любовь и окажет поддержку. Но за все время этого короткого тура алкоголь не давал мне ничего, кроме опьянения.

Я знал, что должен с кем-нибудь познакомиться. Как вообще настоящий музыкант может отыграть концерт в Лондоне, а потом пойти на вечеринку, организованную для него рекорд-лейблом, и не найти ту, кого можно хотя бы поцеловать?

Пустой лоток с остатками моей еды, все еще блестящий от жирной картошки, отправился в переполненную урну, стоящую у дверей ресторана. Когда я вышел на улицу, дождь усилился, так что пришлось натянуть на голову капюшон куртки и поспешить к Scala.

В десять вечера мы начали 75-минутный сет для двухсот человек – публика заполнила зал наполовину. Во время «Next Is the E» я забрался на одну из концертных колонок на сцене, пытаясь прикинуться рок-звездой, но мои кроссовки еще не успели просохнуть, и я поскользнулся. К счастью, никто, похоже, не заметил во вспышках стробоскопов моего падения. Аудитория вежливо аплодировала между песнями, и несколько человек даже сдержанно танцевали под некоторые старые композиции типа «Go».

После концерта мы с моими ребятами стянули потные концертные черные футболки и надели такие же, но свежие. На вечеринке несколько поклонников подошли ко мне, когда я заказывал водку, и сказали, что им понравился концерт. И альбом Play тоже. Я удивился: мне казалось, его никто и слушать не станет. Мы играли несколько песен из альбома, но они были медленнее и спокойнее, чем старые рэйв-композиции, и их принимали не слишком хорошо. Пришлось убрать из сет-листа «Porcelain» – песня была такой тихой, что иногда во время ее исполнения я слышал чужие разговоры.

Я пил бесплатную водку и разговаривал с сотрудниками звукозаписывающей компании, но к часу ночи, абсолютно пьяный, остался в баре почти в одиночестве, в обществе бармена и уборщика. Бармен выключил магнитофон с кассетой Blur и врубил жесткий верхний свет.

– Извини, приятель, – в голосе его слышалось искреннее сочувствие, – вечеринка окончена.

Натянув армейскую куртку[23], я поплелся вниз по лестнице, на улицу, под дождь.

Меня переполняла жалость к себе. Я брел по мокрому тротуару, глядя на закрытые витрины магазинов, и думал: какой из меня музыкант, если мне не удалось ни с кем познакомиться на своей собственной послеконцертной вечеринке!

Стоя на пешеходном переходе, я заметил симпатичную светловолосую проститутку, которая пряталась от дождя под крышей автобусной остановки. Она курила и с прищуром оглядывала улицу. У нее были длинные и тонкие, алебастрово-белые ноги. Синий дождевик частично скрывал короткую юбку и желтый топик. Мне понравились ее осветленные коротко стриженные волосы и маленький курносый нос.

Назад Дальше