Возможно, самым фантастическим я назвал бы случай молодого пациента с «автоматизмом» – то есть бессознательными, непроизвольными действиями, которые он совершал время от времени, сам того не осознавая. Автоматизмы, как правило, являются следствием приступов эпилепсии. Они зарождаются в височных или лобных долях головного мозга и быстро распространяются целым каскадом усиливающихся нейронных импульсов, охватывающим весь мозг. В течение таких эпизодов пациенты впадают в нечто, подобное состоянию в серой зоне. Их глаза открыты, они странным образом подвижны и на первый взгляд действуют вполне осознанно. Обычно в такие минуты они занимаются привычным делом: готовят, принимают душ или едут по знакомому маршруту. А когда все заканчивается и пациент приходит в себя, то часто не понимает, где он, и не помнит, что с ним произошло.
Я работал с долговязым и вечно растрепанным юношей, проверял, бывают ли у него случаи потери памяти после операции, которую ему сделали, чтобы снизить частоту приступов эпилепсии. Юношу обвиняли в убийстве матери – несчастную задушили, когда в доме находились она и ее сын. Только двое. В ходе следствия выяснилось, что юноша давно и успешно занимался восточными единоборствами и с ним не раз случались приступы автоматизма. В сущности, хотя на то указывали лишь косвенные улики, молодой человек мог убить мать во время домашней тренировки и не понять, что сделал нечто ужасное.
Оценивая состояние и анализируя память этого молодого человека с помощью лучших на тот момент компьютерных диагностических программ, я всегда садился поближе к двери – ход, который я подсмотрел в детективных сериалах. В комнате с тем испытуемым мне было не по себе. Хотелось запастись оружием. Сейчас, конечно, смешно вспоминать, но тогда, один на один с человеком, которого обвиняли в убийстве матери голыми руками, а он не помнил, что́ совершил, мне становилось по-настоящему страшно. Если юноша действительно ее убил – привлекут ли его к ответственности по суду? Такой уверенности у меня не было. Тогда считалось, да и считается до сих пор, что автоматизмы – скорее не выражение подсознательных желаний, а непроизвольные программы, внезапно включающиеся в мозгу и не поддающиеся нашему контролю. Будь тот молодой человек плотником, он в состоянии автоматизма пилил бы и строгал, а не набрасывался на родную мать, отрабатывая на ней приемы карате.
Мог ли мозг вновь заставить его совершить убийство? Этот вопрос занимал меня больше всего. Как мне защититься? Кабинет, в котором мы сидели с испытуемым, был завален пачками бумаг, книгами и всяческими атрибутами научных исследований – оружия из такого набора не сделать. Рядом с письменным столом я заметил ракетку для сквоша и схватил ее, представляя, как стану отражать ею удары. К счастью для нас обоих, та встреча закончилась благополучно. Однако я не раз воображал, как пациент набрасывается на меня будто ниндзя, а я отбиваюсь от него ракеткой для сквоша – невероятная картина!
Работа меня захватила, а вот мы с Морин все сильнее отдалялись друг от друга. Спустя год после покупки квартиры наши с Морин отношения совсем разладились. Мы с ней двигались в разных направлениях. Я стремился к научной карьере, она была поглощена работой медицинской сестры в психиатрическом отделении больницы. Между нами что-то неуловимо изменилось. Я не понимал, почему Морин перестала восхищаться работой мозга и тем, как на него влияют травмы и заболевания. Не понимал, почему она предпочла заботиться о больных, вместо того чтобы попытаться решить проблему в корне. За несколько лет до того я отказался от традиционной карьеры в клинической медицине. Мне никогда не хотелось становиться врачом, выслушивать жалобы пациентов и раздавать лекарства, следуя раз и навсегда установленным правилам. Я старался понять, как работает человеческий разум, и, быть может, отыскать новые способы лечения мозга. Вот задача для нейроученых! Я думал, что иду в правильном направлении, однако, по-видимому, повторил ошибки всех неопытных, но непомерно самоуверенных исследователей. Мне казалось, стоит понять, почему и как развиваются болезни Паркинсона и Альцгеймера, – и мы отыщем лекарство.
В те годы я был слеп в моей наивности относительно блистательного будущего, которое виделось мне в изучении нейронаук.
Мой научный руководитель отправлял меня выступать с речами в разные экзотические места. Например, на конференции в городе Феникс, штат Аризона, я оказался в джакузи практически посреди пустыни вместе с двумя другими нейроучеными-англичанами. Представляете? Вчера мы бродили по Англии в тумане под вечным дождем, а спустя сутки загорали и наслаждались жизнью под кактусами.
Вероятно, возвращаясь из этих поездок, я так и лучился самодовольством. Мы с Морин постоянно спорили, стоило ли ей тратить жизнь на заботу о пациентах в психиатрическом отделении, рассуждали о науке ради науки и о сложных отношениях между научными открытиями и медицинским уходом.
– Изучать людей, конечно, важно, – помнится, говорила Морин. – Однако помогать им справляться с трудностями и болезнями – более правильное использование ресурсов.
– Если мы перестанем заниматься научными исследованиями, болезни и связанные с ними проблемы никуда не денутся! – парировал я.
– Результаты исследований, может, и спасут кого-нибудь, но лишь спустя много лет. Большинство ваших открытий в настоящем ни к чему не ведет. Пациенты, которые тратят время и силы на участие в исследованиях, не получат никакой помощи, хотя наивно надеются изменить свою жизнь к лучшему.
– Я всегда сообщаю пациентам, что им моя работа не поможет.
– Неужели? Какой ты добрый!
В нашем вечном споре всегда слышались и нотки противоборства Англии и Шотландии. С начала времен англичане, холодные, корыстные наемники, угнетали шотландцев, честных, страстных и простодушных. Некоторым образом наш спор «чистая наука против ухода за больными» отражал вековое противостояние народов.
В конце концов я встретил другую девушку, расстался с Морин и съехал от нее. Произошло это в 1990-м, как раз в год экономического кризиса в Великобритании, когда рынку недвижимости особенно сильно досталось. Квартира, за которую мы с Морин заплатили шестьдесят тысяч фунтов, в одночасье подешевела до тридцати тысяч. На нас повис огромный долг. Проценты по ипотечному займу удвоились, и мы едва сводили концы с концами, пока Морин жила в квартире. Когда же к ней въехал новый приятель, стало еще хуже. Чтобы выплачивать ипотеку, нам пришлось сдать квартиру друзьям из Бразилии, однако Морин отказалась вести какие-либо дела, связанные с недвижимостью. Я собирал арендную плату, переводил деньги банку, занимался налогами и мелким ремонтом, когда требовалось. К тому времени мы с Морин перестали разговаривать – просто обменивались гневными письмами по электронной почте. Меня пустил к себе пожить приятель в северном Лондоне, и я спал на полу в его квартирке, от которой мне приходилось целый час добираться по утрам на машине к пациентам в больнице Модсли. Предыдущие владельцы квартиры, где я теперь жил, забрали кошек, но оставили блох. Тоскливое было время.
В тот год, пока я обследовал пациента за пациентом в южном Лондоне, тщательно записывал все детали их черепно-мозговых травм и истории их жизни, нечто непонятное стало происходить с моей матерью. Ее одолевали невыносимые головные боли, и она вдруг начала странно себя вести. Однажды днем она ушла на несколько часов, а когда вернулась, сообщила, что ходила в кинотеатр неподалеку. Моя мама уже много лет не ходила в кино, тем более одна, без подруг, средь бела дня! Ей недавно исполнилось пятьдесят лет, и наш семейный доктор решил, что и головные боли, и странности в поведении – следствие менопаузы. К сожалению, он ошибся. Однажды вечером, когда мои родители смотрели телевизор, отец спросил маму, показывая на женщину в левом углу экрана:
– Как тебе нравится платье вон на той актрисе?
– Разве там есть женщина?
Мама ее не видела. Точнее, она не видела ничего, что должно было бы попасть в поле зрения ее левого глаза.
К головным болям и странному поведению добавилась односторонняя слепота. Теперь маме было опасно вести привычный образ жизни. Ей требовалась помощь, чтобы перейти улицу. Представьте, что ваше поле зрения резко сократилось. (Поле зрения – это все, что вы видите, когда держите голову ровно и смотрите вперед.) Дело в том, что наш мозг великолепно адаптируется к всевозможным изменениям, и в такой ситуации попросту показывает нам только то, что мы в состоянии видеть, полностью игнорируя то, что видеть мы не можем. Отсутствующая часть при этом вовсе не окрашивается черным и не превращается в пустое пространство – она полностью исчезает. Переходить дорогу, не видя и не зная, что творится у вас с левой стороны, крайне опасно, и мы не могли позволить маме так рисковать.
КТ-сканирование (компьютерная томография) показало, что в ее мозге разрастается олигоастроцитома – злокачественная опухоль, которая проталкивается в складки коры мозга, заставляя маму странно себя вести, влияя на ее настроение, лишая зрения и меняя привычные ощущения. Мы были в отчаянии. Моя личная жизнь и карьера внезапно столкнулись самым дьявольским образом. Если маме сделают операцию и удалят часть мозга, она вполне может стать одной из моих пациенток, чьи истории болезни я использовал в научных исследованиях. При этой мысли меня охватывал озноб.
Я оказался по другую сторону баррикад. Перешел из лагеря молодых ученых, бесстрастно изучавших пациентов, в лагерь потерявших рассудок от горя родственников больных. С такими семьями я не раз встречался, навещая пациентов в южном Лондоне. К сожалению, в отличие от известных мне подобных случаев, мою маму признали неоперабельной и предписали ей курсы химиотерапии, радиотерапии (лучевую терапию) и лечение стероидами. Увеличение объема участков мозга в непосредственной близости от злокачественной опухоли давит на окружающие ткани – отсюда и головные боли. Стероиды уменьшают распухшие участки, и головные боли проходят. У мамы стали выпадать волосы, ее мучили приступы метеоризма – вздутия живота вследствие скопления газов в кишечнике (не редкость при стероидной терапии).
К счастью для нашей семьи, в 1990 году моя сестра получила диплом медицинской сестры и с тех пор работала в Королевской больнице Марсден, открытой исключительно для исследования и лечения онкологических заболеваний. В июле 1992 года сестра уволилась и стала ухаживать за матерью дома. В том же месяце я подал к защите тезисы докторской диссертации, где описывал истории болезни пациентов с нарушением мозговой деятельности, включая и опухоли, подобные той, с которой сражалась моя мать. Чтобы официально получить звание доктора наук, мне предстояло защитить диссертацию, а состояться это событие могло, согласно расписанию, лишь спустя несколько месяцев. К тому времени мы все поняли: моя мать вскоре умрет. Я очень хотел, чтобы мама увидела, как я получаю степень доктора, и попросил администрацию Лондонского университета о помощи. Мне без промедления перенесли дату получения диплома и позволили защитить диссертацию после. Маму в эти подробности мы посвящать не стали. Она пришла на церемонию вручения дипломов и видела, как я стал доктором наук. Правда, я не знаю, поняла ли она, где была и что видела. Я четко помню, как мы с отцом помогли ей встать с инвалидного кресла и попытались подвести к креслу в зале. Я был в академической мантии, мама в самом красивом платье, которое мы смогли на нее надеть. Мы не удержали ее, и она беспомощно соскользнула на пол в проходе между креслами. Прогрессирующие болезни мозга приводят к последствиям, о которых вам никто не расскажет. Человек деградирует постепенно, но неминуемо, каждый день теряя способность совершать привычные действия.
Вскоре после того, как я получил диплом, мама впала в странное состояние, вошла в свою серую зону. Она была уже не с нами, однако еще не покинула этот мир. Жила дома, прикованная к постели, которую установили на первом этаже, в бывшей столовой, поскольку подниматься в спальню на втором этаже мама больше не могла. Она часто погружалась в сон под воздействием болеутоляющих лекарств, которые прописывал ей огромными дозами лечащий врач. Иногда мама нас узнавала, иногда нет. Порой говорила вполне ясно, но чаще бредила. Мой брат прилетел из США, где занимался исследованиями в Центре космических полетов Годдарда в Мэриленде, и мы провели несколько дней вместе. Мама умерла рано утром пятнадцатого ноября 1992 года. Когда она перестала дышать, мы все были рядом с ней, вся семья.
Потом настали мрачные, скорбные дни, однако странным образом из смерти моей матери явилось и нечто хорошее. Я четыре года наблюдал пациентов с различными поражениями головного мозга, записывал их рассказы, изучал истории болезни и наконец оказался по другую сторону баррикад – ощутил, каково это: видеть, как близкий и любимый человек медленно сползает в бездонную пропасть. Не знаю, окрепло ли тогда мое намерение посвятить себя изучению деятельности мозга, но я точно гораздо лучше подготовился к последующим многочисленным встречам с пациентами, перенесшими черепно-мозговые травмы или заболевания головного мозга, и с их родственниками. Я по собственному опыту знал, что́ им приходится испытывать, и искренне сочувствовал. Я хотел помочь им как только мог.
Незадолго до смерти мамы мне предложили должность научного сотрудника в Монреале, в Канаде, и я ухватился за возможность переехать за океан. К тому времени я был готов сбежать куда глаза глядят и от разорительной квартиры, и от неудавшейся жизни с Морин, и подальше от воспоминаний о том, как моя мать умерла от опухоли мозга всего в пятьдесят лет. В Англии меня ничто не держало, и я подписал трехлетний контракт на работу в Монреальском неврологическом институте.
* * *
По прибытии в «Невро» в конце 1992 года я начал работать с Майклом Петридесом, который в то время занимал пост главы отделения когнитивной нейронауки. Считаю, мне очень повезло. Майкл со страстью погружался в изучение анатомии мозга и всегда был готов обсудить новый подход или метод, в надежде пролить свет на ментальные функции, такие как память, внимание и планирование. В следующие три года мы провели много часов, изучая рисунки лобных долей его мозга, записывая, за что отвечает каждая зона или область мозга, и разрабатывая тесты, которые могли бы показать нам, как разные части мозга связаны с работой памяти. Я программировал наши тесты на моем компьютере IBM 386, в то время – новейшем оборудовании. По современным же стандартам – удручающе маломощном.
В тот год резко выросло количество тестов, проводимых с помощью позитронно-эмиссионной томографии (ПЭТ). Частично это было вызвано развитием компьютерного оборудования, что позволило нам собирать большие массивы данных и цифровые фотографии головного мозга в действии. Человечество запустило в космос телескоп «Хаббл» и взялось за расшифровку генома – компьютеры фактически совершили революцию во всех сферах науки. И нейронаука не стала исключением.
Добровольцы, приглашенные для ПЭТ-исследований, ложились в аппарат сканирования. Перед проведением теста им вводили внутривенно небольшое количество радиоактивного вещества-индикатора. Затем мы просили каждого выполнить простое задание: к примеру, запомнить лицо неизвестного им человека, которое им показывали на несколько секунд. Принцип теста был восхитительно прост: области мозга, на чью долю приходилось больше всего работы, требовали больше кислорода. Таким образом, к тем отделам мозга, которые работали, решая задачу, увеличивался приток крови, несущей кислород. С помощью позитронно-эмиссионной томографии мы видели кровоток и составляли карту его движения по областям головного мозга.