Я вошел внутрь. Воздух был тяжелый и едкий от каких-то благовоний. Когда я стал закрывать дверь, над головой зазвенели колокольчики. Я быстро осмотрелся. У самого входа стоял вращающийся металлический стенд: сонники и брошюрки с советами по сердечной части стремились перещеголять одна другую пестротой обложек. Пирамидкой стояли цилиндрические коробочки с волшебным порошком: утром присыпьте костюм, выберите число из сонника и отправляйтесь на скачки за крупным кушем.
Пока я рассматривал разноцветные ароматические свечи, приносящие удачу при постоянном использовании (гарантия фирмы), из подсобки вышла хорошенькая девушка кофейного цвета в белом аптечном халатике поверх платья. На вид ей было лет девятнадцать-двадцать. У нее были вьющиеся волосы до плеч, цвета полированного черного дерева, и несколько звонких и круглых серебряных браслетов на тоненьком запястье.
Она встала за прилавок:
– Здравствуйте. Вам помочь?
Заученность интонации не могла скрыть нежной карибской напевности ее голоса.
Я сказал первое, что пришло в голову:
– Скажите, у вас есть Большой Иоанн?[19]
– Вам целиком или в порошке?
– Целиком – в амулете ведь главное форма?
– Амулетами мы не торгуем, сэр. У нас «зеленая аптека».
– А там, у двери, тоже лекарства?
– Да, у нас есть и сувениры. Ну и что? У Рексалла в аптеке торгуют открытками.
– Я шучу! Не хотел вас обидеть.
– А я и не обиделась. Вам сколько взвесить?
– А мисс Праудфут здесь?
– Я и есть мисс Праудфут.
– Вы – мисс Евангелина Праудфут?
– Нет, я Епифания. Евангелина – это так маму звали.
– Звали?
– Она умерла в прошлом году.
– Соболезную.
– Она много лет болела, с постели не вставала. Отмучилась…
– Ваша мама дала вам прекрасное имя, Епифания. Оно вам очень идет.
Кофейная девочка чуть порозовела.
– И не только имя. Аптека уж лет сорок доход приносит. У вас с мамой были какие-то дела?
– Нет, я ее не знал. Мне просто надо было ее спросить кое о чем…
Топазовые глаза Епифании потемнели.
– Вы что, из полиции?
Я улыбнулся, готовясь повторить легенду про журнал «Лук», но понял, что смышленая барышня не даст себя провести.
– Я частный детектив. Могу показать копию удостоверения.
– Нужна мне ваша копия! Что именно вы хотели от мамы?
– Я ищу Джонни Фаворита.
Девушка вздрогнула и замерла, словно ей к шейке приложили кусочек льда.
– Он умер.
– Многие так думают, но это не так.
– Все равно, для меня он умер.
– Вы его знали?
– Нет, я его никогда не видела.
– Эдисон Свит сказал мне, что он был другом вашей мамы.
– Я тогда еще не родилась.
– А мама вам о нем не рассказывала?
– Послушайте, не знаю, как вас зовут, но вы явно не джентльмен. Я не собираюсь рассказывать вам мамины секреты.
Я пропустил эту реплику мимо ушей.
– Хорошо. Но, может быть, вы или ваша мама видели его за последние пятнадцать лет?
– Я говорю вам: я его не видела. А я знала всех ее друзей.
Я достал свой «настоящий» бумажник и протянул ей визитку, в которой значилась контора «Перекресток».
– Ладно, ничего не поделаешь. Я особенно и не надеялся. Вот моя карточка, там внизу рабочий телефон. Позвоните, если что-нибудь вспомните или узнаете, что кто-то его видел, хорошо?
Она улыбнулась, но личико осталось настороженное.
– А что он сделал? Зачем вы его ловите?
– Я его не ловлю. Мне просто нужно узнать, где он.
Епифания сунула карточку в окошко кассового аппарата, украшенного множеством медных завитушек.
– А если он умер?
– Это все равно. Деньги свои я так и так получу.
В этот раз мне почти удалось ее рассмешить.
– Тогда лучше б вы его на кладбище нашли.
– Да я не против. Не потеряйте карточку, хорошо? Мало ли что может случиться.
– И правда…
– Ну, спасибо вам.
– Постойте, а корень?
Я приосанился:
– Неужто дела мои так плохи, что мне нужен корень?
– Ох, мистер Перекресток. – Аптекарша рассмеялась настоящим, живым и теплым смехом. – Похоже, что дела ваши хуже некуда.
Глава 15
Пока я ездил, второе отделение закончилось, и Ножка снова восседал на том же месте. В его бокале пузырилось шампанское. Я стал пробираться к нему, на ходу закуривая сигарету.
– Ну что, узнал, что хотел? – равнодушно поинтересовался Свит.
– Евангелина умерла.
– Да ну? Вот это жалко. Женщина была – таких поискать.
– Я говорил с ее дочкой, но она мне почти ничего не сказала.
– Слушай, сынок, а может, ты про кого другого напишешь?
– Нет, теперь уж мне самому интересно. – Я просыпал пепел себе на галстук, попытался стряхнуть и обрел второе пятно, как раз рядом с тем, что осталось от супа. – Вот вы, кажется, неплохо знали Евангелину. Может быть, расскажете мне еще про ее роман с Фаворитом?
Свит с трудом слез с табурета и утвердился на своих крошечных ножках.
– Нечего мне рассказывать, сынок. Сам видишь, великоват я, чтобы под чужими кроватями прятаться. Да и работать пора.
Ножка улыбнулся, блеснув золотой коронкой, и двинулся к сцене. Я прицепился к нему, как дотошный репортер.
– А вы не помните, с кем они еще дружили? Ну, когда у них был роман…
Ножка уселся на табурет и оглядел зал в поисках запропавших музыкантов. Стреляя глазами от столика к столику, он проговорил:
– Я вот сейчас поиграю, нервы малость успокою, может, тогда что вспомню.
– Идет. Мне спешить некуда, могу хоть всю ночь вас слушать.
– Еще отделение пережди, сынок, и все.
Ножка поднял выгнутый клап рояля – поверх клавишей лежала куриная лапа. Он резко захлопнул клап.
– Что ты над душой стоишь! – рыкнул он. – Иди, мне сейчас играть.
– Что это там?
– Ничего. Неважно.
Хорошенькое «ничего» – куриная лапа длиной в октаву, от острого желтого когтя на морщинистом пальце до кровоточащего сустава. Там, где кончаются белые перья, – черный бант на манер подвязки. Как хотите, а это больше, чем ничего.
– Что тут у тебя творится, Свит?
Пришел гитарист, уселся, включил усилитель. Он мельком глянул на Ножку и принялся настраивать громкость: мешала обратная связь.
– Не твое дело, – прошипел Ножка. – Теперь можешь не дожидаться: ничего тебе не скажу, ясно?
– Кому ты дорожку перешел?
– Сгинь!
– Это что, из-за Джонни?
Подошел контрабасист, но Ножка не обратил на него внимания. Он проговорил очень медленно и отчетливо:
– Так. Если ты сейчас, вот прямо сейчас, не выкатишься отсюда к той самой матери – вообще пожалеешь, что на свет родился. Понял, нет?
Я перехватил недобрый взгляд контрабасиста и оглянулся вокруг. Зал был полон. Я чувствовал себя как генерал Кастер во время последнего боя у реки Литтл-Биг-Хорн[20].
– Если я им сейчас слово скажу – тебе конец, – добавил Ножка.
– Не трудись. – Я бросил окурок на пол, придавил его каблуком и вышел.
Машину я припарковал на другой стороне Седьмой, на том же месте, что и в прошлый раз. Я дождался зеленого света и перешел улицу. Компания, торчавшая на углу, куда-то перекочевала, и теперь на месте юнцов стояла худая смуглая проститутка в потрепанной лисе. Она покачивалась на каблуках-шпильках и часто-часто дышала, как кокаинистка на третий день оргии.
– Эй, мистер, интересуетесь? Эй…
– Не сегодня, извини.
Я сел в машину и снова закурил. Тощая жрица любви смотрела на меня, потом повернулась и нетвердо зашагала по улице. Было без нескольких минут одиннадцать.
Около двенадцати у меня вышли все сигареты. Рассудив, что до конца концерта Свит все равно никуда не денется и времени у меня уйма, я оставил свой пост и отправился в ночной винный магазин в полутора кварталах оттуда. Возвращаясь с двумя пачками «Лаки страйк» и полулитровой бутылкой виски, я перешел улицу и постоял немного у входа в «Красный петух». Из недр его доносились громовые раскаты Ножкиного рояля, адская смесь Бетховена и черного джаза.
Ночь была холодная, и я то и дело включал двигатель, чтобы немного согреться. Слишком уж разнеживаться было нельзя: так и заснуть недолго. Без четверти четыре, когда кончилось последнее отделение, пепельница на приборной доске была полна, а бутылка с виски опустела. Я чувствовал себя великолепно.
Минут за пять до закрытия в дверях клуба показался Ножка. Он застегнул свое тяжелое пальто и перебросился шуткой с гитаристом. Потом резко свистнул в два пальца, и проезжавшее такси, взвизгнув тормозами, остановилось перед ним. Я включил зажигание.
Машин было мало, и я решил дать такси фору в пару кварталов. Поэтому я не стал зажигать фары и просто смотрел в зеркало заднего вида. На пересечении со Сто тридцать восьмой улицей такси повернуло и покатило уже в моем направлении. Я пропустил его, дал поравняться с давешним винным магазином, включил фары и отъехал от тротуара.
Я довел его до Сто пятидесятой улицы и вместе с ним свернул налево. Там таксист притормозил посреди квартала Гарлем-ривер[21], а я проехал дальше до бара Макомба, взял на север, скруглил и оказался снова на Седьмой, с северной стороны того же квартала.
Добравшись до перекрестка, я увидел такси. Водитель дожидался Свита. Дверь машины была открыта, огонька на крыше не было, на заднем сиденье – никого. Очевидно, в этот момент Ножка громыхал по лестнице на свой этаж, чтобы избавиться от куриной лапы. Я выключил фары и припарковался бок о бок с какой-то машиной, чтобы ничего не упустить. Через пару минут Ножка вернулся, на сей раз с красной клетчатой сумкой, в каких носят шары для кегельбана.
Такси свернуло налево возле бара Макомба и рванулось на юг по Восьмой авеню. Я держался на три квартала позади. Доехав до площади Фредерика Дугласа, машина свернула на Сто десятую улицу и двинулась вдоль северной стены Центрального парка к раздвоенным истокам Сент-Николас и Ленокс-авеню. Проезжая мимо, я увидел, что Ножка стоит на тротуаре с бумажником в руке, дожидаясь, пока шофер отсчитает сдачу.
Я резко свернул налево на углу Сэнт-Николас-авеню, тормознул и выбежал обратно на Сто десятую. Я успел увидеть отъезжающее такси и темный силуэт Свита, тенью скользнувшего во мрак и тишину парка.
Глава 16
Ножка шел по аллее, ведущей вдоль западной кромки озера Меер. Вдоль аллеи горели фонари, и он то и дело возникал в световых пятнах, как Джимми Дюранте в сцене прощания с миссис Калабаш[22]. Я крался сзади чуть поодаль, держась неосвещенной стороны, но Ножка ни разу не обернулся. Он торопливым шагом обогнул озеро и нырнул под арку Хаддлстонского моста. Впереди по Ист-драйв изредка проносились такси из центра.
За Ист-драйв лежал Лок – самая дальняя и глухая часть Центрального парка. Тропинка, извиваясь, сбегала в глубокую лощину, поросшую деревьями и кустарником и совершенно отрезанную от города. Там было темно и тихо. Я уже было подумал, что упустил Ножку, когда до меня донесся звук барабанов.
В кустах светлячками замигали огоньки. Я осторожно пробрался между деревьями и притаился за большим валуном.
На земле стояли четыре блюдца, и на каждом дрожал язычок белой свечи. В неярком свете я насчитал пятнадцать человек. Трое играли на барабанах разных размеров. Самый большой был похож на тамтам. Худой седовласый старик бил в него ладонью и небольшой деревянной колотушкой.
Девушка в белом платье и тюрбане мукой выводила между свечей на земле белые спирали. Она набирала полные горсти муки, как индеец хопи, рисующий песчаные узоры, и струйками сыпала ее на утоптанную землю, покрывая витыми значками пространство возле круглой ямы. Вот она обернулась, и отсвет свечи упал на ее лицо. Это была Епифания Праудфут.
Зрители приплясывали, пели и хлопали в такт барабанам. У нескольких мужчин были тыквы-погремушки. Железная трещотка в руках одной из женщин заходилась стаккато. Ножка яростно потрясал парой погремушек, как Хавьер Кугат[23] в сердце ансамбля, шпарящего румбу. Опустевшая клетчатая сумка лежала у его ног.
Епифания, босая, несмотря на холод, плясала в пульсирующем ритме, кружась, рисовала белые спирали первосортной мукой «Пилсбери». Закончив, отпрянула назад, воздела мертвенно-белые руки, словно шоколадный ангелок смерти, и забилась в судорожном шимми. Скоро ее пляска захватила всех.
В неровном свете свечей метались тени чудовищ. Черное сердце барабана выстукивало шаманскую дробь, колдовало, все крепче завладевая людьми. Глаза их закатились, слова гимнов пенились на губах. Мужчины и женщины терлись друг о друга, стонали в экстатическом танце совокупления. Опаловые белки светились на оплывающих потом лицах.
Я подобрался поближе. Кто-то играл на свистульке. Резкие, злые звуки, прорываясь сквозь бренчание железной трещотки, вспарывали темноту. И надо всем этим – рокот барабанов, неотступный, как лихорадочный жар, неистовый, туманящий разум. Одна из женщин повалилась на землю. Она извивалась как змея, ее язык мелькал с быстротой змеиного жала.
Белое платье Епифании прилипло к телу от горячего пота. Она нагнулась над плетеной корзинкой и вынула из нее петуха со связанными лапами. Птица горделиво вскинула голову, и ее гребень вспыхнул алым в свете свечей. Епифания плясала с ним, терла его хохолок о свои груди. Потом в пляске обошла каждого и к каждому прикоснулась пылающим гребнем. Яростный крик петуха заглушил барабаны.
Епифания змейкой скользнула к яме, наклонилась над ней и ловким движением бритвы перерезала петуху горло. Кровь хлынула в темную яму. Победная песнь перешла в клекочущий вопль. Умирающая птица отчаянно била крыльями. Радеющие стонали.
Епифания положила истекающего кровью петуха у края ямы. Он еще недолго бился, дергая связанными лапами, потом раскинул крылья, дрогнул в последний раз и медленно сложил их. Один за другим люди склонялись над ямой и бросали в нее приношения. Горсти монет и сушеной кукурузы, печенье, конфеты, фрукты. Одна женщина вылила на петуха бутылку кока-колы.
Потом Епифания взяла обмякшую птицу и подвесила ее к дереву вниз головой. Ритуал подходил к концу. Несколько человек подошли к висящему петуху и зашептали ему что-то, склонив головы и сложив ладони. Остальные собрали свои инструменты, крест-накрест по кругу пожали друг другу руки – сперва правую, потом левую – и растворились в темном парке. Ножка, Епифания и двое-трое других пошли по тропинке в сторону Гарлемского озера. Все молчали.
Я последовал за ними, держась края тропинки и прячась за деревьями. Возле озера тропинка раздваивалась. Ножка пошел налево, Епифания и остальные – направо. Я мысленно подбросил монетку. Получилось, что нужно идти за Ножкой. Он направился к выходу на Седьмую авеню. Так. Даже если он сейчас и не поедет прямо домой, то, вероятно, все равно скоро там объявится. Надо его опередить.
Я, пригибаясь, пробрался сквозь кусты, перелез через стену из грубого камня и помчался через Сто десятую. Добежав до угла Сент-Николас-авеню, оглянулся. У ворот парка мелькнуло белое платье Епифании. Она была одна.
Я подавил в себе желание подкинуть монетку еще раз и побежал к «шевроле». Машин почти не было, и я пролетел перекрестки Седьмой и Восьмой на «зеленой волне». Потом я свернул на Эджкомб-авеню и проехал по Бродхерст вдоль Колониального парка до пересечения со Сто пятьдесят пятой улицей.
Я оставил машину на углу бара Макомба и пешком прошел кварталом Гарлем-ривер. Симпатичные четырехэтажные домики стояли вокруг дворов и супермаркетов. Архитекторы времен Великой депрессии подошли к проблеме государственного жилищного строительства куда цивилизованнее, чем нынешние отцы города, столь возлюбившие жуткие бетонные глыбины, именуемые домами.
На Сто пятьдесят второй я нашел нужную дверь и осмотрел ряд медных почтовых ящиков, вделанных в кирпичную стену. На одном из них должна была быть фамилия Ножки и номер квартиры.