– Я должна уехать. Меня ждет Франк. Он дал мне для тебя денег – лежат вон там, на комоде. Тебе скоро будет шестнадцать. У тебя все наладится, совсем как у меня.
Евгения стояла молча. Ей хотелось потянуться к Ирине, поблагодарить за все, чем та пожертвовала, но подобрать подходящие слова никак не получалось. В голове – только вихрь вопросов, которые навеки останутся без ответа.
– Не надо меня ненавидеть, я сделала все, что могла. Мне уже тридцать два; это мой шанс пожить и для себя немножко.
Потянувшись к дверной ручке, она остановилась, глянула на Евгению с отчаянием.
– Я родилась красивой, – выпалила Ирина, – так почему жизнь у меня должна быть уродская?
И ушла: была – и нет. Совсем как отец и мать, совсем как Мартин, совсем как белье на веревке.
Появились звезды – казалось, их вытрясли из сети. Евгения сидела под звездами, продолжала размышлять. У каждой звезды своя роль, у каждой – свое место. Все, что во мне есть, думала Евгения, дано мне природой.
3
Тогда ему было под сорок; одиночка по натуре, он отличался необычайным самообладанием, выносливостью и мужской силой, но в то же время – беспрецедентной восприимчивостью, успел попробовать себя во всем спектре наук, рисков, искусств и излишеств. Торговал антиквариатом, редкими рукописями и оружием и мог запросто – на ощупь, по тому, как она впитывает или отражает свет – определить, когда и где была изготовлена какая-нибудь непонятная вещица из слоновой кости. Все ценное поставлял в музеи, все изысканное оставлял себе. Ездил по разным странам, но отнюдь не от безделья. В его сундуках хранилось богатейшее собрание вещей, выручка от продажи которых сильно приумножила бы его капиталы. Он преуспел в жизни, но восторг приобретательства давно выдохся; он ловил себя на том, что, вопреки своему обыкновению, не может усидеть на месте и раздражается по пустякам.
Она носилась перед его взором на коньках – неотступно мерещилась, пока он не забывался сном. Он явственно воображал, как она эгоцентрично кружится в своем ледяном дворце. Ему представлялось, как в дальних странах он замечает ее в толпе: густые темные волосы, ни шапки, ни шарфа, через хрупкое плечо перекинуты поношенные коньки. Маленькая ведьма, думал он, но сам себя одергивал: как можно приписывать нескладной школьнице такую власть?
В одном из снов он сидел за столом, оглядывая обширные угодья незнакомой ему усадьбы где-то в колониях. Ее призрак, хрупкий, как шпиль из сахарной ваты, материализовался на ярко-зеленом поле. Она медленно вертелась, одетая в невесомое, как дым, подчеркивающее ее худощавость красное платье. Он с удовольствием ее разглядывал, а она вертелась все быстрее, и ее феноменально гибкие руки легко изгибались на слабом ветру.
– Она никогда не станет полностью вашей, – шепнула женщина, которая прислуживала ему за столом.
Он сурово на нее вытаращился.
– Вы что-то сказали? – спросил довольно раздраженно.
– Нет, мсье, – невозмутимо ответила она.
Проснулся он с необъяснимым ощущением – казалось, что его взяли в кольцо, – а еще со смутной яростью. Накинул халат и уселся в гостиной: закурил сигару, затерялся, забылся в голубых завитках дыма.
Миновало несколько дней, а он все не приходил. Если честно, ей недоставало его присутствия: оно, похоже, необъяснимым образом вдохновляло. А теперь она снова катается только для себя. Пока еще было очень холодно, но в новом пальто и при благоприятной – когда не было ветра – погоде она могла кататься подолгу. Пруд был для нее все равно что родина, фигурное катание – все равно что любовник. Она отдавалась беззаветно, сама для себя вырабатывала тепло.
Каждый год она с тяжелым сердцем ждала наступления весны: скоро лед под ногами избороздят жилки и поверхность пруда треснет, словно карманное зеркальце, оброненное на мраморный пол. Еще немножечко, умоляла она природу, еще неделю, несколько деньков, еще несколько часов. Опустилась на колени на льду. Пока опасности нет, но скоро…
Его она не увидела, но почувствовала: почуяла приближение, а потом вдруг разглядела в кустах его пальто. Он оставался на виду, но сохранял дистанцию, вполне удовлетворяясь безмолвным общением между ними. Она притворилась, будто не заметила его возвращения, но приняла его без упреков. Скрестив руки над сердцем, оттолкнулась, взлетев на еще невиданную высоту. Расхрабрившись от его присутствия, начала выполнять третье вращение, вскинув одну руку вверх, охватывая кончиками пальцев всю ширь небосвода. Невольно вскрикнула: “Ах, если б в этот момент умереть”. Просто блажь, молитва подростка, момент, хозяйкой которого она непринужденно стала.
Он удалился, пронзенный в самое сердце.
На рассвете она выпила холодного кофе, позавтракала миской ягод и хлебом, который испекла вчера вечером. Солнце уже пригревало, навевая беспокойство – она-то надеялась, что зима продлится еще немножко. Дойдя до пруда, она увидела: он уже здесь, дожидается. Положила коньки на землю и подошла к нему бестрепетно, положившись на свою прирожденную надменность. Он учтиво поздоровался на швейцарском диалекте немецкого, но Евгения, подметив его акцент, ответила по-русски. Он опешил, но и обрадовался.
Спросил:
– Вы русская?
– Я родилась в Эстонии.
– Далеко же вы заехали.
– Сюда меня привезла во время войны тетя, когда я была совсем маленькая. Моя родина – этот пруд.
– Сколько языков вы знаете?
– Немало, – ответила она самодовольно. – Больше, чем у вас пальцев на руках.
– По-русски вы говорите прекрасно.
– Языки похожи на шахматы.
– А слова – на шахматные ходы?
Они постояли в молчании, которое ни в малейшей мере не было неловким. Она подумала, что их связывает только опыт совместного молчания и ее пальто.
– Пальто… – начала она.
Но он только отмахнулся:
– Пальто – ерунда, малышка. Я могу дать вам все, что вы только можете вообразить.
– Такими вещами я не дорожу. Я хочу только одного – кататься.
– Лед вас скоро подведет.
Она опустила глаза.
– У меня есть приятельница, известный тренер из Вены. Вы могли бы кататься, сколько вашей душе угодно, всю весну, все лето, пока ваш пруд не будет готов вас принять.
– И какова плата за эту привилегию?
Он уставился на нее, не чинясь.
– Я хочу только одного – кататься, – повторила она.
Он протянул ей визитную карточку. Она стояла и смотрела, как он уходит в своем темном пальто; дюжим сложением он не отличался, но пальто создавало впечатление силы.
Она дождалась, пока он скроется из виду на тропе, потом опустилась на колени и стукнула по льду камнем. Почувствовала колебания воды, струящейся под ледяной коркой: лед подтаивает, слой за слоем. Недовольно покосилась на солнце, изливавшее в атмосферу тепло своих лучей. Ужасно красиво, но предвещает нескончаемые месяцы без того, что приносит ей величайшее счастье. Ее самоощущение было неразрывно переплетено со шнурками коньков. Зима растает, уступая место весне и лету, и ничего не поделаешь – останется лишь ждать, пока листопад не возвестит о скором возвращении зимы. Она нащупала в кармане визитку. Ее будоражил целый хор переживаний: она одновременно вырвалась на волю и попалась в капкан.
4
Был первый день весны. Свет хлынул в ее окно, расплескался по ее одеялу. На стене над кроватью висели фотографии Евы Павлик. Коньки на крючке манили, но лед уже начал таять. Она сварила какао, потом развернула маленькое одеяльце, которое хранила в корзинке в углу комнаты. Однажды утром, в день, когда ей исполнилось тринадцать, Ирина вручила ей это одеяло – берегла его много лет в ожидании подходящего момента. Одеяло сшила для Евгении мать, а к нему было приколото булавкой письмо, написанное отцом. Тогда она не смогла прочесть письмо, но выучила язык, перевела письмо и перечитывала снова и снова. Он писал, как подбрасывал ее в воздух и восхищался тем, что она унаследовала глаза его мамы, темно-карие, в которых содержится, кажется, все на свете. Одеяло было как мягкий персик, с крошечными цветочками, вышитыми по краям.
Спасибо, мама, прошептала она, спасибо, папа.
Штопая старую вязаную кофту Ирины, Евгения нашла ее длинный волос и задумалась: вернется ли Ирина когда-нибудь? Тетка вырастила ее, тетка таила в своей голове все, что только можно знать об их прошлом. Из Ирины всегда нелегко было выжать хоть слово; правда, иногда, выпив лишнюю стопку водки, она рассказывала о песне волков, об обледеневших деревьях или об аромате розовых с белым цветов, заполонявших все вокруг по весне. Но о ее матери и отце – ни слова. Евгения часто искала ответ в холодных глазах Ирины.
– Не ищи во мне свою маму, – говорила та. – Ты должна найти ее в себе.
– Я на нее похожа?
– Ой, честно, даже не знаю, – отвечала Ирина нетерпеливо, подкрашивая губы.
– Но волосы у меня – как у нее?
– Да, да.
– А глаза у меня – как у отца?
– Не оглядывайся назад, Евгения, – советовала Ирина, набрасывая палантин из лисьего меха. – У нас все впереди.
Теперь я одеваюсь лучше нее, подумала Евгения печально, подразумевая свое пальто.
Но Евгения охотно променяла бы новое пальто на один-единственный фрагмент головоломки. У нее не было ничего, кроме сна, повторявшегося снова и снова, похожего на оживший зернистый кадр старого фильма: ее мать прикрывает глаза ладонью от солнца, на веревке реют простыни. За это воспоминание она цеплялась, словно за подлинное, хотя никак не могла такого помнить – слишком рано разлучилась с родителями. Сшивала воедино все мимолетные упоминания, всплывшие в памяти банальные детали, новые грани старых историй, вымаливая у Ирины какой-нибудь новый клочок для хрупкого лоскутного одеяла своего “я”. Она никогда не просила о любви, не мечтала о ласке, не имела опыта отношений с мальчиками: в ее жизни не было даже отроческих поцелуев. Ей хотелось лишь дознаться, кто она, и кататься на коньках. Вот и все, чего желала ее душа.
Евгения достала из кармана пальто его визитку. Он предложил ей все. Личного тренера, лучшие коньки, место для тренировок в свое удовольствие. Она положила визитку на стол, провела пальцем по его имени – “Александр Рифа”, тисненая печать, жирный шрифт, внизу, от руки, написан адрес. Его зовут Александр, но для нее он всегда будет просто “Он”.
В тот день он открыл дверь и увидел на пороге ее, маленькую и непокорную.
– Сегодня у меня день рождения, – сказала она. – Мне шестнадцать.
Он радушно ввел ее в анфиладу комнат, показал свои земные сокровища: бесценные иконы, распятия из слоновой кости, тяжелые нити жемчуга, сундуки, ломящиеся от расшитых шелков и редкостных рукописей. Предлагал ей все, что ее душе угодно.
– Ваше богатство меня не интересует.
– Может, что-то чисто символическое – вам на день рождения.
– Я хочу только одного – кататься. Вот ради чего я здесь.
Он замешкался перед стеклянным ящиком, где хранилось эмалевое пасхальное яйцо замысловатой работы. Вопреки своей воле она почувствовала, что ее тянет к этой вещице, и он отпер ящик и поставил яйцо перед ней.
– Загляните внутрь, – сказал он. – Это был подарок царя императрице.
Внутри была крохотная императорская карета, искусно выкованная из золота. Он поставил карету ей на ладонь, уставился: как она среагирует?
– Угадайте мое имя, – сказала она.
– Имен на свете много.
– Но я ношу имя королевы.
– Королев на свете много.
Она пошла за ним в спальню. Пока он неспешно раздевал ее, она стояла молча, но он почувствовал, что ее сердце забилось быстрее. Он овладел ей неспешно, на удивление нежно, начал утешать, когда она вскрикнула от боли. Ночью он овладел ей снова, разбудив в ней не находившую себе выражения, неожиданную жажду наслаждения.
Утром он снял с кровати простыню, на которой расползлось пятно – кровавая бабочка.
– Эта комната станет твоей, если пожелаешь. Поручу кому-нибудь купить тебе новые простыни.
– Нет. Простыни я куплю себе сама.
Пока она мылась, он готовил ей завтрак. Она подошла к нему, ожидая ответа.
– Я понял, что с тобой не оберешься бед, когда увидел, как ты идешь навстречу, – сказал он. – Я почувствовал тебя, когда наши рукава соприкоснулись.
– Тогда я тебя не приметила.
– Может быть, ты меня почувствовала, совсем как я тебя.
– Нет. Ничего я не почувствовала.
Юность бывает жестокой, рассудил он; впрочем, он знал, как, в свою очередь, ее уязвить. Прижался к ней, сказал, что ему пора идти, и прошептал имя, которое ей дал. Филадельфия.
– Почему “Филадельфия”?
– Потому что, – сказал он, дыша ей в ухо, – когда-то она была питомником свободы.
Она прислонилась к стене.
– Я хочу то, что лежит в маленьком мешочке, который ты носишь на шее, – вдруг сказала она, словно в отместку.
Он, огорошенный, замялся, но не смог ей отказать.
– Так, пустячки на память – всего лишь несколько винтиков и боек от старого ружья.
– Ценные, наверное.
– Это было ружье одного поэта.
– А где оно?
– В надежном месте, очень далеко. Винты я вынул, чтобы никто не мог из него стрелять. Без них оно ни к чему не пригодно – перестало быть оружием. Мешочек зашит.
– Отдай его мне.
– Это и есть то, чего ты хочешь?
– Да.
– Ты уверена?
– Да, – сказала она непреклонно.
– Тогда я обязан когда-нибудь отдать тебе и ружье.
– Как пожелаешь.
– Ты меня убиваешь, – сказал он.
– Ты меня убиваешь, – парировала она.
Он оставил крупную сумму денег, подложил под них листок бумаги. Сходи по этому адресу и купи новые простыни, вот такие, и он написал на обороте название и еще раз ее поцеловал. Магазин она нашла не сразу. Там были длинные полки со всевозможными простынями, всеми, какие только поддаются воображению, но ее привлекла стеклянная витрина с шелковыми халатами и пижамами телесного цвета. Вместо простынь она выбрала в этой витрине простую сорочку, потратив на нее половину денег, а потом поехала на трамвае в другую часть города. Там была лавчонка, где перепродавали постельное белье из китайских прачечных. После долгих поисков она нашла почти новые простыни торговой марки, название которой он написал на листке. Итальянские простыни, слегка обтрепанные, но намного лучше всех, которые она видала прежде.
Купив простыни, она зашла в маленький ресторан и заказала себе целый стейк, большой, и огромную чашку кофе. Время от времени дотрагивалась до мешочка, висевшего на шее чуть ниже яремной ямки. Как дорого я за это заплатила, думала она не с сожалением, а с гордостью. “Вот как я стала Филадельфией, – написала она потом в дневнике. – Как город свободы. Но я была несвободна. Голод – сам себе тюремщик”.
5
Он возвращался к ней с маленькими подарками. С бледно-розовой кофтой и образком святой Екатерины, покровительницы Эстонии. Но больше всего ей понравился журнал с фотографиями фигуристок, с Соней Хени на обложке. Какое-то время она казалась странно вялой и щедро уступчивой, позволяла весенней пыльце унести ее в другую жизнь.
Проводя вместе томные ночи, они заглядывали в миры друг друга. Он рассказывал о жизни в привилегированных кругах: его отец был дипломат, мать – из известной швейцарской семьи. С ним занимались частные учителя, он блестяще овладел иностранными языками, в светском обществе вел себя безукоризненно, но его душа не знала покоя – снедало желание раздирать все на части и комбинировать по-новому, на свой особенный манер. Его утешением стал поэт Рембо, который проделывал то же самое со словами.
– Это и есть твой поэт? – спросила она, потрогав мешочек.
Александра тянуло к искусству, но, уступив требованиям отца, он поехал в Вену учиться на инженера. Там ему было неуютно, он отвернулся от отца и вступил в ряды французского Сопротивления. Постепенно осознал, что стремление раздирать все на части заложено в человеческой природе – такова одна из ее могущественных граней. Пустился в самостоятельные изыскания и прошел по следам поэта от перевала Сен-Готард до Абиссинского нагорья.