Оборотень - Крюкова Елена Николаевна "Благова" 3 стр.


И неужели все люди – все! – возненавидят друг друга?

И, главное, убьют, убьют друг друга?

А ветер? Ветер! Ты бьешь меня наотмашь, в грудь и в спину! Ты валишь меня наземь, чтобы не удержалась я за хвост черной, скользкой как стерлядь ночи и покатилась с откоса вниз, к реке, жалко и жарко крича! Ветер! Ты тоже сокровище. Ртом хватаю тебя. Сердцем. Сердце мое становится тобой, ветер. Сегодня я люблю тебя! Стань моими словами! Моей кровью! Моим хлещущим водопадом ханских, степных и вьюжных алмазов! Стань моим зеркалом!


…загляни в зеркало свое. Свое?! Чужое! Белокурое, снеговое, метельное, позёмное. Обовьет поземка ночи, вьюга накинет петлю на шею. Рвись не рвись, не вырвешься!

…в зеркало чужое, кривое… гляди…

…кривое?.. врешь, тоже красивое… сверкает инеем…


…ветер, рвешь ты мне сердце. Ты в сердце летишь! Из времен баснословных и славных. Над Кремлями, над скатами нищенских крыш и над стогнами гласов державных! Ветер-огнь, я кричу тебе: я вся твоя! Ты мой князь, монастырский мой трудник! Мой костер, приговор на краю бытия, льда секирного пламенный рудник! Мой тюремщик! Свободу в кострище спалю! Брошу в белое пламя разбоя! Мой полярный, жестокий, тебя я люблю, Ты мой Бог, я жива лишь тобою! Попрошайка и царь, и вельможа и смерд, ты из прошлых веков налетаешь! Мономахову видел ты скорбную смерть! Тебе кланялась Ольга святая! Не нужна мне свобода! Любить мне тебя – счастье то иль несчастье, гадаю! Ветер, вся ты моя ледяная судьба, вся – бессмертная и молодая! Я рубашку навстречу тебе расстегну! Грудь подставлю! Целуй! Нету страха! Ветер северный, любишь меня ты одну! А с тобой – и на трон, и на плаху!


***


Ну? Вы все поняли? И я тогда, давным-давно, тоже все, все поняла. Но если бы вы знали, как мне было больно! И как же мне было смешно! Ему и больно и смешно, а мать грозит ему в окно… откуда это? А, великий поэт сказал. И что же? Мы повторяем слова друг друга? Да, повторяем. У нас повторяются слова. У нас совпадают мысли. Жизнь, знаете, это вообще одна великая реприза. Все одинаково. Все узнаваемо. Даже музыку Моцарта можно скопировать. Что несчастный козел Сальери и делал. Очень, видать, Сальери Моцарту завидовал.

Оглянусь назад… погляжу вперед… все туман… Я вам тут говорю, говорю… а туман все гуще… налейте еще вина… да, вот так, чуть-чуть, спасибо. Не бойтесь, я не опьянею. У меня старая закалка.

Нет, я не пьяная. И не при смерти. В здравом уме и твердой памяти. А если меня сфотографировать в темной комнате, при хорошем освещении, правильном… свечку зажечь… или настольную лампу… я еще за молоденькую запросто сойду. Только не подходите близко. Я тигренок, а не киска. Морщины увидите. И седину. Зимнюю, ледяную, страшную мою башку. Тигренок… киска… а это кто написал?.. а кто у него это – украл?..

Листаю на экране жесткой железной машины, ловящей в страшную вьюжную Сеть чужие мысли и жизни, призрачные страницы… дальше, дальше. Вижу воочию стихи свои – исковерканные, перекроенные, накарябанные чужою рукой – и цепенею. И знаете, какая мысль мелькает? Простая: лучше бы я умерла, и у меня, мертвой, все бы это безнаказанно тащили. И к своему лбу, животу и заду – горделиво клеили. Ведь это же так просто… ну, тащить, воровать… сломай ребра, запусти в живую тьму руки, сердце чужое вырви… давай, тащи… живое, бьющееся, в живой липкой крови…

Читаю… дрожу… Руки, знаете, похолодели. Будто я уже умерла.

И вот еще один свой несчастный стих прочитаю; слушайте; он был мне из самых моих любимых, кровно выношенных, я написала его сразу после рождения моего сыночка, первенца, и, царапая бешеным пером по бумаге, так горячо, плотно переродилась, переселилась в стародавние времена, почувствовала себя молодою царицей, вольно перетекла в ее шкуру, под ее холеную белую кожу, – и вот я на царском ложе, под присмотром царских повитух, в белой длинной снеговой рубахе, сына рожаю… а он потом – погибнет в бою, на войне…


…ноги маленькой церквушки моют ясные ручьи. На горячечной подушке – щеки жаркие мои. Я рожаю. Неужели Святки, сани, Страшный Суд, колыбели и купели – все вот к этому ведут?! Раздерут парчовый полог руки толстых повитух: – Ох, царица, день недолог – примем, примем сразу двух! Заволокнут слепотою, как окошком слюдяным, белый свет. И надо мною – Из кадила – белый дым. Что, никак уж отпевают?!.. Медь оклада жжет губу… Больно – я еще живая! В простынях, а не в гробу! Глаз смолою застывает. Яблоком – в росинках – лоб. Нарастает, опадает тела бешеный сугроб. Не хочу уже ни счастья, ни наследья, ни венца – умереть бы в одночасье, чтоб не видели лица! И в последней смертной муке, бабе данной на роду, простыню отжали руки, как крестьянка на пруду! И скользнула жизни рыбка из глубин моих морей! И взошла моя улыбка, как у Божьих Матерей! – Покажите мне, – хриплю я. Повитухи машут: – Кыш, дочку краше намалюешь, как по маслу, породишь!.. Но и сын твой тож прекрасный!.. А тебе не все ль равно?.. Был царевич темно-красный, как заморское вино. И заморский важный лекарь, как на плахе, весь дрожит, над рожденным Человеком старым Богом ворожит. Об одном молиться буду и в жару, и в холода: «Смертны все… Яви же чудо – пусть он будет жить всегда!» Но над миром трубы грянут. Про войну приснится сон. И в глаза мои заглянут очи сорванных икон. Тот комочек вечной плоти, что когда-то жил во мне – в чистом поле, в конском поте умирает на войне. Кинутся ко мне: – Царица!.. Волю бабьим воплям дам. И на площадях столицы много золота раздам. И руками, как окладом, закрывая черный лик, вдруг услышу где-то рядом колыбельный резкий крик.


Отопью глоток… Ах, сладко… горько… Слушайте, слушайте… вот опять в иное зеркало гляжу… глаз не отвожу… а-ха-ха!..


…в старой сказке – город княжий. Снова день сменяет ночь. С болью я совсем не слажу: нынче я рожаю дочь. Русь – иконы, Святки, сани, князь уехал далеко… Гляну слезными глазами! Боль близка, как молоко! Стоны, вопли и рыданья, слепну вновь от боли я! Как овечка на закланье! Крики – вся моя семья! Тычут мамки мне икону да к искусанному рту: я целую среди стонов Богородицу – в поту… «Помоги мне, Мать!» – хриплю я. Господи, Твоя то Мать! Важный лекарь дует-плюет, знать, ума не занимать! Но и пред очами Бога, на пороге бытия, дума о врагах – вас много уничтожит месть моя! Отомщу врагам за мужа! Раздавлю их и сожгу! А рубаха белой стужей застывает на боку… Дочь иль сын?! Не знаю! Тужусь! И на свет явилась вдруг дочь – любовь моя и мужа, бьется рыбой в кольцах рук! «Доченька твоя прекрасна!» – слышу звоны-голоса. Мамки мне поют осанну, больше плакать мне нельзя! Княжий лекарь на отлете держит, стоя в стороне, тот комочек вечной плоти, что недавно жил во мне!


…перед стихами стояло имя.

…я твердила, твердила, все твердила шепотом, повторяла это имя, глядя на мигающий тусклый экран.


…сидела долго в оцепенении.

В те наши времена, знаете, были в Сети такие незримые гостиные; ну, тот, кто не мог вживую свидеться с друзьями, ну вот как мы с вами, залезал на экране в эти самые призрачные, дымные гостиные, садился к призрачному столу, пил воображаемый чай-кофе, подливая якобы горячее питье в выдуманную чашку из ненастоящего чайника, и там, во сне наяву, с людьми о том, о сем разговаривал. Иногда ночь напролет с приятелями болтал, болтался в ловчей Сети днями и ночами. Я, ошеломленная, потрясенная, захотела крикнуть незримым людям, своим далеким друзьям, а может, врагам, разбросанным по свету, что-то отчаянное, а что – не знала. Села за стол, заваленный бумагами, стала нажимать клавиши на клавиатуре. Не рояль, конечно, не орган… не клавесин… какую дикую, непредставимую музыку в преисподней Сети люди каждодневно, ксилофонно играли…

Простучать неслушными пальцами по холодным кругляшкам. На них нарисованы буквы. Буквицы. О, горячая буквица, огненное письмо! В слова слагаешься горько, само. Иероглиф боли. Знак успенья. Буква, последняя гибель твоя. Буква, последний младенец, живой, голомя. Пей мя! Ешь мя! Режь мя! Возожги! Не враги! Обними! Буквы, вчера мы были людьми! Прижмись крепче… не плачь, дитя, уймись… во тьме не утонешь… такая жизнь… за плечи мои крепче держись…

«ЛЮДИ! ДОРОГИЕ! У ВАС КРАЛИ ЧТО-НИБУДЬ КОГДА-НИБУДЬ?!»

Я торопливо объясняла народу, в чем дело, спрашивала совета, изумлялась, опять стучала по клавишам, наконец застыла… ком жизни – перед сгустком железа…

И тут посыпалось! Конечно, крали у всех и всегда! Еще как крали! На каждом шагу! Тайно и явно! Люди без кражи не живут! Жизнь без кражи не проживают! «А кто?! Кто тебя-то обидел?! Кто у тебя-то стащил?! Имя! Имя!» Я не хотела называть имя. Передо мной встала Виолетта как живая – с коком рыжих кудрявых волос надо лбом, с намалеванными алым сердечком губами, с весело нарумяненными щеками и пьяно-блестящими глазами, с высокой, как торт, грудью и пухлыми плечами, в кофточке с мещанскими рюшами и в блестящих, как рыбий хвост, лосинах. Она напоминала мне всегда румяную куклу. Или румяную бойкую буфетчицу из вокзального ресторана. И мне стало, знаете, Ветку – жалко! Я отвечаю на вопросы незримых собеседников, буквы мои прыгают по табачному сизому воздуху бредовой гостиной: «Да так, поэтесса одна, не юная, в летах, вы, ребята, не знаете ее, она не из нашего города, она из дальней деревни, она стихи пишет такие, а ля рюс, баранки-самовары, калина-рябина, ну, что-то там о любви, как у нас, бабенок, водится, ну вот, видать, мои-то вещи ей сильно понравились. Ну и цапнула блин с икрой с моего стола! Очаровалась!» Имя не называю, нет, нет! Ни в коем случае! Нельзя по имени называть зло! Оно должно истаять само! И еще пытаюсь шутить.

А вы знаете, что имени ее я так никогда и нигде не назвала?

Но Сеть эта чертова в те времена так хитро была устроена, и так лукаво сварганены были все эти лунные людские хороводы в ней, что любой человек туда мог через волшебный железный ящик зайти – и хороводить всласть, и все-все святые тайны прочитать, и все-все малые хитрые клювы-хвосты-плавники-когти, все морщины и снежные пряди – как в лупу, увидать. Сейчас несчастные люди по-другому держат связь. По-старинному. Без связи человеку нельзя. Он же живет в мире себе подобных. Муравьи держат связь, пчелы держат связь. Даже клопы-солдатики, и те держат связь. Даже комары. И кудрявая мадам Виолетта в то общество, в Сеть, зашла-заплыла крупной рыбой, и тут же узрела мой вопль: «У ВАС КРАЛИ ЧТО-НИБУДЬ?!» – и немедленно все про себя поняла, а как же, есть такая старая пословица, на воре шапка горит, так вот на Ветке сразу вспыхнули ярким пламенем десять зимних, роскошных, песцовых и норковых шапок.

А надо вам сказать, что Виолетта эта отнюдь не бедная девушка была; она занималась непонятным бизнесом и немало в нем преуспела; мы с мужем ютились в подвале, в нашей бедной мастерской, и муж все шутил горько: «Нищий художник и нагая модель!..» – а Ветка с ее семейством жила в огромном особняке, залихватски гоняла лаковый черный джип, держала пять дачных домов у озера и сдавала их внаем на лето, словом, была она тем, что в наши далекие времена называли изысканно, по-чужеземному: «бизнесвумен», и это было ни хорошо, ни плохо, такая была ее судьба, но вот на беду свою она еще упоенно, без устали, без перерыва на обед царапала по бумаге бойким пером, аккуратно складывала слова в столбик: калина-рябина, сладкая малина! Видать, прославиться хотела.

Калина… рябина… я сама так любила калину, рябину… знаете, когда морозы ударят, как рябина – с ветки – сладка… с ветки… с ветки…

Знаете, я у философа Харальда Шмидта, был такой в старину, вы-то уже забыли, а жаль, жил на свете такой ученый многодумный дядька, вот что однажды прочитала. Что есть разные типы людей. Есть человек-слуга. Он покорно и аккуратно прислуживает другому. Тому, кто сильнее. У него в этом есть своя молчаливая корысть. Слабому около сильного всегда сладко погреться. Есть, к примеру, воинственный. Воинственный – это не значит жестокий или там убийца. Солдат или генерал. Нет. Воинственный, так этот умнющий старик Шмидт полагал, это тот, кто тайно или явно крадет у другого. А почему? Потому, что у него этого нет? Не угадали! У него все есть! Но ему кажется: у другого – лучше. Красивее! Вкуснее!


Особый, тайный талант. Копеечный дар. Лихо варьировать. Грациозно перенимать. Нагло похищать. Чужие возгласы. Подсмотренные объятия. Далекая музыка. Сбивчивый шепот. Клянусь, она сама даже не могла бы сказать, у кого она все это походя тащила. Не назвала бы имен. Она делала это бессознательно; так дети больно и жестоко бьют других детей: не по злобе, просто так. От веселья.

…ты один на всей земле думаешь своими мыслями, чувствуешь своими чувствами. И говоришь – своими словами! И твои мысли, знаки и слова – они выстраданы тобой. Они как твои слезы, что текут по твоим щекам. А тут? Пришел, увидел, взял, переделал. И – победил! Так все просто!

Я пыталась Виолетту пожалеть. Ну, знаете, вообще простить. Простить и забыть, что она натворила. А она тут как тут. Появилась! Забросала меня письмами и записками: «Леличка, золотая моя, изумрудная, рубиновая, прости меня!», «Олик, зачем же ты так обо мне, я же так больше не буду!», «Олюша, помни, я тебя, солнышко, всегда от врагов защищу! Я же всегда всех защищаю!» Ну да, да, успокойся, давай по-божески, по-человечески, все всё поняли, и ты тоже, ну нормально, простили, забыли, проехали, будем жить дальше, работать, творить, людей художеством радовать.

Давай-давай, она мне кричит, давай-давай! Не зевай! Налетай! Вкусный каравай!

Я пыталась вместе с ней смеяться. Трудно вторить притворному смеху. Я люблю смех настоящий. Смех…


…смех… Вы не думайте, я ничего не испугалась, нет… Нет, мне не плохо, нет… И я не разучилась смеяться… И даже над собой… Просто… просто…

…смех… Я однажды в лицо увидала его…

…он – страшен…


***


И вот однажды получаю я от Виолетты письмо.

«Олечка! лапочка! душенька! Посылаю тебе статью о тебе! Надеюсь, что тебе она придется по душе! Конечно, я не отрицаю, я согласна, что во многих своих стихах подражала тебе. Но ведь это же старые стихи! Ранние! Сто лет назад! Бог с ними! Мы же сейчас пишем все новое! Я люблю тебя все больше! Твоя Виолетта».

…твердила себе: читай до конца… читай до конца…

Просите и вам прочитать?.. сейчас я, сейчас… Вот только бумажечку из кармана достану, ближе к глазам поднесу… бумагу ту всю жизнь хранила… свой ужас – как образок… у тела, у сердца… чтобы больнее обжигал… я, дорогие, по старинке… ах, до чего жаль, очки дома забыла… но разберу строчки, разберу… вижу, вижу… а может, помню… помню… сколько раз я их читала… и плакала… плакала…


***


…художница в красном. Вы только вообразите себе ее!

Сидит в мастерской у мольберта. С виду царица, а нутром Баба Яга. Красное, цвета крови, платье ниспадает до пола мягкими соблазнительными складками. Палитра и кисти – в руках. Кисти валяются и на полу, на диванах, везде. Она кладет мазки на туго натянутый холст. Еще долго до конца работы. Но, о чудо, внезапно останавливается быстротекущее время.

Перестали колыхаться волны великого моря. Пускай лишь на мгновенье. Замерло их вечное движенье. Остановили бег морские соленые слезы. Летит по небу заблудший ангел, мановеньем руки хочет оживить просторы моря, чтобы оно взвилось белой пеной, заволновалось, ожило, – напрасно! Ведь этот мир подло заморозила тайная колдунья у мольберта – она же созидает, мыслит, творит! Это она так думает. На самом деле она разрушает, злобствует, сжигает. Ах, кто из художников не желал остановить время? Вспомним Фауста: остановись, мгновенье, ты прекрасно!

Вот как ненавидяще колдует царица-чернавка, вот как она убивает время, глядите, как оно, застывая на глазах, становится мертвым, безжизненным:

…сибирская пагода! Пряник-медок! Гарь карточных злых поездов! Морозным жарком ты свернулась у ног, петроглифом диких котов… Зверье в тебе всякое… Тянет леса в медалях сребра – омулей… И розовой кошки меж кедров – глаза, и серпики лунных когтей!.. Летела, летела и я над Землей, обхватывал взор горький Шар, – а ты все такая ж: рыдаешь смолой в платок свой – таежный пожар! Все то же, Сибирюшка, радость моя: заимок органный кедрач, стихиры мерзлот, куржака ектенья, гольцы под Луною – хоть плачь!.. Все те же столовки – брусника, блины, и водки граненый стакан – рыбак – прямо в глотку… – все той же страны морозом да горечью пьян! (из стихов Ольги Ереминой)

Назад Дальше